Найти тему
Стакан молока

Прощание

Глава из повести "Петр и Февронья"
Глава из повести "Петр и Февронья"

Глава "Мягкая земля" здесь

Дом и сейчас уже был не таким, как всего два дня тому назад: беленые мелом стены сделались тусклыми, в двух-трех местах осыпались до глиняной штукатурки; непроветренные окна запотели, застя солнечный слабо проникающий сквозь них в горницу свет; цветы на подоконниках завяли, а лежанка с водруженным на нее и тоже потускневшим самоваром, словно просела, придавилась к полу и вот-вот развалится. Образа на киоте, в позлащенных и посеребренных окладах, и те, казалось, потемнели строгими своими ликами. А что станется с домом завтра и послезавтра, о том Петру Николаевичу и подумать было страшно…

Но медли не медли, удерживай Петр Николаевич Февронью Васильевну в доме не удерживай, а неотвратимая пора прощания наступила. Свечи и в стакане с рожью, и в руках у Февроньи Васильевны догорели почти до самого основания, и слабыми своими, едва мерцающими огоньками подталкивали и торопили Петра Николаевича.

Он пересилил себя, окреп душою, трижды перекрестился на образа и трижды поцеловал Февронью Васильевну в холодный лоб, на котором все до единой морщинки расправились, и он стал ясным и молодым, как в девичьи ее годы.

– Прощай, Февронья Васильевна, – сказал Петр Николаевич, не сдерживая подступивших слез. – Хороший был у нас с тобой дом.

– Хороший, – поддерживая Петра Николаевича, ответила та. – Береги его…

– Сберегу, – утвердительно пообещал Петр Николаевич, хотя на устах у него и были совсем иные слова. Ну, зачем Петру Николаевичу теперь этот дом, эти хоромы на четыре окна, зачем печь, лежанка, обеденный стол, табуретки и стулья, зачем самовар, из которого они с Февроньей Васильевной, весело соревнуясь, пили по вечерам чашка за чашкой чай с вареньем и медом (а Петр Николаевич в одиночестве и блюдечка не выпьет), зачем кухонная посуда, ухваты, треноги и чаплея, зачем все остальное убранство дома, прежде такое любимое и дорогое Петру Николаевичу, а без Февроньи Васильевны ставшее чужим и постылым. Лучше бы он похоронил вместе с Февроньей Васильевной и дом, и все до единой надворные постройки, а сам остался на юру, коль Бог не прибрал его в один день с ней и не положил рядышком в одном гробу-домовинке и в одной могиле…

– Ты об этом и думать не смей, – вдруг привела его в память Февронья Васильевна. – Дом ни в чем не повинен. Потом – у тебя хозяйство: Матрена, куры, гуси, Назарка – на кого ты их бросишь!

– Да это я так, – вытер костяшками пальцев глаза Петр Николаевич. – Нашла минута, ты не серчай.

Февронья Васильевна больше ничего не сказала, примолкла и, готовясь в дорогу, потверже укрепилась на подушке головой.

Можно уже было заносить в горницу жердочки-катки и веревку, гасить в руках у Февроньи Васильевны поминальную свечу и потихоньку спускать гроб на пол. Но Петр Николаевич вдруг вскинул просветленные, почти сухие глаза на портрет Коли и промолвил:

– Ты тоже попрощайся в доме с матерью.

Коля вздрогнул лицом, едва заметно повел плечами и начал сходить с портрета к Февронье Васильевне.

Петр Николаевич подвинул ему табурет, смахнул с него ладонью невидимую пыль, но сам в горнице не остался, а укрылся на кухне, чтоб не мешать прощанию сына с матерью, которое ни с каким иным прощанием сравниться не может…

Вслед за ним выбежал из горницы и спрятался в уголке на кухне и Назарка.

На пороге, правда, Петр Николаевич не выдержал, оглянулся и увидел, как Коля, низко склонившись к матери, целует ей щеки, глаза и лоб, падает головой на грудь, и широкие его плечи тяжело вздрагивают. Память поманила Петра Николаевича к тем дням, часам и минутам, когда Февронья Васильевна прощалась с погибшим сыном. Она точно так же, вся в исступлении и слезах целовала ему щеки, глаза и лоб, падала на грудь головой и ни за что не хотела отдавать его в руки стоявшей наготове похоронной военной команде, отпускать из дому. А теперь вот не хотел отпускать ее из родительского дома Коля.

