…Пахло сладко и утешительно. Запах мёда, разварных ягод и овсяной муки, перетомленных в кулагу, любимое детское лакомство. Мамка ставила им, малышам, полную миску, и улыбаясь, смотрела, как они жадно причмокивают, сталкиваются ложками, облизывают чумазые рты и пальцы.
— Кушай, маленький!
Деревянная ложка полная кулаги прикоснулась к губам Юрася, он послушно открыл рот и проглотил сладковатую, ароматную жижу.
— Умничка… Кушай, давай ещё! — мягкий, ласковый женский голос убаюкивал и одновременно придавал сил.
— Мама? — удивился Юрась и открыл наконец глаза. С года смерти отца он не помнил от матери такой ласки.
Женщина, сидящая у постели не была его матерью. И ничьей матерью быть не могла, по крайней мере так Юрасю показалось с перепугу. Настоящая баба Яга, которая ест на завтрак детишек и якшается с такой нечистью, что и вслух-то о ней не скажешь. Седые косы, увешанные медными, костяными и деревянными фигурками. Связка амулетов, каких-то высохших лапок и крохотных черепов на морщинистой смуглой шее. Пятнистые от старости руки, перевитые венами. Мятые и румяные, словно зимние яблоки, щёки. Редкие жёлтые зубы. И совершенно юный, цепкий и острый взгляд. Сейчас старуха улыбалась, но Юрась почему-то очень живо представил, какова она в ярости. Он попробовал сесть и бессильно упал назад, в ласковые меха. Скосив глаз, он заметил что лежит на бобровой полости, а укрыт рысьей шкурой.
— Ожил! Лада-матушка, спасибо, ожил-таки! — старуха погладила Юрася по щеке горячей ладошкой, — лежи, найдёныш, рано тебе вставать.
— А ты кто, бабушка? Где я? — оглядевшись, Юрась понял, что оказался в каком-то странном месте. Полутёмная изба, с окошком затянутым рыбьим пузырём, была увешана так же густо, как косы старухи. Пучки трав, косы золотистого лука, связки чеснока, беличьи хвосты, сушёная рыба и прочие припасы свисали с балок и красовались по стенам. На печи сидел желтомордый хорёк, к печи вперемешку прислонились ухват, вилы, кочерга и рогатина, с которой ходят на медведя. На полатях ворочался кто-то большой, судя по фырканью — не человек. Остального Юрась не разглядел.
— В Закомарах меня кличут ведовицей, Мораниной дочкой, в Киеве-городе называли Ясей-Ясноткой… Ох, давно это было. Ты, малыш, зови меня бабой Ясей, как внучки мои.
— У тебя и внучки есть? — Юрась огляделся опасливо, словно из каждого угла могло выскочить по девице с жабьим ртом, рыбьим хвостом или иной пакостью.
Баба Яся рассмеялась до слёз:
— Ну, ты шутник, малыш! Мал да удал, я вижу! Внучка Леля да внучок Остромысл в Березищах, на исходе года, глядишь, ещё младень будет. А тебя как зовут добрые люди?
— Журкой, — выпалил Юрась и покраснел, — а крестили Юрасем… Юрием. А как я сюда попал?
— Мы с Волотом тебя на опушке нашли, бездыханного. Двое суток на волокушах досюда тащили.
— Ты и волота к рукам прибрала, бабушка? — Юрась вполне готов был поверить, что на печке ворочается сказочный великан.
— Вот насмешник, вот повеселил старуху! — Яся обернулась к двери и коротко свистнула. В избу вбежал большущий пёс, рыжий с белым. Он поставил передние лапы на лавку и улыбнулся по-собачьи, вывалил язык. Старуха обняла пса, потрепала за уши:
— Вот он, Волот. Защитник, кормилец и друг — мало ли кто решит старуху обидеть.
Тут уже прыснул Юрась:
— Тебя? Обидеть? Кто тебя обидит, баба Яся, мало жить будет да долго помирать.
Старуха на это улыбнулась недобро и ничего не ответила.
— Если это Волот, — спросил Юрась и осторожно погладил тёплую морду пса, — тогда на печи кто?
— Сам-батюшка, — уважительно отозвалась Яся, — только он уже вряд ли покажется, сонный.
Она почмокала губами, погремела посудой и с печи показалась недовольная морда годовалого медвежонка. Зверёныш оглядел избу, зыркнул на Юрася тёмными бусинами глаз и убрался назад, в тепло.
