Найти тему

Мария Косовская. Дед.

рассказ

Когда зазвонил телефон, я покупала в магазине сосиски. Продавщица взвешивала килограмм.

— Алло! Бабушка? — на экране высветилось «Ба»

— Это дед, — сказала трубка, и у меня похолодело в груди. Его голос, дыхание. Что-то было не так.

— Дедуль, привет! Как дела?

— Плохо, внученька. Пожалуйста. Позвони. Гене. Пусть. Завтра. Приедет. Надо. Сдать. Кровь, — он делал паузы между словами.

— Какую кровь? Дед, ты чего?

— Я в больнице. Операция. Послезавтра. Позвони отцу. Не могу, — телефонные гудки.

— Чуть больше кило. Оставить? — спросила продавщица

— А? — я посмотрела на полное женское лицо. — Что?

— Я говорю, кило сто! Оставить?

— Да, да, конечно, — я набирала номер отца.

— Алло!

— Пап, здравствуй.

— Здравствуй, доченька.

— Мне сейчас дед звонил. Он в больнице. Сказал, кровь надо сдавать. Операцию какую-то делать. Ты что-нибудь знаешь об этом?

— Мы ж его только привезли. В областную больницу его положили. Я десять минут, как домой зашел. Собирался звонить врачу, — папа отчитывался, будто был виноват в чем-то.

— Дед в Туле?

— Да, его перевели.

— Он сказал, надо утром сдать кровь, что операция послезавтра.

— Сейчас доктору позвоню.

Я положила телефон в сумку. Отец разговаривал как пьяный, который старается, чтобы не заметили: медленно и старательно.

— С вас сто девяносто рублей, — продавщица терпеливо ждала окончания разговора.

— Спасибо, — я протянула двести и пошла.

— Девушка, а сосиски?

— А? Да. Извините. Спасибо.

Подробности пришлось узнавать у мамы. После приступа дед двое суток лежал в городской поликлинике, потом лечащий врач сказал, что надо делать операцию, но нужного оборудования у них нет, а вы же понимаете, человек старый, может и умереть. Его перевели в Тулу, и там сразу решили оперировать.

Почему дед позвонил мне? Может, он догадался, что я ничего не знаю? Из-за беременности меня старались не волновать. И дед хотел, чтобы я навестила его перед операцией, которую он мог не пережить. Ведь я его любимая внучка, первая, со мной он нянчился больше, чем с другими. Каждое лето я проводила с дедом и бабушкой на даче, помогала на пасеке, красила ульи, дымила в дымовуху, кормила поросят комбикормом и мелкой вареной картошкой, которую иногда ела и сама, а еще объедалась клубникой с молоком и окрошкой с бабушкиным домашним квасом.

Я догадалась, почему дед позвонил мне, когда автобус неторопливо съезжал на Каширку со МКАДа. Мое имя было первым в списке контактов их общего с бабушкой мобильного телефона, потому что Алена на букву «А». У него не было сил листать.

Через четыре часа я сидела в его палате №13, для ветеранов ВОВ.

— Дед, помнишь, ты говорил, что от меня одни глаза остались. Сейчас от тебя остались одни глаза. А я, посмотри, какая толстая, — мне хочется развеселить его.

Он лежит, я сижу на краю его кровати и стараюсь не выдать страх.

— Дни мои сочтены, внученька.

— Дедуль, ну зачем ты так говоришь? Я правнука тебе вот-вот рожу, а ты умирать собрался. Подожди немного, дед. Понянчишь чуть-чуть, а потом уж… — я замолкаю, чувствую что-то жгучее и томительное в переносице и горле.

— У меня вот отсюда, — он показывает под ребра, — как щебенка все равно сыпется. Доктора говорят, без операции долго не проживу. И от операции, говорят, умру. Все, каюк мне. Пусть он вместо меня живет, — дед показывает на мой живот.

Я молчу. «Пожалуйста, пожалуйста, пусть он еще поживет, пусть еще поживет, ну пожалуйста!» — шепчу я, и до слез обидно, что не умею молиться.

— Как же ты бабушку одну оставишь?

