Первое зеркало увидел совершенно случайно — шёл, жизнерадостно помахивая сумкой, где-то недалеко от центра города, наперегонки с сорванными первым, ещё совсем слабым осенним ветром листьями; почти обогнал парочку, до следующего порыва, тут же прочно застрял на светофоре, в отличие от ветра и листьев — конечно, подумал, им-то можно нарушать ПДД абсолютно безнаказанно.
Первое зеркало увидел совершенно случайно: сунулся было в непонятном порыве любопытства в невесть как подвернувшуюся арку во дворе, в тесных объятиях серых многоэтажек — и почти обрадовался, когда у стены что-то сверкнуло; потому что, разумеется, в любой самой банальной арке должно быть что-нибудь привлекательное. Пусть даже это старинное (в самом плохом смысле) зеркало, с отбитым углом и широкими царапинами на амальгаме.
Конечно, заглянул. Просто не мог не.
Зеркало отразило что-то совершенно невозможное: улыбку до ушей на давно изученном до деталей лице, настолько часто без неё остающемся, что, был готов спорить, все окружающие тоже давно забыли, как это — когда он улыбался. Даже солнечный блик вдруг оказался к месту, как будто стал причиной или последствием этой улыбки.
Ладно, подумал почти раздолбайски, в конце концов, ничем плохим это ещё никогда не заканчивалось.
Дальше шёл уже медленнее, внимательно оглядывался — искал как мог, хотя искать не умел никогда. Испугал девушку с коляской, вынырнув вдруг из-за угла, осмотрел внимательно несколько десятков мелких улочек, вплоть до клумб, деревянных ставен, чуть в урны не залез; но обнаружил его, конечно, в практически точно такой же арке, даже рядом почти, вот же болван.
Такое же старое, с такой же потрескавшейся амальгамой, только потемневшей совершенно, с мелкими точками, но без царапин, на удивление. Заглянул теперь с некоторой опаской: чёрт знает, чего ждать от тёмных зеркальных глубин.
Заглянул с некоторой опаской, но всё-таки вздрогнул, когда мелкие точки на амальгаме отразились в глазах разноцветным звёздным шлейфом.
В третьем зеркале увидел пылающее сердце.
Картинно потряс головой, посмотрел ещё раз — горит, родное, что ему сделается от стереотипных движений. Дотронулся до груди, едва-едва, не обжечься бы, но даже тепла через толстовку не ощутил.
Посмотрел снова. И ещё раз. Ухмыльнулся, когда понял: только один знает, что он такое на самом деле, и зеркала — его шутка, так бесцеремонно тыкать пальцем в чужие фобии только один способен.
Искал, стало быть.
Решил искать в ответ.
Открыл глаза, закрыл внутренний компас, растворился в сентябрьском ветре — и спустя время возник где-то, был, может, едва пару раз здесь, но солнечные блики привели. Нырнул в — почти арку — узкий проход между домами, места — едва только протиснуться, и то сумку пришлось снять с плеча и взять в руки. Чёрт знает, зачем вообще сунулся, не особо и таинственное время, просто сто лет, кажется, никем не замеченное...
Кроме, конечно, почти четырёхсотлетнего скучающего болвана.
Увидел его сразу же — и ни капли не удивился.
— Так это всё ты? — переспросил ради констатации факта, четырёхсотлетний болван всегда любил риторические вопросы, так почему бы не задать, не трудно же совсем.
— Конечно, я, — кивнул в ответ, усмехнулся краем рта, всегда так делает, где угодно узнал бы эту улыбку. — Догадываюсь, спросишь, зачем.
— И спрошу. Если ты ответишь.
— Вспомни, — сказал серьёзно, посмотрел прямо в глаза, хотя никогда раньше так не делал. — Вспомни, кто ты, своё имя вспомни, потому что гореть иначе будет нечему и некому. Так уж вышло, нужна твоя помощь, один не справлюсь, четвёртое зеркало разбилось, и теперь всё будет чертовски плохо, если не исправить; кто-нибудь отразится, и всё, пиши пропало.
Молча кивнул, и второй испарился, как он сам буквально с час назад.
Подумал: имя. Имя — это сложно. Вспомнить — ещё сложнее, проще придумать, но раз велели именно вспомнить, то придётся.
Думал долго, так долго, как ни над одной задачей по электротехнике не думал. Не нашёл на задворках памяти совершенно ничего, что могло бы быть именем, пожал плечами, укутался в алый закатный ветер и снова куда-то делся.
Впрочем, делся ненадолго: стоило случайно опустить ноги на асфальт, как под кедами хрустнуло что-то — и жёлтые блики, маленькие искры от фонарей, рассыпались по лицу и рукам, острые, как иглы, как травы, как лист бумаги. Посмотрел осторожно, щёку царапнул блик, и ещё, и снова, и...
