Найти в Дзене
Юлия Гавриш

Во имя котиков!

Маруся шелестела по Новокузнецкой улице мышью, тенью, напоминанием обветшалым особнякам Замоскворечья о сущем, но несущественном. Скукожившись больше обычного, она крепко сжимала свою чуть заметно выступающую грудь худыми руками, то ли стремясь согреть себя, то ли подавить крик, то ли просто от страха. Здесь, в тихой заводи спальных купеческих закоулков было темно и тихо, а там откуда она вырвалась – с Тверской, с ее ярко освещенных предбанников, дым стоял коромыслом. Там уже третью субботу августа шли митинги в защиту оппозиционных депутатов, которых не допустили до сентябрьских выборов. Там было жарко, очень душно и светло. Будто бы центральная улица города обернулась сценой, где разыгрывался самый громкий спектакль десятилетия, и ее – Марусиной жизни. В то, что происходило было невозможно поверить. Наводнившие улицы люди не были хулиганами, не были революционерами, не были врагами народа – она это точно знала. Все они были молодыми, все они верили, что живут в стране, где имеют

Маруся шелестела по Новокузнецкой улице мышью, тенью, напоминанием обветшалым особнякам Замоскворечья о сущем, но несущественном. Скукожившись больше обычного, она крепко сжимала свою чуть заметно выступающую грудь худыми руками, то ли стремясь согреть себя, то ли подавить крик, то ли просто от страха. Здесь, в тихой заводи спальных купеческих закоулков было темно и тихо, а там откуда она вырвалась – с Тверской, с ее ярко освещенных предбанников, дым стоял коромыслом. Там уже третью субботу августа шли митинги в защиту оппозиционных депутатов, которых не допустили до сентябрьских выборов. Там было жарко, очень душно и светло. Будто бы центральная улица города обернулась сценой, где разыгрывался самый громкий спектакль десятилетия, и ее – Марусиной жизни. В то, что происходило было невозможно поверить. Наводнившие улицы люди не были хулиганами, не были революционерами, не были врагами народа – она это точно знала. Все они были молодыми, все они верили, что живут в стране, где имеют право выбора, где они свободны, где они всесильны. Они родились с этой правдой, и они ее защищали, так же, как Маруся, второкурсница-филолог защищала сегодня свой язык, свою любовь, свою гордость. Но то, что происходило, рушило их мир, рушило их самих, и в то же время – выстраивало во что-то... во что-то выстраивало. Люди скандировали: «Мы без оружия», «Мы вам не враги», «Мы пришли говорить», но облаченные в маски и амуницию омоновцы выхватывали из толпы тех, чей голос был громче, скручивали, лупили дубинками по голове и тащили к автозакам. После первого митинга задержанных было более трех тысяч, после второго – тысяча, а в третий раз – чуть меньше, потому что он был «согласованным». Среди этих сотен оказался Кирилл. Все это время они были вместе, Маруся ни на секунду не упускала из вида его широкую спину в сером «кенгуру», она приросла к нему как парус к мачте, как солнечный луч к лупе, как муха к варенью. Когда полицейские выхватили его из толпы, Маруся, не кинулась хватать его за руки. Она так старалась быть сильной, храброй, но очки слетели в самый неподходящий момент… Очки отлетели к ногам одного из омоновцев, Маруся инстинктивно стала шарить руками вокруг его берцев – да, это было унизительно, больно, трусливо – но без очков она была даже больше, чем ничто… Пыль. Когда она нашарила свои очки, Кирилла уже запихивали в автозак, а она стояла на коленях... Слеповато щурясь, терла грязные стекла подолом юбки, а на лице ее застыла гримаса, которую вечно, так некстати, корчат наши губы по мимическому маршруту улыбки…

Маруся струсила. Она не побежала за автозаком. За ним неслись их общие друзья, девушка Кирилла Аня – сильная, смелая, с загорелыми ногами в белоснежных кроссовках, она отважно бежала в сторону полицейских, и каждым своим криком доказывала, что она женщина Кирилла: «Фашисты! Фашисты! Отпустить!» - кричала Аня, а Маруся, скрестив на груди тощие руки, пятилась к спасительным монументальным стенам зданий Тверской. Лишь упершись спиной в холодный гранит, она осознала, что она…
Маруся, обернулась в сторону Охотного ряда. Там как раз образовался просвет, и, опустив голову, размашистыми шагами она направилась в сторону Васильевского спуска, к спасительному мосту, на другой берег Яузы, ненавидя себя за трусость – домой!

