Найти тему
Алексей Наумов

Горячка (глава 18)

Проснувшись в 8 утра, я сразу понял, что сегодня (во что бы то ни стало!) мне нужно попасть в Третьяковку. Такое со мной время от времени случалось, только обычно меня тянуло на Волхонку, смотреть импрессионистов. Моне, Гоген, Ренуар или Матисс бесконечно меня успокаивали, обновляли, и освежали взгляд. Это было подобно хорошему массажу, после которого всё тело обретало лёгкость и внутреннюю силу, только тут массажировали не тело, а душу. А ей явно требовалась подзарядка.
Я поцеловал Оксану и стал выбираться из кровати. Со сна Оксана была такой тёпленькой и нежной, что оторваться от неё было трудно, но…
- Ты куда?.. – спросила она. - Воскресенье ведь…
- Поеду, посмотрю Куинджи.
- Что посмотришь? – удивлённо повернулась она ко мне.
- На картины…
- То есть, вместо того, что бы поваляться со мной в кроватке, ты хочешь в такую рань ехать куда-то и смотреть эту свою куинджу!?
- Да.
- Ну и пожалуйста…
Оксана выразительно отвернулась к стене.
- Ксюнчик…
- Катись!
Я вздохнул, вылез из кровати, принял душ, оделся, выпил стакан холодного вина, съел грушу, выкинул из ботинок кошачье дерьмо и покатился.
Утром находиться на улице было вполне терпимо, но к полудню пекло возвращалось. Август, сменив собой июль, тяжело и пыльно навалился на Москву, не принёся с собой прохлады. В воздухе висел едкий дым с горящих подмосковных торфяников, от которого першило в горле и слезились глаза. Небо поблёкло и усохло, а тротуары были усеяны преждевременно опавшей листвой. Город походил на выжженную пустыню, в которой сохранились только самые стойкие и причудливые формы жизни. Природа в этом году угасала не степенно и медленно, - благородно седея и замирая, - а быстро и некрасиво, словно умирала подтачиваемая изнутри раком. И в такую жару трудно было понять, а, поняв, смириться с тем, что осень нежданно-негаданно ворвалась в город летом, и уже нет такой силы, что бы остановить её и отправить восвояси; теперь на смену ей могла прийти только зима.
Я подошёл к стоявшей пустой маршрутке и сел рядом с водителем. Больше пассажиров не было. Маршруточник презрительно швырнул мои деньги куда-то к лобовому стеклу и закурил. Я знал, что спрашивать, когда мы поедем, преступно и глупо, и сидел тихонечко как мышка. У меня было отличное настроение. Шеф докурил сигарету, с отвращением покосился в мою сторону и завёл двигатель. Машина рванула как бешенная и понеслась, нарушая по пути самые различные правила дорожного движения. На поворотах нас кренило и бросало из стороны в сторону, ветер ревел в открытых окнах, а из магнитолы хрипел шансон. Мне нравилась такая сумасшедшая езда. Водитель был из тех, кто ненавидит не только своих пассажиров и других участников дорожного движения, но и всё Человечество в целом, просто за то, что оно существует и паразитирует в его мире. Фразы о том, что «мы единое целое» не для них. Эти горячие головы не признают правил и догм ни на дороге, ни где-либо вообще, и по-своему, весьма любопытны. «Чёрт, - неслось в моей голове, когда мы пронеслись под самым носом у автобуса, – Эдак я сегодня с Куинджи лично повстречаюсь...»
Маршруточник непрерывно курил и ругался с той особой нарочитой медлительностью, которая может показаться вполне безобидной и даже… мелодичной! – но это друзья мои глубокое и опасное заблуждение. Так ругаются люди, которые редко угрожают, но, как правило, вполне решительно и без лишних эмоций, действуют. Мы лихо проскочили на красный, подрезали жигуль «Ну, что ты сигналишь, корыто долбанное…» и остановились у метро.
- Метро, - сказал он с интонацией «Умри!»
- Спасибо! Счастливого вам пути!
Водитель удостоил меня взгляда сытого людоеда и умчался. Я засмеялся и с лёгким сердцем спустился по лесенке-чудесенке в гранитно-мраморное подземелье.
