Может, и не стоило ехать? Но разве всегда поступаешь наилучшим, самым разумным образом? Тем паче получив приглашение на запоздалую свадьбу друга юности.
Правда, прочитав письмо, он долго раздумывал, колебался, но в конце концов решил съездить.
Автовокзалы всегда претили ему: люди — граждане пассажиры — толкаются, перебраниваются, суетятся; и раздражены они, и вечно озабочены, словно только что как гром среди ясного неба разразилась война и все думают, как спастись.
Иное дело — добраться за город, встать на шоссе и голоснуть. Окажется машина — хорошо, не окажется — пускай хоть вешаются. Кто именно должен вешаться, уточнять ему не хотелось.
Может, приятели, которые несвоевременно женятся, может, шоферы, которые не видят ничего, кроме собственного носа, а может, просто все те, кому осточертело жить и кататься по дорогам планеты Земля.
Было сонное позднее субботнее утро, и грузовиков почти не было. И легковушки появлялись редко, да и те, что выскакивали из белесого тумана, как нарочно, оказывались переполненными. Его протянутую руку оставляли без внимания.
Простояв битый час на пыльной обочине, Найнис потерял надежду выбраться из этого дремотного холодного города. Он досадовал, что не догадался в такое утро поехать на автовокзал. Потом закурил, и недовольство собой как-то улеглось.
В ту минуту, когда он решил податься домой и там что-нибудь придумать, в нескольких шагах от него остановился новенький, еще сверкающий «ЗИЛ». Робко щелкнула и услужливо открылась дверца. Он бросился к ней, как жаждущий бедуин к источнику.
Сладились.
Шофер молча снял кожаную кепку и почесал макушку; смуглое лицо, черные брови, черная голова и наверняка черные мысли в ней. Потом снова напялил кепку, неуклюже нагнулся, обеими руками взял из-под ног железный венок и, выбравшись из кабины, опустил его в кузов.
Закурил.
— Для кого это?.. — спросил Найнис.
— Купил, — коротко отрубил шофер.
Не желает говорить — не надо. Все равно повезло. Удобно откинулся на мягком широком сиденье, поставил сбоку потрепанный пузатый портфель с гостинцами: на людных сборищах всегда кишат дети, которые не признают тех, кто приходит с пустыми руками.
Шофер был еще нестарый, но какой-то замученный, с сухим крючковатым носом; он много курил и не украшал кабину, как многие его собратья по профессии, картинками полураздетых красоток.
Сигареты доставал прямо из оттопыренного кармана телогрейки, небрежно засовывал в рот и как-то шустро, неуловимым движением прикуривал одну за другой, а окурки со злостью выплевывал в опущенное окошко кабины.
Довольно долго они ехали молча. Только бежали со свистом мимо черно-белые поля, деревья, дома, кусты и дымящие кое-где трубы; скорбно шелестели по резвой дороге покрышки, а Найнис прикидывал снисходительно и почти печально, какой окажется свадьба: торжественной или простой.
Только уж не комсомольской: его лучший друг непростительно припозднился. Давно уж он вернулся с войны без трех пальцев и с одной медалью «За отвагу», но все не сумел привести женщину в свою унылую кухню, где сухо шуршали истощавшие и невообразимо проворные, как рыжие молнии, тараканы.
Почему ты их не перетравишь? Да ну, живой инвентарь. Любопытно, как женский глаз отнесётся к живому инвентарю Йоакимаса. Наконец-то. Медлил, ждал, выбирал... Выбирал? Шут знает, как он выбирал-то. В школе Йоакимаса только один-единственный раз удалось подтащить к фотоаппарату. А на что мне — я не какой-нибудь Нарцисс. Скорее всего, его, бедолагу, самого выбрала какая-нибудь шустрячка. Есть умелицы.
Утром он не успел как следует позавтракать: слышал урчание в животе, только не был уверен, в своем или в шоферском. Давно он не бывал на свадьбах и, может, потому думал о них с иронией и придирчиво.