— Аленушка, скажи ей, пусть собаку отвяжет, нечего теперь охранять. Пусть теперь сама она, на свободе.

— Дед, не нравится мне твой настрой. Поживи еще, а, дед?

— Эх, внученька. Мне знаешь, как еще пожить хочется. А что поделаешь? — он смотрит мимо меня, в его глазах боль.

— Дедуль, а ты веришь в бога?

— Нет, внученька, не верю.

— Думаешь, после смерти нет ничего? Как свет выключили?

— Не знаю. Наверно. Живешь, живешь, а потом все. Ничего больше не остается.

— А я в перерождение верю. Живешь, потом еще раз, еще раз и еще, пока не научишься не умирать вовсе. Поэтому ты не бойся.

— Не знаю, внученька. Не верю я в это. Есть тело — есть жизнь, а умерло, так и жизнь кончилась.

В палату вошел отец.

— Отменили операцию.

— Почему?

— Может и нет разрыва, только воспаление, — отец смотрит в сторону. — Операция, говорят, опасная. А так еще поживешь, если курить и выпивать не будешь.

Я осматриваю палату. Три старика лежат на кроватях без движения, четвертого привезли на каталке, накрытого простыней. Медсестры начали перекладывать его на кровать, голого, высохшего как скелет. Я отвернулась.

Едем в машине с родителями назад. Голые деревья, пепельные от первого заморозка поля и холодное, лишенное лучей солнце. Какая же это тоска — жизнь. Она вдруг вывернулась для меня изнанкой, оголила нервы и цеплялась ими за бесцветные лесопосадки, за похожие на ребра фонарные столбы, за изломанную линию горизонта. Вот они, мои внутренности и кожа, сухожилия и вены — все это живое, и ему нужно родиться, жить, терпеть боль и потом умереть. Зачем? Зачем я беременна этой жизнью?

На следующий день мы с бабулей опять навещали деда. Мы сидели на диванчике в холле больницы, дед расспрашивал бабушку про трубы, старую нужно было выбросить, новую заварить, про вагонетку — перед зимой обязательно воду слить и почистить, чтоб не забыл Гена, про калитку кованную, которую сделали прошлым месяцем, а установить не успели, теперь вот выпишется и поставит.

— Какая тебе калитка? Дед! Сиди уже дома! — улыбаясь мокрым лицом, говорит бабушка.

— Если дед спрашивает про калитки и трубы, значит на поправку пошел! — радуется отец.

Через неделю деда выписали. Родители отвезли его домой, и старики опять зажили тихо и незаметно для нас, внуков. Надо съездить к ним, думала я, уже три недели не навещала. Но разве вырвешься из Московской новогодней суеты, и в квартире еще ничего не готово к новорожденному, и времени мало.

В начале февраля у меня родилась дочь. Я приезжала показывать ее деду, но он был уже совсем плох: худой, серый. Лицо его сильно изменилось, сморщилось, стало плаксивым. Он посмотрел на запелёнатого младенца мутными, бессмысленными глазами и отвернулся. Его уже не интересовала жизнь, он был поглощен надвигающейся на него смертью. Я заплакала.

— Иди отсюда. Иди, — подталкивала меня бабушка. — Не надо тебе этого видеть, еще молоко пропадет.

Я вышла из комнаты, прошла на кухню и долго сидела там, растерянно качая на руках дочку. Даже год назад дед был еще красивый. Его кудри, когда-то льняные, а потом серебряные, которые не передались никому из нас, были гордостью деда. Да еще его руки, которыми он мог смастерить резной буфет или поднять вагонетку. А теперь что? Большой, обтянутый желтой кожей череп, костлявый остов туловища и ничего знакомого, близкого в нем.

Пришла бабушка. Ей было тяжело и неловко от запаха и беспорядка в квартире. Все это так не шло к свежему личику и кружевным пеленкам младенца. Бабушка не гнала, но выпроваживала нас. Я поняла это, и мы с отцом уехали.

Через три дня дед умер.

28/11/08

https://www.litres.ru/anna-alikevich/literaturnyy-overlok-vypusk-4-2018/