В конце семидесятых, уставая от работы на пилораме, от водки, прокуренных комнат и унылого вида казарменной деревни, на выходные я убегал проветриться вдоль острова, и однажды на Северо-Западном лежбище котиков, на мысе, разделяющем Тихий океан и Берингово море.
В ветхой, покрытой прахом времени охотничьей избушке, я нарисовал фломастером на фанере скромный набросок, - сверкающие льдом горы, крупные звезды, океан и парнишка, скрестив на груди руки, смотрит вдаль.
Подпись: «Там, где кончается Никольское, начинается свобода».
В один прекрасный вечер в дверь постучал прибежавший с забоя котиков славный малый алеут и, хлебнув «индийца», назвал человека, который, взяв два румба влево от лежбища, устроил прогулку в ту избушку работнику госбезопасности с целью ознакомления с подписью к картинке.
В те времена мужчина на острове был мужчиной, а человек, пошатнувший его пьедестал, обладая статью и приятной наружностью (ее немного портили усы), оказался не похожим на хэмингуэевского героя.
Утром подул холодный ветер с материка и меня вызвали и попросили объяснений.
Укоротив шею на дюйм, я сослался на художника-коммуниста Рокуэлла Кента, утаив, что он сказал вообще что-то непонятное для нашего уха, - что там, где двое, свободы уже нет.
Меня попросили изложить это письменно, но даже «в белизне бумаги чувствовалась тоска насилия».
Тогда я только начинал карабкаться на древо познания и доверчиво изложил свои мотивы; сейчас эта бумажка проросла и запустила в душе маленький ядовитый побег.
И, вполне возможно, что той же рукой, которой подтирается, анонимщик писал в «Алеутскую звезду», что мои картинки - портреты пьяниц-алеутов выставлять напоказ нельзя, заклеймив весь мой маленький народ - кондовых стариков, проведших полжизни в шлюпках и седых старушек с тяжелыми веками, зверобоев и промысловиков, с которыми мы бок о бок трудились много лет, умевших крепко пить, а протрезвев, еще крепче работать.
(И кто за давностью вспомнит первую чарку водки, поднесенную матросом «Святого Петра» подплывшему на байдарке с жезлом дружбы алеуту?)
Человек отличается от зверюшек тем, что он морален, - что может помешать борцу за нравственность и коллективизм испачкать еще один лист бумаги, - ведь сукиных сынов всегда находится на одного больше, чем рассчитываешь.
Опираясь на остров у горящего камелька, я обыгрывал в уме все варианты.
Что, если на последнем этапе, за какой-нибудь скучной дверью инспекторской системы белые одежды моей мечты будут разорваны и
осмеяны?
И то тогда останется мне, вернувшемуся на снабженную всем необходимым выше ватерлинии яхту-яхту, готовую к любым испытаниям?
Я не хочу плыть по течению в пустой погоне за тем, чего у меня нет, оберегая свою жизнь только для того, чтобы после, на ее закате, сидя в валенках на крыльце сожалеть о том, что другие, выискивая во тьме огонь далекого маяка, подставляли лицо соленым брызгам, другие брали рифы и высаживались на неизведанные земли.
Мне не хочется, бросив весла и покорившись судьбе, дрейфовать увлекаемым всеобщим потоком, пока хандроз не превратит меня в беспомощную развалину, своим нытьем заставляющую страдать людей близких.
Где-то я слышал, что в Конституции указан перечень свобод, включающий свободу путешествовать.
Почему я должен обивать пороги, кланяться, морщиться и ждать чьего-то разрешения, - в это время сотни одиночек пересекают океаны, согласовывая свои маршруты лишь с тем, последним, который следит за нами сверху.
Запрет — странная забота о человеке, рискующем за свой счет и по своему усмотрению; почему бы тогда не запретить альпинистам карабкаться на пики - у них там большой отход, а байдарочникам сплавляться по горным рекам?
Мы пришли в этот мир ненадолго и каждый вправе выбирать свой Эверест, не спрашивая ничьего разрешения.
Человек — обитатель земного пространства и инспектор — океан не будет требовать у меня характеристику яхты, акты техосмотра и медицинскую книжку - у него другая разрешительная система и наше общение с ним будет основываться на моем опыте и знаниях.
Но будучи человеком, воспитанным в порядочном обществе и помня о своих детях, я старался не соглашаться с некоторыми мыслями и мои так и не выпавшие из детства чувства и эмоции с переменным успехом боролись с разумом строгим учителем обществоведения в роговых очках с толстыми линзами.
Нет, я не хотел ничего нарушать.
Мне надо было хорошо разыграть эту партию, - в этом деле, живя вдали от «Центра кирпича и бетона», нельзя было лезть напролом, как пьяный матрос после долгого плавания на нехорошо больную портовую девчонку. На пути к цели предстояло много галсов; для начала я послал на Аляску шесть писем с просьбой прислать мне приглашение к тем, кого хорошо знал, дал добро на издание альбома моих командорских рисунков в городском издательстве и, прихватив капканы, лоции и карты, забросился на зимний промысел песца в свои Палестины на юге острова.
Вечерами, после обработки песцов, изучая лоции и записывая для себя необходимые сведения на полях карт, с которыми придется работать, я путешествовал по островам Алеутской цепи и залива Аляска.
Изучал течения и бросал «адмиралтеец» в подветренных бухтах там, где грунт получше.
Я следил за ветром, морем и солнцем, карабкающимся к нам через ожерелье Алеутских островов, - самых печальных и суровых островов Тихого океана.
Видел изысканные вечера с золотыми плевками над потухшими вулканами, несколько суток постоянной вахты и себя, засыпающего на помпе или за штопкой парусов...
(Продолжение в следующей части)