Осколки. Конечно, предупреждали. Конечно, не послушал.
***
Острые жёлтые блики можно ощутить — и это будет очень странное ощущение: как царапины на коже; как будто большой луч уличного фонаря ровно в полночь от боя часов, не выдержав монотонного "бам-м-м", разбился на мелкие осколки. Эти осколки Тина, конечно, не видит, а чувствует почти физически — не руками, а чем-то ещё, но совершенно точно чувствует. И очень хорошо слышит, потому что осколки хрустят и позвякивают друг об друга так громко, что даже музыки не слышно.
Тина прибавляет звук в наушниках. Прибавлять больше некуда, потому что громкость максимальная, проще совсем без них. Джек смотрит на неё почти укоризненно: ну что ты, в самом деле, прекрасно можешь справиться; тыкается носом Тине в бедро, тянет поводок, храбро вступает в полосу острого фонарного света, в хрупкие яркие осколки, и хруст становится как будто немного тише. Плетёный шнур впивается в ладонь Тине, Джек тянет сильнее — на руке наверняка останутся ссадины, но это, честно говоря, такая мелочь, что даже внимания не стоит.
"И когда только я в это влипла?" — думает Тина, пока пёс тянет её куда-то, легче пойти, чем удержать. Думать, кстати, долго не приходится, она точно знает — наступила, не обратив внимание, на тёмно-серый кусок неба во дворе, рано утром, когда соображается ещё не очень-то хорошо; хотя всегда зеркала обходила стороной, даже дома, но тут вот так совпало. Отразилась в россыпи острых треугольников, отошла, не понимая ещё, и снова захрустело под ногами, хотя ничего стеклянного уже не было. Свет был — тёплый жёлтый свет фонаря, и вот чёрт знает, что с ним надо было сделать, чтобы он хрустел.
Тина идёт за Джеком, фонари мелькают один за другим, хруст и звон, и вокруг совершенно никого; ей не страшно, сейчас вообще нет ничего страшнее этого долбаного хруста, но уходить далеко от дома не хочется. Свет-тень-свет, почти рябит в глазах; наконец получается остановиться, Тина вскидывает голову слишком резко, в глазах всё плывёт, но в узкой полоске света в единое целое соединяются тёмные очертания фигуры и начинают приближаться. Тина отступает на шаг, но силуэт движется к ней быстрее, вместо страха она крепче сжимает поводок, резко срывается вперёд, и...
(Бежать по темноте на чей-то зов, не разбирая дороги, никогда этим не занимался, но сердце горит о том, что именно сейчас — важно и срочно; бежать по темноте почти наугад, хорошо хоть ночь, никто не заподозрит в сумасшествии, кроме таких же ночных гуляк. Мерцание фонарей видно издалека, перемахнуть через лужу шириной почти в целую улицу, замедлить шаг, чуть отдышаться, чтобы не напугать сразу; принять человеческий облик; свет, шорох шагов, вперёд.)
...и вдруг наступает тишина.
Тина даже не сразу это понимает. Просто в какой-то момент становится одновременно пусто и легко, где-то вдалеке еле слышно взрывается воем сигнализация машины, а упрямый октябрьский ветер осторожно касается прохладными ладонями её лица.
— Ты ещё кто? — спрашивает Тина, возможно, чуть более резко, чем хотела; неудивительно, потому что вот теперь уже немного страшно, а ещё больше — странно и непонятно. Не отвечай, тут же думает она, потому что это, конечно, сон, и как только ты откроешь рот — всё снова станет плохо. И тень молчит ровно столько, чтобы эта мысль не успела ни исчезнуть, ни укорениться.
— Тэм, — говорит он наконец, медленно и осторожно, будто нащупывает имя в темноте, и продолжает уже намного увереннее: — Меня зовут Тэм.
— Мне трудно вспомнить, кто я и почему здесь, — говорит Тэм. — Очень, очень трудно вспомнить, но я, кажется, догадываюсь, потому что имя нашёл заново, а после имени остальное уже несложно. Зеркала — плохо, разбитые — ещё хуже, разбить и отразиться — самое отвратительное. Но это, понимаешь ли, моё зеркало, и пока я рядом, а остальные целы, его даже слышно не должно быть.
***
Фонари по утрам горят всё дольше, а просыпаться приходится всё равно в одно и то же время. Слышать вместо идиотского звона на будильнике какую-то песню — странно и непривычно, Тина всё ещё не может привыкнуть, но теперь всё так, и менять совершенно ничего не хочется. Как же приятно, думает Тина, жить без бесконечного хруста, это как будто проснулся после долгого кошмарного сна и осознал, что всё хорошо и ты, конечно же, существуешь, целый и невредимый.
И всегда теперь будешь существовать, фыркает Тэм ей почти невесомым шепотом на ухо — и уж это-то Тина точно слышит.