Укрывался на кухне Петр Николаевич целые полчаса, то бесцельно перебирал жердочки, то сматывал и разматывал веревку, то прижимал к себе присмиревшего, покорного Назарку. Но вот полуденное солнце, обогнув дом, заглянуло в кухонное оконце и поторопило Петра Николаевича.

– Пора, Коля! – решился он все-таки войти в горницу.

Коля оторвался от матери, долгим прощальным взглядом посмотрел на Петра Николаевича, будто не узнавая его, и опять слился с висевшим на стене портретом.

– Ну, Февронья Васильевна, крепись, будем собираться, – сказал Петр Николаевич и подступился к гробу.

– Мне – что, – безропотно ответила та. – Я давно готова, ты о себе теперь думай, не надрывайся.

– Я потихоньку, – пообещал Петр Николаевич, принимая близко к сердцу заботливые ее слова.

Она и при жизни так вот всегда в первую очередь тревожилась о нем. Все лучшее – Петру Николаевичу: лучшая одежка-обувь, лучший кусочек за обедом, в работе лучшая лопата, тяпка или вилы. Сама же брала, что останется, и никогда не сетовала на прохудившиеся сапоги-валенки, на ржавую затупившуюся лопату, на тяпку с обломанным по недосмотру Петра Николаевича черенком. На этот счет у них иной раз возникали объяснения и строгости. Петр Николаевич видел все малые и большие ее хитрости, но Февронья Васильевна легко обходила его протесты и несогласия.

– Ты мужчина – главный работник,– говорила она ему. – А я на подхвате. Мне и так сгодится.

Петр Николаевич уступал Февронье Васильевне, соглашался, хотя сплошь и рядом главным работником (и особенно в полевых, огородных делах) была как раз она, а Петр Николаевич состоял при ней лишь слабым подсобником.

Но теперь, на смертном одре Февронье Васильевне можно было бы уже порадеть и о себе, а она вишь не отреклась от своих привычек и тревожится опять лишь о Петре Николаевиче, чтоб он не надорвался.

* * *

Перед выносом гроба из дому, наверное, полагалось произнести какую-то отдельную напутственную молитву, но Петр Николаевич не знал – какую. Поэтому он, глядя на образа, лишь осенил себя крестным знамением и промолвил, как подсказало ему сердце:

– Господи, прими ее в Царствие Небесное. – Потом, погасив в руках Февроньи Васильевны свечу, немного постоял в молчании и сказал совсем уже мирскими, обыкновенными словами: – Кого же тогда еще и принимать, как не ее.

Гроб с дивана на пол Петр Николаевич спустил в три приема. Вначале, беря его поочередно за изголовье и изножье, переместил на два табурета, которые были все ж таки на четверть пониже дивана; потом на два ослончики-скамеечки, в размерах и того меньше, один кухонный, обиходный (Февронья Васильевна, сидя на нем, любила чистить картошку, разжигать лежанку, перебирать щавель или лущить фасоль), а другой – подойный, обретавшийся всегда во дворе, при корове Зорьке и козе Матрене. Ну, а с ослончиков, совсем уже необременительно Петр Николаевич поставил гроб на пол, загодя разложив на нем катки-жердочки.

Февронью Васильевну он обеспокоил всеми этими передвижениями самую малость. Она лишь однажды капельку сдвинулась плечом с подушки, но тут же закрепилась на ней заново и в терпении своем не подала виду, что Петр Николаевич вольно или невольно причинил ей живую телесную боль.

Если бы не порожки, в горнице и на кухне, то гроб можно было бы, перемещая, перекладывая жердочки с изголовья в изножье, катить, встав на колени. Но на порожках, да и после на крылечке, при погрузке на тачку, его придется приподнимать, и лучше всего это сделать на веревке. Петр Николаевич дважды, в обхват гроба (чтоб не соскользнула), пропустил ее под заднюю поперечину днища, потом повязал длинною петлею и накинул, стоя лицом к Февронье Васильевне, себе на шею. Так он делал, перетаскивая и ушулы, и лодку, и улья. Во-первых, катить любой груз становою силою, хребтом много легче, чем одними только руками, а во-вторых, груз этот всегда перед тобой, ты видишь, как он движется: ровно, прямолинейно или сбивается юзом на сторону, и, если что не ладно, можешь вовремя поправить его.

