(Сто рассказов о детстве и юности - 45)
До новой школы близко – всё прямо по Советской, мимо бревенчатых домишек с одной стороны и чистеньких, облицованных смальтой пятиэтажек – с другой. А там уже крашеные железные ворота – сквозь прутья видно занавешенное кисеёй плакучих берёз школьное крыльцо и три ряда блистающих окон. Спешить нельзя – мальчишки где-то тут караулят. Следят в какую-нибудь щёлку как в прицел – я чувствую сверлящий холодок на затылке.
Они выплескиваются из-за угла, как кипяток из кастрюли, скачут вокруг, дразнясь, брызгая горячими слюнями, теснят к обочине, где растёт зубастый шиповник. Отступать некуда, ветки уже скребут сзади по куртке.
– Чо еврейка, попалась? – ликует Фомин, противный вертлявый как гусеница – он тут главный, его все слушаются.
Я молчу. За ним румяный бутуз Шаламов вытягивает из кармана пухлую всю в цыпках лапу, и лениво толкает меня в плечо:
– Ну ты, отвечай, когда спрашивают!
Облизываю сухие губы:
– Пустите…
Они довольно гогочут. Позади мелькает разинутая красная пасть Вовки Мухина. Другие подсиралы тоже тут, но первые эти двое, ни за что не желающие оставить меня в покое.
Я вытягиваю шею, надеясь разглядеть на улице прохожих. Вдалеке, согнувшись пополам, шаркает ботами бабка с мешком. Больше никого нет.
Внезапно Фомин с силой пинает мой старый, с первого класса ещё, портфель. Не удержав, роняю его в раскисшее месиво под ногами. Поднять не дают. Крепкий тычок сбивает с ног, и я лечу навзничь прямо в затрещавшие кусты – как в волчью яму. Над головой серое ощетинившееся колючками небо. Сверху ржут. «Атас!» – орёт кто-то, и мои мучители бросаются врассыпную.
Капкан куста никак не хочет отпускать, цепляет за платье, пронзает колготки. Выпутываюсь, обдирая руки. Толстая, усаженная мелкими иголками, ветка наискось хлещет по щеке, оставляя длинную саднящую полосу. Портфеля моего нигде нет. Верно, мальчишки уволокли его с собой.
Математика конечно уже началась. Людмила Федосеевна стоит у доски. Недовольно оборачивается на скрип двери, всплескивает белыми от мела руками:
– Тебя что, собаки драли? – она тащит меня к зеркалу над умывальником. – Глянь на себя!
Под глазом через всю скулу тянется вспухшая красная полоса, в волосах полно трухи, подол платья отпоролся и измазан глиной.
– Нет, я упала… – ну почти правда.
Людмила Федосеевна качает головой.
– Иди садись, – велит она, не заметив даже, что я без портфеля.
Плюхаюсь на свое место рядом с Надей.
– Опять, да? – сочувственно шепчет она. Потом вырывает из своей тетрадки чистый лист, придвигает ко мне пенал, и мы вместе решаем примеры с доски.
***
Дела в новой школе не задались сразу. Едва Людмила Федосеевна – пожилая и строгая даже 1 сентября, назвала на линейке мою фамилию, языки по всему 3 «б» зашуршали, так и эдак, переворачивая диковинную комбинацию звуков, служившую мне формальным обозначением.
– Ты чо, еврейка? – подскочил ко мне перед уроком слюнявый малый.
– Нет.
– А чо фамилие не наше? – не отступал он.
Класс молчал, ухмылялся. Ждал потехи.
– Она немецкая, – объяснила я.
– Фашистка, значит? – обрадовался тот и заскакал бесом, – Фашистка! Фашистка!
– Цыц, Муха! – осадил его худой чернявый пацан. – Разберёмся…
– Врёт она про немецкую фамилию, – громко сказала надутая, но все равно очень красивая девочка с кукольно-синими глазами. – Интересничает!
– Почём знаешь? – вступился чернявый.
– Так все знают, – пожала плечами девчонка. – Жидовская это фамилия, – и добавила, – а нам жидов не надо.
Пацан наклонил голову – макушка черно блеснула:
– Да? Ну ладно…
– Что Фомин, запал на новенькую? – поддела его девчонка.
– Я не еврейка! – крикнула я.
– Поговори тут! – рыкнул Фомин и покраснел.
Класс загалдел. «Еврейка! Еврейка!» – опять заорал Муха, прыгая задом на парте и молотя по ней кулаком. Они уже всё решили. Звонка на урок никто не слышал.
– А ты не обращай на них внимания, – сказали мне дома, – они и отстанут.
– Еврейка – это плохо?
– Нет, почему же… У нас все народы равны, – причем тут какие-то народы, не поняла я.
– Но меня же обзывают…
– Это они от зависти. Ты только пришла, а уже с пятерками.
Несчастные эти пятерки посыпались с первого дня. Людмила Федосеевна спросила меня по всем предметам и поставила в пример. Синеглазая «кукла», бывшая отличницей, громко фыркнула. Дружившие с ней девчонки, отвернулись: «Умная больно!» Никто не хотел водиться со мной. Только деревенская девочка Надя Холодкова, откинув крышку парты, сказала: «Садись сюда». Она тоже была здесь чужая, но дразнить ее было нечем – училась Надя средне.
С мальчишками было еще хуже. Сперва они подлизывались, просили списать, потом отнимали тетрадки силой, выдирали страницы или плевали на них. Людмила Федосеевна их ругала, стыдила, собирала дневники. Меня сочли ябедой и стали мстить.
Однажды осенью, после физры на школьном дворе ко мне боком (будто бы дичек в траве набрать) приблизился Шаламов – пухлый и розовый как пупс.
