Выросшая в тундровой тиши, где и слабый звук ровня другим, она тотчас же уловила вдали переливистые крики.
За ней Андрей Гилёв и я услыхали их и увидали крупных птиц, темных против света солнца.
- Гуси-и! Гу-усь прилетел! — закричала праздничная площадь, задрав головы.
Неспешно колебля небо крылами, стая клубилась и плыла.
- Лебеди это! — закричал Андрей Гилёв. — Лебеди!
Серебряно трубя, стая миновала солнце, и стала видна ее белизна. Площадь заорала, захлопала в ладоши, замахала бумажными цветами,
воздушными шариками и затихла: не только восторженной радостью, а и странной печалью переполняли грудь радужные клики, уплывая к околдованным сопкам, озарили их и растаяли над перевалом.
- О-оо! — простонал Андрей Гилёв. — Как они шли, а? И не на полное крыло даже, вполсилы! А? Красотища!
—М-да, — отозвался я, разминая сигарету.
Мария Кичгилхот посмотрела мне в лицо.
- А что? — К нам подошел вертолетчик Павел Милютин, по случаю праздника в новехонькой кожанке, с острым спиртовым душком от нее. — Это и есть знаменитая лебединая песня?
Его белявое лицо, на каком все было кругло — нос, щеки, глаза и уши, — сияло благодушно, лоснилось игривостью праздничного завтрака, белесые усы раздвигала красная улыбка.
- Знаменитая лебединая песня? Она?
- Лучше ее не слыхать, лебединую песню! —Андрей Гилёв сморщился. — Я еще пацаном был, сшибли мы на Тайно-озере лебедку, так лебедь, их пара была, так кричал, так кричал, что слушать невозможно. Мы уши позатыкали, убежали, оттуда, так он кричал. Он возле нее долго еще кричал потом, не улетал...
- Ну и здоров ты пугать! — кругло рассмеялся Павел Милютин. — Разбежались они! Что-то я не вижу пока, чтоб из вашей экспедиции кто-то бежал, из геологов. Или уши позатыкали, а? Не бегут! А говорят, что «Верность», — он потрепал меня по плечу, — твоя лебединая песня, честно! После того как тебя с начальников... того, и выговор по партийной линии врезали, так и говорят: лебединая песня. Твоя!
Подморгнул круглым глазом и ушел веселехонек, посмеиваясь ловкой шутке, предвкушая, как лихо перескажет ее за праздничным застольем. Анекдотчик он был бойкий.
- И то, — сказал я, — лебединая песня.
- Ну и что — лебединая песня? — спросила Мария Кичгилхот.
- Нашли на кого обращать внимание! — Андрей Гилёв пожал плечами.
- Ну и что — лебединая песня? — повторила Мария Кичгилхот.
Она смотрела на меня, и, как всегда, когда бледнело ее.смуглое лицо, особенно приметен стал рот с потаенной тенью в углах опущенных губ.
Как всегда, когда ей случалось задуматься на людях, потускнели глаза, длинно вытянутые к вискам.
- Ты знаешь... — издалека сказала она, припоминая.— Ты знаешь, когда я еще в интернате была, мы все, интернатские, тебя знали, смотрела я на тебя, на твои губы, и мне казалось, что они — ну — каменные...
- Спасибо! — Я поклонился довольно ловко. — Ты мне льстишь.
Андрей Гилёв молчал, не глядя на жену.
— Ну, а теперь, я вижу, что это совсем не так, — жестко сказала она.
Чудо как хороша была Мария Кичгилхот, прямая во всем, как нартовый след.
— Извини, — попросил я. - Чего нам только не кажется по молодости лет. Мне, например, когда-то казалось, что я всегда буду думать только о любви, а теперь я люблю только думать.
И стал смотреть на трибуну.
Но Мария Кичгилхот обошла вокруг меня и снова заглянула в лицо.
- Мне не казалось! Я знала, что они каменные у тебя! Что ты весь как есть, - Она сжала кулак, — из камня!
- Ну, извини...—Я развел руками, - Извини, если я тебя обманул.
- Разве меня? — прикрикнула она.
И кососкулый тойон Кичгилхот, с глазами острыми, как обсидиановые клинки, выступил из давнего далека—стал с нею рядом.
— Разве меня одну? — повторила Мария Кичгилхот.
И геодезии сержант. Емельян Гилёв стал с нею рядом, поправляя фуляр под мундирным воротником. Глаза у него голубели, как и у Андрея Гилёва.
- Ладно бы нефть мы искали или золото! — наступала Мария Кичгилхот. — Ладно бы искал ты, как все! Ты-то сам всех лучше знаешь, что мы ищем, елки-палки! И зачем!
И священник из туземцев Иоанн Георгиев Логинов встал с нами рядом. Поглаживая наперсный крест на Георгиевской ленте, сказал мне:
- Юдоль земная — лишь малая бухта на береге безбрежного океана вселенской жизни, где живые постигают свое предназначенье с великим трудом, терзаясь и сомневаясь. Сомненье есть наивысшее в человеке, ибо порождается не безверием, но ответственностью перед истиной. — И покивал, улыбаясь: — Ты не изверился, ты усомнился...
За многие мили от амгальского берега око циклона сияло небесной лазурью безветренного покоя. Но долгие руки циклопа в буйном кружении достигли пределов праздничного села, наотмашь хватили нас внезапным снежным зарядом.
Шквал грянул! Поникли искусственные цветы, поблек кумач трибуны, рвало из рук транспаранты, уносило в белую круговерть воздушные шарики, увязило в месиве снега да ветра трубы оркестра, и вскоре на всем раздолье Амгальской тундры противился реву пурги один-единственный звук.
Звук, ударявший под вздох, звук, бьющий в сердце и с сердцем в одно. В токе крови — звук, во вдохе груди— звук, в выдохе — звук, во всем вокруг —один только звук, зовущий и завлекающий звук яяйя — тугого в подвесках, овального бубна коряков.
Бубен и песня, бубен и песня и танец!
Кружат торбаса под рокот с притопом, плывут подолы расшитых кухлянок, и ярок под смолью волос скос черного глаза.
Смуглой горячей рукой берет и ведет яяй. Куда? Да туда, далеко, к самым истокам, где хмелен не хмелем добытчик, а радостью первой удачи.
Он чайкою крячет, евражкою свищет, по половицам скользит ластами, таится за сизыми льдами — нелегкое дело, поверь, друг, скрадывать нерпушку, сторожкого зверя.
....Продолжение в следующей части.