Замысел Петру Николаевичу удался. Гроб с легким поскрипыванием сдвинулся с места, потом, во всем покоряясь туго натянутой веревке, покатился на катках совсем исправно, будто какая ладья, подчиненная парусному скорому ветру. Катки под поперечинками не стопорились, чего Петр Николаевич очень опасался, а прокатывались вольно, он лишь успевал менять их местами. Оба порожка Петр Николаевич тоже одолел беспрепятственно. Наматывая веревку на руки, он чуть приподнимал его и легко опускал на каток по ту сторону порожка. Февронья Васильевна, похоже, и не догадывалась об этих препятствиях.

На тачку Петр Николаевич установил гроб опять-таки без сколько-нибудь заметных осложнений, шаг за шагом, поддерживая где веревкой, а где руками и грудью, он удачно спустил его с крылечка. Принимая необычный груз, которого ей никогда еще возить не доводилось, тачка лишь чуть качнулась из стороны в сторону, скрипнула в оглобельках и замерла, будто давая Петру Николаевичу понять, что коль уж так случилось, так произошло, то она готова везти и этот груз.

Для верности Петр Николаевич начал было закреплять гроб поводком, но потом устыдился необдуманного своего решения: ну разве позволительно тут обходиться измочаленным конопляным поводком. Февронья Васильевна ничего, конечно, не скажет, но самому-то Петру Николаевичу разве не совестно.

Он вернулся назад в дом, достал из шифоньера два длинных, шитых красно-черным крестом и обрамленных зубчатым кружевом, рушника. Февронья Васильевна изготовила их еще в девичестве, до замужества и принесла в дом Петра Николаевича как самое дорогое ей приданое. По обоим рукавам рушников она вышила луговые широколистые цветы и травы, а над ними, в веночке, увенчанном короною, изобразила начальную букву своего имени «Ф», что означает – Февронья. Неброские луговые цветочки были щедрой россыпью раскинуты и по всему остальному полотну от одной короны до другой, и от этого казалось, что они летят высоко по воздуху. Февронья Васильевна очень любила и берегла их (а уж как любил Петр Николаевич – о том и говорить не приходится) и доставала из шифоньера лишь по большим праздникам: на Рождество, на Пасху и Троицу, да еще на Петров престольный в Новых Боровичах и у них на Калиновом хуторе, именинный день Петра Николаевича. Рушниками Февронья Васильевна обрамляла образа и увеличенную свадебную фотографию, на которой Петр Николаевич изображен в солдатской форме, при всех своих фронтовых орденах и медалях, а Февронья Васильевна в белом подвенечном платье, пошитом из парашютного шелка – самого дорогого тогда, припасенного еще со времен войны, материала. В доме, убранном рушниками, сразу становилось по-особому светло и чисто, как будто солнце, сойдя с неба, поселилось в нем, в Красном углу, рядом с образами, тоже окаймленное рушником.

Ни Петр Николаевич, ни Февронья Васильевна никогда не думали и не гадали, что столь дорогие и памятные им обоим рушники понадобятся не только для праздника, а и для сегодняшнего такого скорбного дня и обряда. Но от судьбы никому не уйти, будь ты человек, птица или зверь, или высоко растущее дерево, или луговая трава и цветы, или самая обыкновенная вещь, сделанная человеческими руками, не понимающая своего значения и своей жизни. Сопровождали рушники Февронью Васильевну под венец, а теперь пришел им черед сопроводить ее под сосновый могильный крест. Хотя, кто знает, может, лучшей судьбы им и не сыскать.

Одним рушником Петр Николаевич повязал гроб по груди Февроньи Васильевны, а другой – по ногам, расправил все складочки, чтоб они не давили ей тело и чтоб все шитые узорчатым крестом цветы, травы и именные венки с коронами были далеко и наглядно видимы.

Еще раз, для верности обследовав, все ли в тачке надежно и прочно, нет ли где какого неудобства Февронье Васильевне, Петр Николаевич взялся было за оглобельки, но вдруг по ту сторону задних, дворовых ворот ему послышался какой-то настойчивый стук и шебуршание. Петр Николаевич повременил с отъездом и пошел посмотреть, что там случилось, что там за стук и тревога: может, он плохо закрыл утром ворота, и они теперь бьются об ушулы, заставляя Февронью Васильевну волноваться и в эту прощальную минуту; или ветром сорвало и перевернуло копешку соломы возле омшаника, и вот она шебуршит и разлетается по всему огороду (а ведь Февронья Васильевна сколько раз говорила, чтоб Петр Николаевич укрепил ее в перекрест по вершине лозовыми плетями, да ему все некогда было, все недосуг).