У Третьяковки толпились первые посетители, но их было не особенно много. Я облегчённо вздохнул: я терпеть не мог смотреть картины в толпе, это было неприятно и гнусно, как шуршать конфетой в театре или подглядывать за уединившимися в парке парочками. Поэтому я всегда старался попасть в музей или на вставку к самому её открытию. Это давало мне шанс успеть осмотреть всё самое моё любимое до того момента, как пузатые автобусы, словно гигантские стальные рыбины, не привезут и не начнут метать из своего кондиционированного нутра туристическую икру: толпу радостных, постоянно фотографирующих недоумков, с брошюрами и путеводителями; и визгливые детские группы, которые вечно затевают в залах возню. Это меня угнетало. Созерцать прекрасное в таком балагане у меня не было сил. В такие минуты, я был ярым социопатом. Исключением из этого правила был Лувр. Туда можно попасть в любое время. Его пропускная система должна бы послужить эталоном для наших музеев, ведь количество желающих попасть в Лувр просто огромно! Будучи в Париже, я опоздал на свою экскурсию – пил в кафе близ Сакре-Кёр джин и забылся, - а когда прибежал к входу, увидел немыслимую толпу людей. Просто ради интереса, я попробовал попасть внутрь самостоятельно, и прошёл за 2 (две!) минуты в самый разгар дня! Лувр настолько велик, что там при любом количестве посетителей можно ходить сравнительно одиноко. Конечно, при условии, что вы не хотите приблизиться к Мона Лизе, хотя бы метров на 30-40, тогда вас просто сотрут в порошок… Мой вам совет - не трудитесь этого делать. В соседнем зале есть другие чудесные работы Леонардо. Подойдите к его «Иоанну Крестителю» и он, в отличие от загадочной «Мона Лизы», даст вам все ответы на мучающие человека вопросы. Просто попробуйте.
В Москве же, если приехать с утра мне не удавалось, я пропускал этот день вообще. Я грустил, злился на всё и вся и крепко напивался. Напиться было моим любимым методом ухода от любых проблем. У меня это здорово получалось.
Наконец двери открыли, я быстренько купил билет и побежал по залам. У работ Куинджи я замер и стал словно губка впитывать исходящее от них сияние. Потом прошёл в зал Верещагина и сев в центре стал неспешно любоваться его картинами. Простые, смелые и ясные его мазки, простор, чистота и свободная наполненность его картин всегда приводили меня в восторг. Но не в буйный и многословный, а в тихий, парящий, трепетный… идущий от самого сердца. Верещагин был гением, мимо его картин нельзя было пройти мимо, как нельзя пройти мимо Тициана, Гойи или Эль Греко, даже не зная их. Его «Шипка» каждый раз горько отдавалась у меня в сердце. Только военный, который не раз воочию видел Смерть, мог так просто - без нагнетания ужасов, без крови, без растерзанных тел - и в то же время так страшно и открыто показать всю её суть; её и весь этот серый, холодный и равнодушный к живым и мёртвым людям быт войны, когда перед безликим строем выживших после штурма солдат на коне победно проноситься генерал, а в десятке шагов перед ними лежат те, кто ещё час назад были их товарищами; людьми.
Когда залы наполнились, я сбежал. Выпив в буфете тёплого пива, я пошёл в поисках прохлады вниз по Лаврушенскому и прогадал: у воды оказалось очень душно. Я повернул назад, в сторону метро. Ехать домой не хотелось. От выпитого пива у меня сильно заболела язва и, поразмыслив, я дошёл до Пятницкой, сел в кафе, заказал рому и раскрыл книгу. Это был любитель кукурузного виски Фолкнер. Он писал: «Большим заблуждением многих писателей, является их настойчивое желание увлечь читателя. Заинтриговать его. Писатель не должен делать этого. Не стоит бояться, если читатель заскучает…» То были правильные слова. Этот Фолкнер кое-что смыслил, и сам старался писать невообразимо скучно. Он точно ничего не боялся. Я выпил за смелость и понимание. Потом – за удачу, за веру в себя, а напоследок – за счастье - хоть я и не очень-то верил самому себе в этом вопросе. Теперь ехать домой было просто нельзя. Ром, как ковровое бомбометание, остановил сепаратистские вылазки язвы, и она с снова скрылась в партизанских норах, чтобы набраться там сил для нового штурма. Язва была моим Вьетнамом и Ближним Востоком в одном сосуде.
