Мать еще бодрствовала. Она тут же притащила кувшин простокваши и кусок засохшего сыра.
Юргис выхлебал тарелку бодрящей благоухающей жидкости, лизнул сыр, закурил и медленно изложил, как ему жилось и что нового стряслось за то время, пока они не виделись.
Ничего важного и не стряслось: все текло по-старому, если не считать мелких дел и забот, которые постепенно настолько перемешиваются и сливаются, что кажутся замерзшей рябью на озере.
Закончив о себе, переключился на брата, которого в такой час еще не было дома.
На кухне жена брата громко мешала дробилкой картошку с мукой, то и дело просовывала голову в дверь и соглашалась с ним: мужчине не первой уже молодости, работающему на тракторе и имеющему единственную дочку, которая так долго не может научиться по-людски говорить и толком играть, пора бы остепениться.
Мать поддакивала им, однако неустанно прислушивалась, не тявкнет ли где-нибудь на дворе или под лавкой собака.
Но собака молчала. А может, они уже не держат собаку?
Лег он в холодной горнице, ему чудились какие-то шорохи. Поначалу лег на правый бок, по-детски свернувшись в клубок, а потом повалился на спину, причем под грудью все время чувствовал холодное пятно, которое, словно опустившееся сердце, не расширялось и не сужалось.
Ночью, встал и на темной кухне стал искать воду. Сбросил какой-то предмет и разбудил мать.
Она, старая, в одной сорочке, с длинной восковой свечой в тощей восковой руке, подняла с земли цедилку для молока и глядела, как пьет ее городской сын.
И снова опасливо прислушалась, не залает ли где-нибудь во тьме собака.
Когда развиднелось, он увидел четыре тусклых квадратика маленького окна и не мог понять, заснул-таки или нет.
Вспомнил, как торопливо, стуча зубами от холода, разделся, вспомнил, что не снял носков, — только ночью их стащил, когда хорошенько прогрелась перина, — что повалился на спину, что ходил за водой, что потом замерзли спина, ноги, голова, чувствовал только этот ледяной холодок под грудью, который и сейчас еще не исчез и наверняка скоро не исчезнет.
Но не очень-то четко помнил, долгой или короткой была эта ночь.
При виде завтрака его передернуло, но мать уговорила выпить стакан кипятка с жирными вишнями.
Его вниманием завладела братнина дочка, кроткое и хрупкое существо, которое все время шевелилось, двигалось, хлопотало, словно боясь остановиться и успокоиться.
Вышел проветриться и невольно по мерзлым комьям пашни и лужицам, которые настырно взрывались под ногами, добрался до леса.
Когда-то царственно пышный и буйный, сейчас он казался безнадежно голым, прозрачным и разворошенным.
Его не интересовали свежие следы зайцев, косуль, кабанов да всяких оставшихся на зимовку птиц, загадочными иероглифами впечатанные в жиденький снежный покров.
Когда он увидел старую, с засыхающими ветвями, дикую яблоню, таинственно чернеющее дупло в ее стволе и несколько мерзлых яблочек среди темно-серых сморщенных, как от пожара листьев, почему-то снова вспомнил шофера «ЗИЛа». Может, вспомнил потому, что место было жутковатое.
И тут Юргису Найнису вдруг пришла мысль, что он непременно еще встретит чудаковатого шофера «ЗИЛа» и услышит от него что-то необыкновенное, что в корне изменит его устоявшийся жизненный уклад. А что он может узнать важного?
Найнис остановился и задумался, но так и не мог толком понять, что именно он хотел бы — так ли уж хотел бы на самом деле? — услышать от того угрюмого шофера.
Он медленно наклонился, взял с земли мерзлое яблочко, попробовал пальцами на твердость, понюхал и положил в карман.
К остановке отправился пешком, дав слово почему-то вдруг забеспокоившейся матери отбить телеграмму, едва приедет в город, в котором уже много лет писал посредственные стихи, растил сына и двух ласковых дочек и жил сносно.
Его проводила и дочка уже успевшего ускользнуть на работу брата — маленькая красная букашка, которая перепачкала рот, упрямый и невинный, его шоколадом и терпеливо ползла по окаменевшей пашне, провожаемая тусклым взглядом стоявшей у калитки матери.
Он попытался вспомнить имя этой краевой букашки. Оните? Бируте? Тереселе? Не вспомнил. Может, она еще не крещеная? Брату вечно некогда с его тракторам, сотками.
Проселок, без стыда и совести изрытый мощными грузовиками и прочей колхозной техникой и затвердевши на морозе, днем уже не казался таким жутко таинственным в полным подвохов, нечаянных опасностей, как минувшей ночью.
Встал, укрывшись от ветра, и нетерпеливо глядел на старый запущенный погост, из-за которого в любую минуту мог вынырнуть небольшой белесый автобус, чтобы услужливо остановиться перед одиноким пассажиром.
Но дряхлая машина долго не появлялась, а вскоре ветрячок, сделанный детьми и поднятый на крышу стоявшего неподалеку сарая, прожужжал уши, и мысли попрятались, как вспугнутые птицы.
Он ни о чем больше не думал, только смотрел и ждал.
Прилетел, громыхая, почти пустой автобус и чуть было не промчался мимо.
Найнис с упорством и энергией обреченного замахал руками, словно у мертвого предмета могли быть глаза и сзади.
Оказалось, что они были: с визгом скользнув на новых покрышках, машина остановилась, и с приветливым скрипом отворилась дверь.
Он вошел.
Юная и чрезвычайно вежливая кондукторша тут же извинилась перед ним за испуг (так она и выразилась: «за испуг»), улыбнулась бледной, добропорядочной улыбкой и за какие-то копейки оторвала три или четыре билетика, а он галантно поблагодарил и нашарил у себя в кармане конфету. Вручил ей.
Потом, окинув взглядом пассажиров, удобно устроился у окна.
Но уставился не на бегущий пейзаж, а на голубую занавеску с темно-зелеными рыбками, изредка косясь на мелкие, слишком уж обнаженные и белые зубки кондукторши, которые немножко неестественно, но весьма симпатично хрумкали конфету. Когда их глаза встретились, девушка по-детски облизала губы.
Занавеска скрывала часть кабины шофера, чуть шевелилась, развеваясь от скорости и небольшого сквозняка.
И казалось, что эти темно-зеленые рыбы шустро плывут по голубым волнам, хрупким кручам бурунов и тепловатой ряби.
Найнис, неотступно глядя на эту безмолвную радость и успокоительное трепетанье, мало-помалу погрузился в дрему.
«ЗИЛ» Бенедиктаса Грайбуса бесшумно вкатил во двор. Чуть поодаль ковырялся в фотоаппарате взъерошенный шустрый паренек.
Именно в эту минуту он развел и снова сложил руки, негромко хлопнув в ладоши: дескать, всем надо еще больше сжаться, чтобы объектив ни одного не оставил за невидимой чертой.
С забора вспорхнул воробей и, сделав большой круг, опустился на конек крыши.
Однако некоторые из людей при виде долгожданного грузовика неспокойно заерзали и больше не позволили командовать собой. Кто-то громко всхлипнул.