Пока Маруся шла, на город опустились сумерки. Ее зализанные в конский хвост волосы растрепались, и непослушными прядями ветер бил ее ими в лицо, словно стыдя за малодушие. Маруся шла и шептала про себя фразы, которые должны стать началом ее поста в фэйсбуке о задержании Кирилла, но строчки попадались не те, слова попадались не те, глаза застилали слезы, в горле комом стояла пыль с ботинок полицаев.
Вот Маруся пересекла площадь у Новокузнецкого моста, на ней прогуливались люди – другие, не такие как она, конечно, лучше. Нет, они не были такими трусливыми как она, они не были… Они были нарядными, шли с городских гуляний, которые мэрия нарочно устроила, чтобы отвлечь горожан от «беспорядков». Они слушали концерт высокого тощего певца в модных мартинсах и зауженных камуфляжных брючках, который заунывно выводил в темнеющее небо слова покойного Цоя: «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве…». Горожане столпились вокруг этой инсталляции, на их лицах сияла растерянная счастливая улыбка сытых сосисками бюргеров, а их усталые от прогулок ступни отбивали в такт мотив по свежеположенной мэром плитке.

Маруся пронеслась мимо них серой растрепанной молью, завидуя им, презирая себя, будто в одном месте столкнулись две временные глыбы – раскололись на осколки, и на одном куске остались счастливые, довольные собой, смелые и сильные люди, а на другом – трусливые, озлобленные, исчерпавшие свою волю недолюди. И были еще куски… Много каких-то кусков… Но Маруся точно была вот той, которая недо…

Она неслась вдоль отливающих под ночными фонарями сталью трамвайных рельсов, вдоль новых, выкрашенных свежей краской лавок, вдоль закрывшихся магазинов к заветному двору своего дома. Там, где узкие переулки скручивались в тугой узел, где еще оставалось немного городской зелени, где нагло, дерзко дарила миру ненужные ему плоды яблоня. Там через узкое глухое горло двух почти сросшихся пятиэтажек начинался ведущий к дому туннель – и там должно было стать легче.

По мере приближения к дому, страх отступал, но еще сжимал грудную клетку стальным обручем. Душу выворачивало наизнанку от собственного бессилия, как будто тошнило… в области сердца, слезы душили, но дом был близко. Дома можно реветь белугой, дома можно скулить от слабости, дома можно… Вступив в туннель подворотни, Маруся шла уже совсем медленно, уронив подбородок на грудь, сцепив свои ребра что есть мочи руками, шаркая, как старая бабка…
- Девушка! – словно часть стены от нее оторвался огромный сгусток и в тусклом свете фонарей, казалось навалился своей тенью на ее тень.

- Отъебись! – отшатнувшись, взвизгнула Маруся, поправляя дрожащей рукой очки, и тщетно заглаживая со лба к затылку выбившиеся из хвоста пряди. Отступив еще на пару шагов назад, она пыталась считать с очертаний тени, степень ее опасности.