«Почему, - спрашивал я себя, потягивая ром со льдом, - здоровые люди, совершенно не чувствуют настоящего биения жизни? Их Дух вопреки ожиданию слаб; зачастую они ведут существование достойное слизня, прикрывая своей работой или семьёй полную свою неспособность быть смелее, яростнее, решительнее. Они не могут принять мир со всем его разнообразием и упрямо твердят только об одной его стороне. О той, которую они видят, в которую верят и к которой принадлежат; и кроме которой ничего не желают знать. Всё скрытое, для них – табу. В чём причина этого? Почему так происходит? Что мешает им проснуться? Заимев глупых жён и пару детишек, они начинаю говорить свысока и благодушно посмеиваться над теми, у кого этого нет, как будто это так трудно, обрюхатить далеко не самую прихотливую и привлекательную самку в стае, а потом кормить её и своё потомство. Такие трюки способна проделать и ласточка, для этого не нужно рождаться человеком! Они говорят, что они ответственны за семью и не могут рисковать, но это снова враньё! Настоящим людям это никогда не мешало быть людьми! Эти молодчики и в молодости, будучи совершенно свободными, были точно такими же дерьмоедами и шагу боялись ступить в сторону от широкой тропы, и вечно болтались в обозе. Те же, кто обладает и страстью и желанием прорвать обволакивающую всех нас пелену и увидеть нечто большее, - всегда существовавшее и существующее, но с трудом различимое сквозь саван быта, - часто больны и немощны и чувствуют себя весьма прескверно. Казалось бы, какие тут могут быть подвиги и похождения? Но нет. Они идут! Идут вопреки всему! Под градом неудач и насмешек, в жару и холод, неся в себе какие то крохи идеалов и зверя своих болей, идут и имеют силы улыбаться свои невзгодам! И всё это только затем, чтобы проложить новый путь для тех, кто прожил жизнь в покое и неге, не зная ни боли, ни непонимания, ни страдания, ни сострадания… Да-а-а… Посади, - размышлял я, - этих лоснящихся от здоровья типов, в мою шкуру (в мой самый хороший день!) и они взвоют и побегут по врачам и целителям, побросав всё на свете и поглаживая себя бедненьких и несчастненьких по различным местам, я же, не просто терплю это как данность, но моя душа ещё и стремиться ввысь, к Запредельному... И что это за ****ская закономерность такая?! Зачем это придумано так, а не иначе? К чему всё это?» Я глотнул ещё рому и улыбнулся. День удался. Пусть меня мучила жара, бессонница, похмелье и моя старая подруга язва, выгрызающая мои внутренности как тот античный лисёнок. Пусть жесточайшая невралгия уже больше года деловито доводит меня до исступления так, что темнеет в глазах, а тело наливается чёрным свинцом. Пусть по утрам у меня из задницы струиться кровь – эта алая спутнца геморроя, пусть! Боль и творчество как видно добрые друзья и мне не избежать этого вечного союза. Ничего, ведь если всё это - правда, то, судя по тому, что я разваливаюсь на куски и ощущаю себя Франкенштейном, я на верном пути, - а это здорово утешает, не так ли!..
Я снова углубился в Фолкнера: «Не нужно никуда ехать, - писал он. – Все события достойные пера разворачиваются прямо у вас под носом, в вашем городе, на вашей улице, в вашем сердце. Вам стоит лишь собрать их воедино и дать им имя. Много имён…»
«Чёрт, - думал я, - и как ему это удаётся? Он что и вправду такой умный?» Мой бокал опустел, я поймал вопросительный взгляд официантки и утвердительно кивнул ей «Ещё один». Она подошла, худая и некрасивая, и тепло мне улыбнулась. Жить было хорошо.

Продолжение следует...

Фото взято из интернета
Фото взято из интернета