— Всё прознал, малыш? — улыбнулась баба Яся, — ешь давай, и опять на бочок. Почитай седмицу лежал без памяти, я уж думала — хоронить тебя буду. Ложку удержишь сам?
— Баба Яся, а где Олелько? Ужели он меня бросил?
— Что за Олелько? Братишка? Пёс? Конь?
— Дружок мой, мы из Востравы шли вместе.
Помрачнев, баба Яся ответила:
— Там где мы с Волотом тебя подобрали, ещё парнишка был. Мёртвый. На дубе повешенный.
— Как? — взвился Юрась и тотчас вспомнил про сокола и свирепого княжича. Словно ком подступил к горлу, он задыхался, пока наконец не пролились слёзы. Баба Яся подсела ближе, и словно ребёнка гладила Юрася по голове, бормоча что-то успокоительное. А Юрась плакал, плакал и плакал, пока не уснул от слёз.
Когда он открыл глаза снова, было темно. Запахи накрыли его с головой — вонь медвежьей шкуры и мокрой псины, тухлый яд недодубленной кожи, сладковатый тлен мёртвых косточек, кислый пар трав и промокших тряпок. Кто-то ворочался и шуршал, кто-то стонал и взвизгивал, что-то ворочалось подле печи, глухо сопя. Сам он был перемазан чем-то липким, солёным — не иначе кровью. Сердце заколотилось, словно птаха, рвущаяся вон из силков.
— Мамка! — плаксивым шёпотом позвал Юрась, потом закричал в голос, — мамочка! Страшно! Темно! Мамка!
— Здесь, я, здесь! — донёся мягкий как молоко голос. Внизу затеплилась лучина, потом светец, потом кручёные свечи из воска. Проворная старуха кружила по избе, короткими, быстрыми движениями худых рук зажигая всё новые огоньки.
— Всё хорошо, маленький, это сон тебе снился дурной, вот прогоним его и уйдёт. У кошки боли, у собаки боли, у Журушки не боли. К волку иди, к лисе иди, а Журушку не буди. Вот я вам, шептунам-топтунам, ужо!
Пот катился с паренька градом. Он вспомнил, куда попал и где очутился. От света страхи ушли — в углу булькала квашня с тестом, на печи ворочался медвежонок, под лавкой скулил во сне пёс, под другой — хорёк грыз только что пойманную крысу. Старуха взяла в руки маленький глиняный светильник, Юрась отчётливо разглядел — огонёк на фитиль скатился прямо с пальцев ведовицы.
— Успокоился, дитятко? — баба Яся подошла к лавке, потрогала лоб Юрасю. От старушечьей рубахи пахло так же спокойно, как и от маминой — лавандой и мятой.
— Да. Сам не знаю, что на меня нашло — как малыш разревелся… Стыдоба!
— Ты болел долго, ослаб. Я всяких выхаживала — случалось, и седобородые бояре в голос плакали, маму звали. Ничего — хорохорились потом пуще прежнего, — старуха задумалась, — Журушка, а ты всегда слабеньким был? Случалось, что в обморок от жары падал? Кровь носом шла? В груди кололо?
Юрась кивал «да, да, да»:
— Ведовица сказала мамке, что я не жилец на свете.
— Правду сказала, — лицо старухи сделалось мрачным, — и ударили тебя неудачно, аккурат подле сердца. Милый мой, ты с рождения болен, чудо, что вырасти смог. Вернёшься к мамке — руки ей поцелуй, что она тебя выходила. Хорошо, что в мою избу родовицы послали — вряд ли кто ещё в Полоцком княжестве помочь бы смог. А я попробую.
— И я буду здоров? — на мгновение радость вспыхнула в душе Юрася, после зажжённых свеч он ожидал от старухи чего угодно.
— Нет. Здоров не будешь. И до ста лет не дотянешь. Но свой срок проживёшь, если будешь меня слушать, — старуха присела рядом с Юрасем, потрогала ему вены на шее, заглянула в рот и послушала, как он дышит, — три седмицы здесь просидишь. Первую — даже по нужде не вставай, позовёшь я подам. Травок тебе соберу. Каждый год по осени будешь за ними сюда ездить, а как помирать соберусь — расскажу, что да как искать. Простужаться тебе нельзя. Мёрзнуть. Тяжёлое поднимать. Переживать сильно, пугаться, расстраиваться — ты же с горя чуть не помер, малыш. Жениться не вздумай на черноглазой смуглянке в теле, и меньшицу к жене не бери. В покой бы тебя, да где его нынче возьмёшь, покой?
