...Всякий живущий ходит под солнцем с отроком: это другой, который займет его место.
Екклезиаст
«Кто назовет обычной минувшую зиму?
Вряд ли старожилы Камчатки припомнят пурги, подобные бушевавшим.
Наши климатологи утверждают, что такая смесь снегопадов, штормовых ветров и гололедов случается на полуострове раз в сто лет. Но пришла пора, и «апрельские затеи» потеснили суровую зиму. Весна по-молодому смело ринулась в бой!
Уже 21 апреля прилетела трясогузка. С ее прилетом, быстро вскрылась река Авача, разметало заснеженные льды на реках Опале, Камчатке, Амгальваям, и на других реках ледоход не за горами.
Жаворонок запел 22 апреля. А в лесу щелкает, припечатывает, буравит снежную целину красавец глухарь. Вот-вот проложит первую борозду сам таежный хозяин — медведь. Сбрасывает свои чехлики ива, открывая белые пушистые барашки.
Отбыв свой черед, ушел на отдых апрель. Хорошую тропу проложил он брату своему, маю».
Под конец затяжной пурги замерзну на ходу, рухну на заметенный порог первых амгальских домов. По моему следу спасатели найдут в километре от села на берегу бухты Сомнения двух замерзших до потери сознания геологов, Марию Кичгилхот и ее мужа, Андрея Гилёва. Действие холода станет причиной патологической забывчивости, мучительного нарушения памяти у обоих, что лишит их возможности объяснить:
почему мы пустились в путь, не переждав пурги, почему нагрузили рюкзаки образцами одного и того же обычного на вид минерала,
почему, наконец, не бросили тяжкой поклажи —ничем не примечательных на поверхностный взгляд, сероватых камней...
1
За мокрыми и сухими тундрочками, за березниковыми колками и падушками, не близко одно от другого, лежали стойбища.
Отделяли их торопкие реки, стекач со Срединного хребта на обе стороны — к Ламскому и Бобровому морям.
Несли те реки снеговую воду, кружили темные омуты, светло вызванивали на шиверах в окатанных камнях.
Соскользни с голыша шест в неверной руке, перевернись бат, долбленный из тополевой лесины, и уж не добраться до приярого берега, где разбрелись островерхие бааганы, лаженные из корья да тальника на высоких свайных ногах, чтоб собачкам не достать до юколы, провяленной летом на вешалах вдоль реки.
Ноне—благодать рыбы-то!
Выйдешь на речку и залюбуешься: как трава будто, зеленая вся наша Амгаль- ваям, уж так густо рыба идет.
Чанша,горбуша, кижуч — порядочно идет с моря.
Морды-ловушки, поперек реки на запорах поставленные, по четыре раза на дню опоражнивали всяк наловил, чтоб вдоволь запасти юколы себе и собачкам, и кислой рыбы накласть в ямы довольно.
Одно слово — благодать рыбы ноне!
А в иной год ее , мене. В иной и вовсе недоход рыбы и голод...
-Зачем так? — думал я, когда не унималась пурга и еда выводилась в наших яянах — зимних жилищах. Зачем?— думал я в темном углу, «глядя, как едва коптит нерпичьим салом заправленный каменный жирник.
В продымленной пожогом землянке старика моего было двое нас, сыновей.
Старший подрастал удальцом.
Мог след перенять и гнать тот след, не теряя, и промыслить зверя.
За проворство, за надвое расколотую «заячью» губу его и прозвали Милут, что означает «заяц». А я пропащий совсем — Лалачелг’ын, дурачок, — сидел в углу, все равно Колкоч деревянный болван, таращился на пожог посреди яяны и того даже не примечал, что кусок свеженины последнему доставался мне.
Долго сидел я, Лалачелг’ын, думал.
Старший брат Милут смеялся, рассказывал девушкам, с чего сделался я пропащим совсем.
Такой, дескать, как мы, был сперва Лалачелг’ын, пока летом, этта, не просела тундра под ним, ушла из-под ног, провалился он, до смерти перепугался, сидит на дне. глубокой и сильно большой ямы, навроде земляной норы, не знает, как наверх выбраться.
Долго сидел так, вроде бы умер, а после того опять живой стал — начал вверх скакать, да сколько ни силился, ни ловчился, никак.
Высоко шибко, не допрыгнешь. Начал тогда Лалачелг’ыи горку из камней натаскивать, по ней, мол, выберусь из норы, да только, этта, за первый камень взялся, как увидал сам страх.
Из темна, а может, и прям из земли, полезло на него волосатое с рогами из рыбьего зуба — Рыныкамак.
Ну, ладом, подумал Лалачелг’ын, конец настал.
А волосатое обнюхало, пофыркало, и на том все. Стало,’ стоит, только рога рыбьего зуба в темноте светят, как бы снег набился в узкой расселине.
Коротко ли, долго ' ли помирал так-то Лалачелг’ын, только сильно есть захотел, заурчал брюхом.
Тут волосатое подняло башку с котел большой, посмотрело на него маленькими глазками и давай лизать -те камни земляные, какие хотел Лалачелг’ын в горку скатать.
Лижет, от радости урчит, а нализалось досыта и к тем камням Лалачелг’ына подталкивает: ешь, мол, давай!
Стал и себе Лалачелг’ыа лизать и дивится — теплые и ровно живность живая те камни, на печеные корни пучки или на рыбу печеную походят, вкусно!
Ну и нализался, сроду такой сытый да веселый не был.
Силу большую почуял, ‘ легкий такой стал, захотел выпрыгнуть из норы.
Только Рыныкамак этот от дыры той увел его под землю.
Куда хочет идет под землей, ходы, проделывает, в пластах целинных, нетронутых.
Много они исходили там, перевидали всех тамошних, а вместо еды лизали те камни — и хорошо, ладом.
Но вот, этта, ушло волосатое с рогами из рыбьего зуба, и нет его.
Пошел Лалачелг’ын искать и шибко обрадовался — впереди вроде бы свет, глядь, дырка в земле и день видать.
Кинулся, да чуть было не ослеп с отвычки от солнца и повалился вниз куда-то, с кручи да в речку, а речка эта самая наша Амгальваям и была, только шибко далеко от того места, где он под землю попал.
Воротился Лалачелг’ын в стойбище, а его давно ждать перестали, помер, думали, на тундре-то; да и помер бы лучше, чем худой стал, пропащий совсем, — говорил девушкам старший брат Милут, и те смеялись надо мной, а я — Лалачелг’ын — сидел в углу яяны, все равно Колкоч, деревянный болван, думал.
...Продолжение в следующей части.