Вчера Черная Культя передал письмецо Адомаса — молочник нашел в почтовом ящике. На конверте только одно-единственное слово — Клотильде. Вся деревня уже знает, что такая распутница живет у Путримасов. На листе линованной бумаги всего-навсего несколько строчек; Адомас просит о свидании с ней, но в письмеце можно уловить и другой смысл: Одинокий Волк считает, что осенью она сможет оставить ребенка на попечение Путримасов, а сама вернуться в землянку.
— Нет уж, дорогой мой муженек! Ты меня увидишь в землянке раньше, чем ты думаешь, но увидишь не одну...
Пока она читала письмо, Черная Культя терпеливо ждал, не решаясь заговорить с ней о деле. Хоть убей, но не понимал он ее, не понимал! Могла спокойно жить и растить своего мальчугана, а теперь горе мыкает, рискует головой да и других в могилу толкает. Просто зло берет, да и жалко, жалко на нее смотреть.
— Я хотел вас спросить: что будем с ребеночком делать?— наконец произносит растерянный председатель Лауксодисского сельсовета.— Надо его записать в волостную книгу. Таков порядок. А как его запишешь? Ведь документов никаких нет?
— Это уж не мое дело,— отмахивается Алмоне.
— Легко сказать — не мое дело...— возмущается Путримас.— Придется снова врать напропалую товарищу Нямунису. А ты, уважаемая, поговорку знаешь? Из лжи веревку для виселицы вьют.
— Будем висеть рядом, Путримас.
— Смотрю я на тебя, уважаемая, и думаю: далеко ли ты уйдешь, эдак странствуя? Лес, он ведь для зверей, а не для человеков... Вытрясут всех оттуда, как вшей из гребешка. Потихоньку, полегоньку вычешут, доконают, бьюсь об заклад: через год-другой ни одного лесовика не найдешь. Ты бы о своем дитяти подумала, ежели у тебя, конечно, сердце матери, а не волчицы.
— При твоей власти моему ребенку все равно каюк.
— Нет. Почему каюк? Наша власть о детях заботится. Вырастит она и твоего сыночка. Да и ты, отбыв наказание, вернешься... Надо только вовремя образумиться.
— Так говорят все, кому своя шкура дорога, Путримас. Так рассуждают те, кто чужое добро награбил, кто живет на земле ради своего живота, а не ради своей родины. Невежество заставляет вас продавать Литву; сами гибнете и других, своих братьев, убиваете, а ведь это не ты, а они за свободу встали. Я презираю тебя, Путримас. Я жалею тебя как соплеменника и ненавижу как предателя. Вот и весь мой сказ. Ступай своей дорогой. И больше никогда ко мне с подобным вопросом не приставай!
Имя! Имя какое записать? — процедил сквозь зубы Черная Культя, побледнев от злости.
— Да хоть Иосиф Виссарионович! — отрубила Алмоне, забыв, что и у стен есть уши. — Ваши книги для меня пустое место. Когда нужно будет, мы и без записи найдем свое имя.
— Свое имя...— машинально повторил Путримас. — Знаю, будет Витовтом Великим. Королем без короны, владыкой без царства, чтоб тебя ветром сдуло!
И вышел, хлопнув дверьми.
А Алмоне, повернув ключ, рухнула на кровать и залилась слезами. Витовт Великий в люльке тоже заголосил.
То было вчера. Весь день она проторчала в своей каморке. Тереселе приглашала ее обедать: мол, идите, я с ребеночком побуду, пока вы покушаете — но Дикая Роза прогнала няньку, сказав, что плохо себя чувствует. И не лгала. На сердце было невыносимо тяжело; Алмоне вдруг охватила такая тоска, словно она среди бела дня оказалась в дремучей пуще.