Неужели шофер так и не откроет рта, пока они будут мчаться по этому серому резвому асфальту? Зачем этот не первой юности молчальник отправился на пустом грузовике, да еще таком огромном и мощном, когда все приличные граждане отдыхают, наскоро изобретают какое-нибудь занятие чтобы убить эти два длинных выходных, а если уж катаются, то исключительно на «москвичах» и «волгах», реже на «зимах» или «шкодах»?
Однако жмет он на всю катушку. Можно подумать — спешит на пожар. Взлетит на пригорок, внизу рассыплются большие и маленькие предметы, глядь, они уже со всех сторон несутся к «ЗИЛу», точно к гигантскому магниту. И опять, и опять... А для кого он везет этот железный венок? Домой? Для родственника? Друга?
Но разве у него выудишь? «Купил». И все. Не клюет ли он носом? Да нет, не похоже: машину не бросает, она идет как по линейке. Такие исхитряются править даже во сне.
И дымит этот чудак как ненормальный. Может, все-таки сказать ему что-нибудь? А что? Ну, хотя бы:
— Дымите-то вы, как... крематорий...
Шофер выплюнул окурок через полуопущенное окошко, виртуозно закурил новую сигарету и покосился на соседа. Глаза у него были тусклые, покрасневшие. Уголки губ приподнялись, но ответа не последовало.
— Говорю, дымите вы будто труба.
Их со свистом обогнал «ЗИМ». Из заднего окошка в лицо «ЗИЛа» долго глядели детские глаза, полные презрения и восхищения.
— Сейчас все газеты вдруг стали проявлять заботу о легких курильщиков.
— Дико спать хочется, — наконец промолвил шофер.
— Спать?
— А то как же. Ночью вернулся из Клайпеды, и вот опять...
Шофер замолк и, пихнув горящую сигарету в другой угол рта, снова напряженно вгляделся в гладко ныряющую под колеса машины дорогу. Скрипнул зубами.
Однако Найнису казалось, что шофёр не столько хочет спать, сколько старается отогнать какую-то мучительно навязчивую мысль.
— И после этого глаз не сомкнули?
— Нет. Ни на минуту.
— Плохо дело.
— Да уж ничего хорошего. Вот сделаю все дела и высплюсь,— словно подтверждая его догадку о том, что шофера мучит какая-то навязчивая мысль, сказал тот.— Может, и высплюсь.
Они все-таки понемногу разговорились и даже представились:
— Юргис Найнис.
— Бенедиктас Грайбус.
А расстались, узнав, что у каждого впереди еще немалый путь.
У молодой были влажные глаза, прохладные щеки и набожный рот; Йоакимас глядел на нее как на полученную в подарок плюшевую белку, а Найнис безучастно думал: муж ее или жена его, скорей всего, закабалят с первого же дня, и, прожив долгую безмятежную жизнь, они только перед смертью, быть может, смутно почувствуют, что в этой их жизни чего-то не было, не было самого главного, но чего именно не было, они так и не узнают. В это время кто-то завопил: «Горько, горько!..» Однако никто не поддержал, и возглас повис над столом, словно богохульство.
Молодожены и гости улеглись сразу после двенадцати. Устроившись вместе с прочими на полу, Найнис долго не мог заснуть. В ушах все еще звенели тихие и робкие слова Йоакимаса, предлагающего ему как почетному гостю единственную кровать, а он не мог оторвать взгляда от руки с двумя пальцами, которые то сгибались, то снова медленно выпрямлялись, точно клыки нестрашного зверя, и в душе злился на такую рабскую преданность друга. Невольно прислушался: в темноте бесцветный голос женщины, разомлевшей от тепла и хмельного пива, жаловался кому-то на загубленную жизнь, а за окном все время гасла и опять зажигалась электролампа, и от этой вялой пульсации комната, полная спящих мужчин и женщин, то сужалась, то вновь устрашающе расширялась.