Но когда Петр Николаевич распахнул одну створку ворот (все-таки ничего он утром не забыл и не запамятовал – они были прочно закрыты и заперты на крючок), то в изумлении отшатнулся к ушуле. Возле ворот стояла Матрена и время от времени била в дощатую преграду то копытцем, то рогами. Позади ее волочилась опутанная луговым бурьяном и стерней веревка с железной занозой-колышком на конце. Такого прежде никогда не было, чтоб Матрена самостоятельно вытащила ее, сорвалась с привязи и до срока пришла домой. И вот – на тебе – сорвалась, пришла и требует, чтоб ее впустили на подворье.

Но еще больше удивился Петр Николаевич, когда увидел, что чуть в стороне от Матрены, тесно сплотившись за копешкой соломы, стоит гусиная стайка и тоже просится во двор. Это и совсем было нежданно и негаданно. Ведь иной раз уже в густых сумерках, а то и вовсе в ночной темени приходилось гусей собирать на лодке и принудительно сопровождать домой – такие они пловцы и гулены. А тут до времени оставили все заповедные свои речные заводи и стремнины и вернулись на подворье по доброй воле.

– Вы чего это удумали?! – с трудом сдерживаясь, чтоб не пожурить Матрену и гусей за самовольство, спросил Петр Николаевич, но медлить не стал и пошире распахнул ворота на обе створки.

Первой, тяжело волоча за собой веревку, процокала во двор Матрена, минуту помедлила, оглядываясь вокруг, а потом приблизилась к Февронье Васильевне и застыла в двух шагах от нее. Вслед за Матреной, не разбираясь в порядки, а сразу всей неделимой стайкой проследовали мимо Петра Николаевича гуси и тоже замерли возле крылечка и тачки с гробом.

Куры, до этого боязливо таившиеся в будке, завидя Матрену и гусей, осмелели, принялись одна за другой выпархивать сквозь узенький лаз в дверце и окружать тачку своим отдельным хороводом и выводком. Они даже не испугались Назарки, который, наблюдая за деяниями Петра Николаевича, выжидательно сидел на крылечке, и шаг за шагом приближались к хозяйке, чтоб разбудить ее петушиным пением и громким разноголосым кудахтаньем кур-несушек, как ежедневно на самой ранней заре всегда и будили.

Глядя на всех своих осиротевших сородичей по дому и двору, Петр Николаевич жалел их, как жалеют малых неразумных детей, которые в такую вот трудную минуту все чувствуют и понимают, но сказать еще ничего не умеют. Никаких утешительных слов у него для них не нашлось, но сам он вдруг утешился и окреп душою: все-таки не забыли они Февронью Васильевну, пришли попрощаться с любимой своей хозяйкой, и Петр Николаевич хоронит ее уже не один, а всем живым, Божьим миром и собором.

Давая Матрене, гусиной стайке и курам побыть с Февроньей Васильевной лишнюю, дополнительную минуту наедине, Петр Николаевич удалился к лицевым уличным воротам и намеренно долго раскрывал их.

Оставшись без присмотра, все гусиное и куриное царство, увлекая за собой пугливую Матрену и даже Назарку, приблизилось к гробу почти вплотную и вдруг одним, неразделимым голосом загоготало, закудахтало, заголосило и заплакало, как умеют плакать действительно только дети, да еще звери и птицы, предчувствуя беду или скорое расставание с родными местами перед отлетом в чужие далекие края, из которых не всем им суждено вернуться.

Сквозь этот гогот и стенания Петру Николаевичу послышалось, будто Февронья Васильевна что-то сказала своим подопечным в ответ, хорошо зная природный их язык, обычаи и повадки. Но – что, он не разобрал и не понял. Может, давала хозяйские свои строгие наставления, как дальше жить всей дворовой живности без ее женского, материнского догляда, а может, лишь попрощалась с ними, да поблагодарила за уважение и память.

Выслушав ее, гуси-лебеди, куры и Матрена с Назаркой отступили, попятились в сторону, как всегда отступают во время похорон перед выносом гроба из дома и двора люди. Разница была лишь в том, что люди утешают себя слезами и молитвой, а звери и птицы держат невыплаканное свое страдание в сердце.