До самого утра жилица Путримасов не сомкнула глаз: сотни раз возвращалась к своему прошлому, думая о будущем, которое представлялось ей туманным и ничего доброго не сулило. Настоящее казалось ей только мостками, соединяющими завтрашний день со вчерашним; Алмоне ступала по ним осторожно, ежеминутно ожидая беды и предвидя свою неизбежную гибель; размышляла о человеческом существовании, и все, чему она раньше уделяла такое пристальное внимание, все, что имело для нее особое значение, теперь, перед лицом смерти, вдруг обесценилось и казалось второстепенным, предложение Адомаса оставить ребенка на попечение чужих и вернуться в лес не шокировало ее, хотя она никак не могла смириться с мыслью, что советская власть воспитает ее сына в духе враждебности к идеям его родителей. Не показался ей оскорбительным и совет Черной Культи сдаться на милость властям вместо того, чтобы в роковую минуту погибнуть и погубить свое чадо. Сердце Алмоне преисполнилось чувством благородной самоотверженности, самоотречения. Когда она незадолго до восхода солнца проснулась, в ее измученной внутренними противоречиями душе царило спокойствие, хотя Дикая Роза и не приняла никакого решения.
«Нет, здесь тебе не место, малыш,— шептала она, прижав к груди хрупкое тельце младенца.— Вырастешь врагом собственного народа. Но и лес не дом для тебя. Мы с тобой что-нибудь да придумаем, пострел, что-нибудь придумаем...»
Наверно, она уже придумала — ведь недаром всю ночь не смежила век. Нет, пока что ничего. Какая-то мысль осенила ее, сверкнула как молния, но тут же погасла. Устыдившись, Алмоне подавила ее. Да и как было не подавить? Ведь это попахивает изменой! Она отбросила, отшвырнула эту мысль, как какую-нибудь грязную тряпку, попавшуюся под руку, но семечко, крохотное семечко осталось и снова проросло. Надежда... Да, смутная, словно в дымке, надежда... опора... счастливый, бодрящий душу промельк...
Алмоне покормила малыша и запеленала. Пора и воздухом подышать, пора во двор. Гранаты и пистолет спрятаны в дымоходе кафельной печи. Дикая Роза по привычке глянула наверх, но не стала взбираться на табурет, протягивать туда, руку. Первый раз вышла из комнаты безоружная. От судьбы не убежишь. Что бы ни случилось, малыш должен остаться в живых. Может, жизнь его будет горше смерти, но ее материнский долг — сохранить ему эту жизнь. Это все, что она в состоянии дать беспомощному созданию, участь которого покрыта мраком неизвестности.
За дверьми Алмоне столкнулась с Тереселе. Глаза у няньки опухли от слез.
— Учи... учи... учительницу… таво... — выдавила она, рыдая.
— Кто? Как? — вырвалось у Алмоне, хотя она все сразу поняла.
— Марите... Кальвелите... Она была мне как сестра... Ах, Клотильда, Клотильда! И когда же все это кончится? — причитала Тереселе, уткнувшись в плечо жилицы.
Алмоне не видела и знать не хотела, как эта Кальвелите теперь выглядит. Тереселе не раз предлагала свести их вместе («Сами убедитесь, какой она хороший друг!..»); однажды она с Марите даже постучалась к Алмоне в двери, но та твердила одно: у меня нет времени, я занята, некогда мне с вами лясы точить. Дикая Роза знала, что это та самая учительница, которую бойцы Адомаса взяли на заметку еще зимой, во время выборов. Лесовики давно намеревались проучить ее — уж очень эта Кальвелите преданно служила большевистской власти. Кальвелите получила не одну записку с угрозами: мол, пока не поздно, образумься. Но ей что горох об стену — она и дальше продолжала свое дело: по собраниям разъезжала, по митингам, по подворьям вместе с сельсоветскими активистами агитировала за государственный заем, за хлебозаготовки, за каждую повинность; ну просто из кожи вон лезла. Кто бы поверил, что она — подкидыш, что богатеи воспитали ее и вырастили. Вот же бессовестная! Надо ей хорошенько всыпать! Если бы не она, Дикая Роза, Марите Кальвелите еще раньше влетело бы; с ней бы еще раньше круто расправились.
Марите Кальвелите с каменным лицом смотрела в одну точку, прикусив восковые губы. Вихрились снежинки; студеный северный ветер трепал потрепанный лист бумаги в руке чтеца, ерошил русые волосы учительницы; дремотно шелестели верхушки сосен; по небу плыли грязные, начиненные снегом облака, сквозь которые нет-нет да проглядывало неяркое зимнее солнце.
Лесовики с нетерпением ждали, когда заговорит Марите,— может, они по ошибке в плен взяли не ту... может, какую-то глухонемую девку, а не учительницу. Всем хотелось услышать, как звучит ее голос, потому что до сих пор пленная не проронила ни слова.