Когда словесник – высокий, могутный, колоритный, басовитый — объявлял, что пришло время читать выученные стихи, класс замирал: только один мальчишка гордо расправлял плечи: он читал лучше всех, ему ничего не стоило заучивать стихи в большом объёме, и декламировал так, что словесник ходил с ним из класса в класс, — мол, вот как надо!..
(Мы учились в советской школе, мы – тени теней ушедшей под метафизические воды Атлантиды, и если и слышны наши голоса – то скорее по недоразумению).
…Аня Ильина первая уехала за границу – в Канаду, кажется, потом – Софья, потом…
Чередой уезжала в девяностые, бежали от бытовой неустроенности, искали комфортной жизни, оседали в Европе, Израиле, Америке советские ученики специальной английской школы с рядом преподавания предметов на английском языке.
— А что с Шилиным не знаешь?
— Преуспевает. Магазины свои, что-то такое.
— Надо ж, я думал – тоже где-нибудь в Штатах.
…на переменке:
— У меня сегодня можно, а? Родичи на дачу поедут.
— Ну, класс! Кого зовём?
— Машку давай.
— А… сам зови, не пойдёт ещё, ржать будет.
Машкой – специально называли: красива до невозможности.
Физкультурный зал обширен, сквозит светом, льющимся из огромных окон; грохочут маты, чмокает мяч.
Мне не залезть по канату, мучительно ощущает мальчишка – так здорово читающий стихи (а, было, со сцены актового зала – и юмористические рассказы, да так, что хохотал весь зал).
Ты не знаешь ещё, мальчишка, что канат – это такая чепуха в сравнение со ждущим тебя пубертатным кризом; не знаешь, как будут переживать твои драгоценные родители, что тебе никогда не натурализоваться в социуме, впрочем, тогда и слово такое не употреблялось.
Союз мнился незыблемым, железобетонным, могучим, роскошным: Союз запретов и школьных линеек, добросердечия и пионерских лагерей, почти грошовых поездок к морю и тотального дефицита.
— Где был?
— В Эстонию с папой ездили. Потом – на даче сидел с братом двоюродным. А ты?
— А мы в Болгарии месяц были.
Солнце плескалось, раскидывая лепестки счастья по детским душам.
Сашка и Митька шли по букинистическим, где, будто подводным светом, мерцали под стеклом прилавков старые ветхие сборнички поэзии: конца прошлого (девятнадцатого то есть), начала этого (двадцатого, разумеется) веков; иногда, скопив сколько-то денег, удавалось что-то купить, и тут же, свернув в ближайший двор, садились на скамейку, читали, жестикулируя, обсуждали перлы какого-нибудь не переиздававшегося поэта.
…болеть было слаще, чем ходить в школу: можно читать сколько влезет, мечтать, думать о том, что и как сам будешь сочинять.
А потом словесник вызовет декламировать, и поразишь всех, как всегда.
А потом – провал в математику, где учительница (почти ненавистная) с ястребиным носом и лицом, казавшимся слегка копчёным, вызовет к доске, и замрёшь с мелом, пачкающим пальцы, ничего не понимая в дебрях значков и формул, считая математику – специальным изобретением, сделанным, чтобы свести тебя с ума…
Наслаивается одно на другое: обернись — жизнь прошла.
Не правда, что воспоминания – богатство: когда они хороши, хочется в них вернуться, а ежели ужасны – забыть; и ни то, ни другое невозможно, как вы знаете.
Впрочем, повторяю: мы тени теней, листья прошлого, рваная ткань поколений, учившихся в советской школе; мы затонули вместе с Атлантидою, даже если оказались в далёких, комфортных странах, мы затонули, и шелест наших губ ничего не значит уже…