Ждать и медлить больше было нельзя, и Петр Николаевич, встав в оглобли, лицом к Февронье Васильевне, начал потихоньку вывозить тачку со двора. Первые два-три шага он сделал с чуткой предосторожностью и оглядкой, стараясь удерживать кузовок тачки в строгом равновесии, чтоб повязанный рушниками гроб не сдвинулся ни вперед, ни назад. Но когда Петр Николаевич удачно уловил это равновесие и закрепил его не только в памяти, а и во всем теле, то осмелел и стал делать шаги пошире и поуверенней.

Вся похоронная процессия во главе с Назаркой двинулась следом, вышла со двора и выстроилась за гробом. Но Петр Николаевич обратился к ней со слезной просьбой.

– Оставайтесь дома, ребята!

Конечно, в окружении домашней живности, сроднившихся с ним существ, Петру Николаевичу было бы в дороге легче, не так одиноко и тягостно на душе, но, с другой стороны, – ему хотелось тоже сейчас побыть на хуторской улице с Февроньей Васильевной наедине, чтоб никто не отвлекал его ни голосом, ни шагом, чтоб никто не мешал им с Февроньей Васильевной вспоминать, как ходили они тут, хаживали при жизни в праздничные и в будние дни – а теперь вот идут в последний раз…

Тачка по накатанной, вымощенной бурьяном дороге катилась нетяжко. Но Петр Николаевич все равно делал частые остановки, осматривал и саму тачку, все ли в ней в порядке и крепости, и гроб – не ослабли ли на нем рушники и не сдвинулся ли он с места. Заодно Петр Николаевич давал и себе небольшую передышку. Тачка, хоть и вправду легка, но с его немощными силами ее без остановок и передышек Петру Николаевичу все равно не докатить.

Пока же он отдыхал, не выпуская оглобель из рук, Февронья Васильевна оглядывалась по сторонам и будто прощалась с каждым хуторским домом.

Петр Николаевич приметил это и начал намеренно останавливаться возле каждого соседского подворья с порушенными крылечками и крышами, с заколоченными, слепыми, дверями и окнами. Прощаться тут было почти что уже и не с чем – одни только руины и запустение. Но Февронья Васильевна все равно прощалась, и не столько с погибающими домами, сколько с людьми, которые когда-то в них жили.

– Простите меня, если чем обидела, – говорила им Февронья Васильевна, как и положено говорить в час расставания. – Простите и прощайте…

– Прости и ты нас, – отвечали ей бывшие, давно умершие или разъехавшиеся из хутора соседи, незримыми тенями выходя их порушенных своих домов.

Они говорили что-то еще, но Петр Николаевич подхватывал тачку и катил ее дальше, боясь, что Февронья Васильевна чрезмерно расстроится и разволнуется от свидания с ними.

Тачка опять покачивалась в земляной, песчаной колее, подминала под себя резиновыми колесами бурьян в колдобинах, шуршала и жалобно со стоном повизгивала.

– Как ты там? – беспокоился о Февронье Васильевне Петр Николаевич, стараясь, сколь возможно бережливее одолевать неровности и ухабы дороги.

– Все хорошо, – унимала его тревогу Февронья Васильевна. – Будто в облаках плыву.

Петр Николаевич верил ей и не верил. Дорога все ж таки была тряской, с песчаными бугорками и провалами, которых не выравнивал никакой бурьян. Петр Николаевич, удерживая равновесие тачки, чувствовал это и руками, и спиной, и особенно больными опухшими ногами, которые то и дело у него подламывались.

А Февронья Васильевна, похоже, ничего земного и бренного уже не чувствовала, не обращала на него внимания, и ей действительно, наверное, казалось и чудилось, что она летит и плывет в облаках.

Остановок до кладбища насчиталось ровно двенадцать, как и полагается по церковному уставу и канону. Если бы гроб сопровождал священник, диакон и певчие, то на каждой из этих остановок они бы читали необходимые молитвы, пели бы поминальные хоры, а на далекой Ново-Боровицкой церкви звонили бы колокола. Но ни священника с диаконом, ни певчих, ни колоколов не было, и Петр Николаевич, заменяя их всех, опять твердил единственную знаемую им молитву: просьбу и прошение к Господу Богу сохранить и помиловать Февронью Васильевну и принять ее, прощенную и помилованную, в Царствие Небесное…

Продолжение следует

Tags: ПрозаProject: moloko Author: Евсеенко И.И.

Книга "Мы всё ещё русские" здесь