— Баба Яся, а я так смогу? — перебил её Юрась.
— Как так? Травы разбирать, болезни видеть? Не мужское это дело, ещё скажи, что повивальному ремеслу учиться хочешь, — помотала головой старуха.
— Нет, бабуся. Огонь зажигать, как ты, пальцами. И другое… ты же много чудес умеешь.
Старуха поскребла в затылке, поиграла с косами, тронула амулеты:
— Попробовать можно… Колдовское дело оно и слабому по силам. Ты крещёный?
Юрась кивнул.
— Это хуже — негоже от одного бога к другому бегать. Но погоди-ка…
Старуха достала из-под рубахи мешочек, а из него горсть деревянных плашечек:
— Журка, закрой глаза. Я сейчас буду брать… знаки. А ты говори: то или не то.
Юрась послушно закрыл глаза. Спустя небольшое время старуха начала спрашивать. Первый раз он сказал «не то» интереса ради, потом трижды ответил «да».
— Открывай глаза, милый! Погляди, что тебе легло. Перевёрнутый торов молот — нету в тебе волхвовой силы, не пройдёшь ворота. Лошадь — путь куда-то крепко указан, главное с дороги не сбиться. И… не пойму… погоди-ка…
Старуха взяла из кучи одну плашечку, потом ещё:
— Ну и ну. Берёза, женский знак, день — знак света и радости, и солнце… солнечная краса. Путь у тебя светел и ярок, словно бы золотом усыпан, но не к богатству ведёт…
— Дядько Жук мне советовал к златокузнецу в ученики податься, с глиной я ловок, — вспомнил Юрась.
Старуха просветлела лицом:
— Да, похоже. И ещё — твой бог крепко тебя бережёт. Помни об этом, Журка. А теперь спать. Я светильник оставлю, чтобы не было страшно.
Утомлённый Юрась покорно закрыл глаза.
Три седмицы он просидел почти безвылазно в старухиной избе. Делать она ему почти ничего не давала — разве это работа: почистить чугун, надрать бересты, нащипать лучины, задать корм многочисленной живности. Кормила баба Яся от пуза, готовила даже лучше мамки. Юрасю было спокойно и хорошо — так спокойно, как наверное никогда в жизни. Старуха баловала его, как маленького ребёнка, даром что по годам Юрасю уже своего младенца пора было бы завернуть в рубаху. А так — он спал сколько хотел, ел что хотел, мог ходить по ближайшим лесочкам, топтать ранний снег, любоваться красной рябиной на чёрных ветках и сизыми спинами толстых туч. Будь у него хоть какое дело кроме как болтать по вечерам с бабусей, он был бы рад навсегда остаться в этой избушке, подальше от злых людей и нелепых законов. Видано ли — человека повесить за птицу бессмысленную?
Наконец, ясным и снежным утром, баба Яся проснулась с первыми петухами и велела Юрасю собираться в дорогу. Вместо стоптанных поршней она выдала ему юфтевые сапоги, подбитые турьей кожей, вместо забытой у дуба вотолы подарила новёхонький овчинный полушубок. В мешок положила пшена, сала, хлеба, сушёной рыбы и особенных колобков на меду. Сверху прицепила свёрток с пушистой рысьей шкурой. Отдельно добавила с десяток вытертых, но ещё пригодных к уплате ногат — лишними старые белки не будут, а стесняешься — возвратишь, когда сыт ходить станешь. Юрась порадовался что, потеряв одежонки, сохранил отцовы пояс и нож.
Больше суток старуха вела его каким-то особым прямым путём и, наконец вывела на тракт — аккурат к проезжающим саням из Закомар. Мужики везли в Полоцк на ярмарку три воза рыбы — сушёной, солёной и подмороженной. Пошептавшись со старостой, баба Яся отобрала у Юрася две ногаты и отдала «за дорогу». Наказала ехать до Полоцка, ни с кем лясы не точить лишнего, помнить про травки и тяжести. И самое важное — в городе попроситься в работники в первое место, где попросят подсобить — там и будет его судьба. Юрась переспросил — и если выгребную яму позовут чистить или вора вешать? Баба Яся отвесила ему затрещину, видимо на дорогу.
— С судьбой не спорят, малыш, — пробурчала она и моргнула. Затем крепко обняла Юрася и ушла с тракта в лес — только её и видели. Возчики тотчас тронулись, Юрась сел на средние сани, зарылся в солому, нахохлился и замолчал. Он молчал почти всё время до Полоцка.