Она испугалась:
- Ты что-о? Что ли, не знаешь ты?
- А вдруг да это не я? А вдруг да я — другой?
Настороженно косясь на меня из-под моей ушанки, напяленной набекрень, она прошептала:
- Ну, Даша я... Даша Кичгилхот...
Царские почести были уготованы мне, но я не ведал о них и не о них радел.
Кого-то грудью, кого-то плечом, поднял за бока, оторвал парней от жужжалки, хвать палку и потянул, протянул про себя: Даш-ш-шааа...
Да-ш-ша... Да-шша... Маш-ша... Ма-ррий-я... Маррий-йя!
На этом потяге и обозначился ритм, укрепился.
Ожил лахтачий лыль, начал противиться, зверем морским— скользким и гибким — сжимался с резвою силой, едва отпускал я руки, и звуки, звуки поющего дерева, вертящегося пропеллера, ширились, все заполняли, росли, лыль стал тугим, лыль стал прямым, свился и — вот оно, вот! — струной загудел над полом.
Таким веселым не помнил себя давно!
Тянул низко гудевший, послушный тэлытэл, натужно хакал под ритмичные вскрики, счастлив тем, что сумел и сумею больше того, если смогу наддать еще, наддал и наконец-то — хрясь!— грянул навзничь, мелькнув вверху сапогами.
Чаутом взвился перерванный лыль, общий восторженный вскрик оглушил.
Ну ты и дал! Вот это ты молоток! — Андрей Гилев тискал меня, мешал встать на ноги.
- А-ча! А-ча! — кричали вокруг, хлопали меня по плечам, по спине, заглядывали в лицо, а из-под ушанки улыбалась мне Даша и поглаживала мех, как если бы примеряла царский венец.
Наконец откричались, настала звонкая тишина, и в ней, ступая неслышно, словно нагая в своей кухлянке — потому что прекрасное — суть и проступает сквозь покровы — пошла ко мне Мария Кичгилхот, держа пополам перерванный лыль, а подойдя, склонилась к моим ногам.
Выпрямилась, отвела с лица волосы.
- Ты победил, о-хэй!
-Почетный трофей, богатырски разорванный лыль, обернутый вокруг несколько раз, украшал голенище правого сапога.
- Теперь так чтоб и ходил всегда!—ликовала Мария Кичгилхот. — Пускай не болтают про лебединую песню! Пускай теперь поглядят!
Взгляд ее пылал страстью участницы собачьей выставки, гордой медалью своего чистопородного кобеля.
- Теперь все видят. Ты—самый удалый в Амгаль! Ты — самый сильный!
Как поперек души хватила меня.
- Си-иль-ный?
Так я спросил, что стихло в доме, как затихает между яростным взблеском молнии и раздирающим небо громовым треском.
- Си-ильный, говоришь?
Глаза Марии Кичгилхот дрогнули и застыли, расширенные недоуменьем предсмертного взвизга игривой лайки, внезапно раздавленной хмельным самосвалом — там, у пассажирского пирса, куда я кинулся по дороге, еще надеясь, не веря еще, что серый бесформенный ком в пыли — утеха моя, Живка, яркой лисьей псовины полугодовалая лаечка, только что, миг назад игравшая каждой жилкой, от в бублик свернутого хвоста до торчком поставленных ушей.
- О-ох, дитятко-о... — простонала тогда Мария Кичгилхот в набегавшей толпе. — Что с тобой сделали-и...
На раздавленной колесом голове Живки, со сломанной поперек пастью с еще не полностью сменившимися молочными зубами, горестным недоумением, затихающим вскриком «за что-о?» светилось широко распахнутое янтарное око, и, упав около нее на колени, бережно подсовывая руки, неся затем перед грудью, мысленно я спешил, опережая свои деревянные шаги, к негромкому хлопку малопульки, чтоб избавить бедняжку от лишней муки, а себя от мучительной жалости.
- Ах, сильный! — заторопился я крикнуть, —Андрей! Дай нож!
Как Живкино золотистое око потускнело, избавив меня от выстрела в раздавленную голову, — так погасли глаза Марии Кичгилхот. Мертвенно побелело точеное лицо, а уж я, жихнув надвое ременное путо лыля, уходил на махах по запурженной улице.
В ненастье особенно обманна крепость четырех стен.
Сквозь залепленные снегом стекла сочился подсиненный свет, скруглял углы комнаты, лоснился на стволах ружей, висевших по стенам, на частях лодочного мотора, заваливших верстак, на крышке письменного стола.
Предвкушая добрый глоток, особенно сладостный человеку озябшему,— а я ли в тот день не зяб? —щедро налил себе, сказал стенам: «Ну, будем!» —поднял стакан и спиной почуял упорный, укорный взгляд.
Обрамленная дверными притолоками, троица искателей живого камня стояла молча, глядя на меня, как с холста Андреева триптиха, единым для их несхожих лиц, взыскующим взглядом.
«Триптих одаренного самодеятельного художника А. Гилёва «Искатели», — писала газета «Камчатская правда», обозревая областную выставку народного творчества, — как бы продолжает тему мужества и гражданственности, воплощенную в пламенные годы Великого Октября в широкоизвестном плакате, с которого вопрошал красногвардеец, требовательно глядя в души соотечественников: «Ты записался в добровольцы?»
Я рассмеялся:
- И вы — в обманутые!
Они молчали.
- Вы-то чего, собственно, ждали? Железобетонных губ и прочих несгибаемых частей тела? — спросил я едко, не опуская стакана, но и не донеся до рта. — Не кажется ли вам, уважаемые предки, что ваша требовательность несколько смахивает на вымогательство? Не кажется? А зря! Ни одному из вас, ни здесь, в Амгаль, ни в другом месте на полуострове, не удалось отыскать живого камня. Или это не так? А если так, то вы, согласитесь, неосновательно требуете от меня большего, чем сделали сами. С какой, собственно, стати?
Они молчали.
- Я вам не МАЗ, не БелАЗ, не бульдозер!
Тойон оглянулся назад, будто ждал кого-то; ничего не ответив, посторонились геодезии сержант и священник, к не стало их. На пороге, в облепленной снегом ковбойке, стоял Андрей Гилёв. Глаза его ломко блестели.
....Продолжение в следующей части