– Э, – сказал он, ковыряя в лопухах носком кеда, – давай заступлюсь за тебя, а ты со мной на контрольной сядешь? – от него и пахло по-детски, кипяченым молоком. С пенками.
– Нет, – поморщившись от запаха сказала я, чуя унизительность сделки.
Шаламов харкнул под ноги и отошел. А назавтра примкнул к Фомину – они быстро стакнулись. Мне от них вовсе житья не стало. Лупить меня не лупили – только щипали, плевались, пихали, дергали за волосы. Так прошел остаток осени и зима.
***
Людмила Федосеевна, оказывается, всё видит.
– Иди-ка сюда, – говорит она после урока и – тын-тын-тын – пальцами по полированной крышке стола барабанит. – Где твой портфель?
Враги мои разом притихли, смотрят исподлобья. Ждут.
– Дома забыла, – еле слышно говорю я.
Вдруг дверь рывком – бах! – и заглядывает к нам учительница физкультуры – молодая славная Галина Николавна.
– Людмила Федосеевна, на минутку, – зовёт она, а сама почему-то на меня смотрит. – И ты тоже сюда иди.
Она ведет нас в… туалет. Там на полу рассыпаны мои тетради, истоптанный дневник и книжки. А портфель боком засунут в голубую тихо журчащую чашу унитаза. «Туалет, девчачий…» – вслух замечает Галина Николавна. Мы с нею собираем все с пола. Людмила Федосеевна молчит. В портфель залилась вода. До конца уроков он сушится на батарее. Девчонки зажимают носы. «Фу, ссаками воняет!» – шепчет отличница. Её все слышат.
На чтении, пройдя по классу, Людмила Федосеевна собирает у мальчишек дневники и что-то долго пишет в них красной ручкой. Шаламов показывает мне под партой кулак.
– Хочешь, вместе домой пойдем? – предлагает Надя.
– Не надо, – храбрюсь я. Ей идти далеко и совсем в другую сторону. А мне рядом. Добегу как-нибудь.
Они ждут меня почти у самого дома, возле дощатого, местами завалившегося забора, вокруг стройки. Скоро там будет ещё одна пятиэтажка, а пока только котлован с бурой жижей на дне. Забора этого мне никак не миновать.
– Чо, еврейка, наябедничала? Довольна теперь? – подступает Фомин.
– Я не ябедничала, – стараясь унять дрожь, чтоб зубы не стучали, говорю я.
– Да? А педсовет из-за кого собирают – не из-за тебя, скажешь?!
– Какой педсовет?
– Э, харе придуриваться! – за спину мне заступает Шаламов и резко дёргает назад за капюшон куртки.
– Ой! – вскрикиваю я, но упасть мне не дают – толкают вбок, в спину, в грудь – валюсь на чьи-то руки, натыкаюсь на выставленные кулаки и коленки. Кругом стена оскаленных мокрых ртов, сощуренных глаз… Ору, бестолково машу руками, силясь отпихнуть эти рожи. Вдруг они расступаются, и я вижу котлован – его осклизлые края со спутанными корнями трав и мутную стылую глубь – голос пресекается от ужаса. Кто-то расчетливо бьет меня между лопаток, не сильно, но точно.
Воды в котловане оказалось – курица не утонет.
***
Дома я сразу легла спать, не слышала, как вернулись с работы взрослые и потом опять ушли куда-то. Проснулась одна в мокрой ледяной темноте и испугалась, что всё ещё лежу в котловане. Чугунная голова вдавилась в сырую от пота подушку – не поднять. Заболеваю, поняла я и обрадовалась.
Болела долго. Лежала целые дни и смотрела в стену, на обойные цветочки – лучше умереть, чем выздороветь – и идти в школу. Два раза проведать меня приходила Надя. Говорила, у нас был педсовет, и всех пацанов вызывали туда с родителями. И некоторых девчонок тоже. Надю не вызывали, но она все равно всё знает. Оказывается, мальчишки в меня влюбились. И поэтому гонялись за мной. Они больше не будут.
– Надь, – я оперлась локтем на подушку и привстала, – когда любят, разве мучают?!
– Так мальчишки же! – пожала плечами Надя. – Что они еще могли? Ну дураки конечно...
Не может быть… Я опять легла и уставилась на цветочки – как же они мне надоели!
– И Фомин тоже?
– Ага, – закивала Надя, – и Андрюха Шаламов, и другие ещё. Их знаешь, как на педсовете прижучили!
Мне купили новый портфель – всё равно на следующий год надо. И куртку разрешили не надевать, так потеплело на улице. Забор вокруг стройки подновили, страшный котлован высох и туда вогнали сваи. Ни за углом, ни перед школьными воротами никого не было. На кирпичном бортике крыльца, скрестив длинные ноги в желтых гольфах, дожидалась меня Надя.
– Пошли вместе, – сказала она и взяла меня за руку.
– А, еврейка… – пряча позор за наглой ухмылкой, сказал мой чернявый враг.
– Явилася, гля! – гыгыкнул другой мой враг – розовый.
– Вы, мальчики, если втюрились, так сразу и скажите! – звонко на весь класс отчеканила Надя.
Стыдную тайну пацанов, сказанную при всех, подслушал у открытого окна весенний ветер, и утащил на школьный двор, где громогласная Галина Николавна уже строила малышню на физкультуру. Фомин съежился, будто Надя его стукнула, и полез в парту, вроде за книжкой. Шаламов отвернулся и засвистел независимо. Девчонки хихикали и пялились на меня с новым интересом. Потом пришла Людмила Федосеевна, и начался урок.