Громокипяще и медносверкающе извергся Державин в данность, созидая стихи твёрдые, как камни, и сверкающие гранями, что алмазы.
Громогласно заявил:
Се слово мне гремит предвечно:
Жив Бог!— Жива душа твоя!
Ибо исследование жизни души – истинно поэтическое дело, или – самое важная составляющая из всей суммы поэтической необходимости.
Ибо стихи необходимы в мире, чтобы не окоснел в броне сует и выгод, чёрствости и безвкусицы.
К Богу, даровавшему возможность писать – помимо возможности жить: в чём, очевидно, Державин не сомневался – поэт мог обратиться напрямую, замирая восхищённо в недрах сквозящей жизненной тишины и всего величественного, что простирается повсюду.
Измерить океан глубокий,
Сочесть пески, лучи планет
Хотя и мог бы ум высокий,-
Тебе числа и меры нет!
И Ньютон так верил, и Коперник, хотя их поэзия другого рода: проникновение в тайны, но не описание следствий их.
Ибо мир зримый есть следствие глобальных тайн, сокрытых от умопостижения причин, корней, залегающих так глубоко, что никакой рассудок не в силах постичь.
Державин полнозвучно избыточен, и хоть обмолвился где-то Пушкин, что стихи его напоминают тяжеловесные переводы блистательного оригинала, думается именно державинский звук можно проследить в дальнейших лабиринтах русской поэзии: Тютчев, Некрасов, Маяковский – от него брали свои ноты, обогащая их собою.
Шикарно блещущий драгоценностями «Водопад» продолжает своё извержение в поэзию двадцатого века: Цветаева именовала Мандельштама «молодой Державин», и сама брала от певца Фелицы многое.
Державин фривольный, игривый, жизнелюбивый – разный, как радуга; щедрый, как ливень, сложный, как сама жизнь…
И «Грифельная ода» верна лишь отчасти: ведь жив блистательный Гавриила Романович, жив, несмотря на «жерло времени»…