- Девушка, не бойтесь, - проскрипел пропитой мужской голос. – Я сам боюсь. Мне бы это… на корм коту…
Маруся сглотнула, ощутив, что горло сжалось как гармонь на выдохе: «Как же я вопить о помощи буду?!» - пронеслась в ее голове почти здравая мысль, прежде чем ее заглушил звук ее собственного голоса – глупого, лживого, совершенного чужого:
- Какому коту?
- Вот, - из мрака в полосу мутного света, которое отбрасывали дыры обитаемых окон, вышел бомж. Это был крупный мужчина – сутулый, в облаке прогорклых, помятых, серых тряпок, сжимающий в руках испуганный комок серо-бурых плосок, из которого истошно вопрошали о справедливости два отчаявшихся глаза.
- На корм дай? – проникновенно, как-то даже интимно выдохнул бомж. – Мне ничего не надо – ему дай!
Кот явно не одобрял этот план, не считал себя частью команды, и вообще ничего не просил – вцепившись передними лапами в то, что когда-то было воротником пиджака, задними он драл плотную ткань видавших виды обносков и истошно вопил:
- Мяуууу!
- Блять, - глубокомысленно изрекла Маруся, уставившись в глаза коту. Его вопль электрическим током прошел по ее позвоночнику, вмиг выровняв осанку. Руки, сцепленные на груди, опустились, кулаки сжались так, что короткие ногти впились в ладони, прорезая багровые лунки.
- А ну отдай кота, алкаш!
- Ты ебнулась? – оторопел бомж. – Это не твой кот, дура. Это ничей кот!

Сжав кулаки еще плотнее, вздернув подбородок к ободку московского колодца, Маруся сделала уверенный шаг навстречу ватной пористой махине бомжа:
- Это мой кот, сука! – в голосе отчетливо заскрежетал металл, в глазах блеснул праведный огонь все потерявшей ведьмы, - это мой двор, мой дом, моя страна, понял, мразь?!
- Блять, - растерялся бомж, опуская руки вместе с котом, который, не упустив момент, тут же вырвался и юркнул под припаркованный у подъезда автомобиль. – Все, блядь, тут твое, а у меня, сука, даже бутылки своей нет…
И тут, то ли оттого, что кот обрел свободу, то ли оттого, что вскипевшему в Марусе адреналину требовался выход, она бросилась к этой грязной куче отбросов и замолотила по сомнительной тверди прозрачными кулачками:
- Почему у тебя ничего нет? Почему у тебя ничего нет?! Как ты смеешь, сука, ничего не иметь? – визжала Маруся, захлебываясь слезами, которые, наконец, хлынули лавиной на драный ватник.
- Ебнутая! – визжал бомж, стараясь укрыться от молотящих по нему хрупких поршней, - дура ебнутая! - все верещал он, потом, сгреб в охапку всю ее – хрупкую, маленькую, легковесную, и оттолкнув от себя, кинулся бежать прочь – шаркая, нелепо, подтягивая по дороге сползающие брюки и матерясь.

Когда темная субстанция, напоминающая сгнивший белый гриб, скрылась в темноте двора, Маруся пришла в себя. Тишина, воцарившаяся вокруг сыграла роль звучной, трезвящей пощечины. Тогда она опустилась на колени, разумеется позабыв о только что купленных итальянских колготках на ней, и подползла к автомобилю, под которым спрятался кот.

- Кыс-кыс, - позвала Маруся кота, особенно не надеясь на успех. Но кот вылез, и даже обозначил свою приязнь, попыткой потереться о ее плечо. Схватив его в охапку, Маруся побежала к дому. Кот не вырывался.
Вбежав до своего второго этажа, нащупав в кармане ключ, Маруся забежала в квартиру, выпустила кота, и захлопнув за собой входную дверь, саданула рукой в сторону по выключателю, сползая на корточки.

Маруся ревела долго и самозабвенно, пока ее порванные итальянские колготки не исполнились влагой настолько, насколько способен капрон впитывать влагу. Лишь выплакав в этот нездешний материал всю боль за родину, депутатов, Кирилла, и даже ногопрекрасную Аню, Маруся подняла голову и встретилась лицом к лицу с котом. Кот не плакал. И не прятался под диваном. Кот не обнюхивал новые для него углы квартиры – он молчал. Кот молча сидел напротив Маруси, чуть наклонив голову набок, а в его глазах отражалась вселенская боль – и тоже слезы, невыплаканные богом по поводу своих неразумных детей.
В этот момент кот должен был бы открыть пасть и сказать что-то вроде: «С нами Бог!» или «Проклятое самодержавие!», но кот ничего не сказал. Кот был слишком аристократичен, чтобы вести интеллигентные беседы. А Маруся все равно была слишком взволнована, чтобы его услышать…