Александр, привыкший быть один, трудно привыкал к лицейским товарищам. Он продолжал дружить только с Пущиным (с ним Александр познакомился до зачисления в лицей): их комнаты были рядом, и они могли переговариваться через тонкую перегородку. Остальных лицеистов Пушкин сторонился, к ним присматривался…
Горчакову учеба давалась легко; он сразу стал лучшим… Александр завидовал ему и побаивался его ума. Многих лицеистов (Дельвига, Броглио, Данзаса) часто наказывали за лень, пренебрежение к урокам и незнание. Вместо конторки их садили делать задание за «черный стол» (это было местом наказания) <…> «оставляли без завтрака, вместо чаю давали стакан воды с черным хлебом».. Но ни «ленивый» Дельвиг, ни «отчаянные» Броглио и Данзас не исправлялись… Применяемые к ним звериные методы наказания не действовали.
Воспитанник Пушкин тоже бывал сажаем за непригодный для занятий «черный стол» в наказание за громкий смех в классе чистописания и за «пустые фигуры», которые чертил в классе немецкой словесности… Но эти проказы не сближали его с «ленивыми» и «отчаянными».
Пушкин свободно говорил по-французски (как француз), это отличало его от всех. Заслуга в этом, по всей видимости, принадлежала графу Монфору – домашнему гувернеру. К тому же Александр постоянно читал французские книжки (мадригалы Вольтера и поэмы Пирона), взятые из дому. Однажды лицеисты попросили его почитать стихи… Он сначала отказался, но потом прочел стихотворение Вольтера… забавное, недозволенное… Лицеисты по незрелости зафыркали, а Горчаков сказал, что «у него есть вкус»… Вскоре все заметили: он грызет перья на уроках – что-то чертит и записывает; думали, что он записывает лекции. Пробовали приставать к нему после лекции, он выходил из себя и готов был тут же подраться. Между тем гувернер, присутствующий на лекциях, дважды сделал ему строгий выговор, и постепенно «отчаянные» стали его уважать. Он был занят на лекциях, видимо, чем-то посторонним и, кажется, ровно ничего не слушал. Однажды он не мог, да и не желал ничего повторять, когда его спросил проф. Гауеншилд. Немец рассвирепел, но Пушкин не испугался… у него были свои, посторонние занятия. «Шалуны» стали к нему присматриваться. Может быть, он писал стихи?.. Стихи писал Илличевский, но не на лекциях, а после… Он даже читал свои стихи, когда его просили… Попросили прочесть Пушкина, и он отказался; вспыхнул, точно его ударили…. Всем стало ясно, что он пишет хуже (Илличевского) и у него ничего не выходит… Потом обнаружилось, что «Кюхельбекер, который почти не знает русского языка, то же пишет стихи».
«Номер четырнадцать (это номер «кельи» Пушкина) дичился; шалуны решили взяться за него. Однажды Броглио (более сильный) припер его к стене, он (Александр) вдруг побледнел, задохнулся и так грубо выругался, что Броглио смутился <…> они оставили его в покое… Его знаний стали побаиваться (знаний из книг, которых они не читали); он был и чудак, и шалун, хотя не такой, как Данзас и Броглио, а другой. Все по вечерам писали письма домой, а он не писал… Однажды им объявили, что домой они отпускаться не будут, а родственники могут их посещать по воскресеньям и праздничным дням. На вопрос, когда же их отпустят домой, Пилецкий (главный гувернер) ответил: «По окончанию лицея». Многие <…> надулись, стараясь не плакать… Александр с любопытством на них посмотрел. Потом вспомнил голую стену детской комнаты, угольки в печке, отца – нахмурился… Вечером, ложась спать, он взял томик Вольтера, который сунула ему Арина, прочел краткое стихотворение о Фрероне, которого укусил змей, от чего издох змей, а не Фрерон, улыбнулся от удовольствия (наверное, он представлял себя Фрероном) и прижал книгу к щеке. Она была в ветхом кожаном переплете; кожа была теплая, как старушечья щека. Он еще улыбнулся и заснул».
«Они часто гуляли вдоль прудов… Простой, дикий памятник стоял здесь серою скалою, носы кораблей торчали во все стороны, напоминая море… Это была память морской победы, которую Федор Орлов одержал некогда у Мореи… Последним (в списке) значился бригадир Ганнибал: «Крепость Наварин сдалась бригадиру Ганнибалу». Он чувствовал, что это его дед, и у памятника кланялся… Мальчику хотелось гордиться хоть каким-нибудь предком.
«По приказу Пилецкого стали отнимать у них книги, привезенные из родительских домов. Александр не хотел отдавать, но сжалился над гувернером Чириковым, который занимался сбором книг и все же отдал ему книги…».
Когда хочется читать, а читать нечего, приходится писать собственные тексты. Сочинение стихов становилось основным занятием Пушкина.
Тынянов пишет: «Это было похоже на болезнь; он мучился, ловил слова, приходили рифмы. Потом он читал и поражался: слова были не те. Он зачеркивал слово за словом. Рифмы оставались. Он начинал привыкать к тому, что слова не те и что их слишком много; как бы то ни было, это были стихи, может быть, ложные. Он не мог не писать, но потом в отчаянии рвал (наверное, рвут свои «ложные» стихи все начинающие поэты, хотя лучше было бы дать стихам «отстояться» и вернуться к ним новым утром. Но Пушкин был слишком скор!)… Стихи иногда ему снились по ночам, утром он их забывал. Однажды приснилась ему Наташа (горничная княгини Волконской – первая девушка, которую он обнял и поцеловал) <…> всю ночь продолжался бред, пламенный, тяжелый; к утру он проснулся, испуганный и удивленный, – что-то произошло, чего он не мог объяснить, что-то изменилось навеки: он помнил строку, полстиха: «Свет-Наташа», а вместо рифмы был поцелуй. Так он и не понял, что ему снилось в ту ночь – Наташа или стихи? Но записал на клочке: «Свет-Наташа». Как видим, у 12-летнего мальчика не по возрасту рано стали проявляться эротические потребности, среди которых доминирующей, на наш взгляд, была потребность познать свою сексуальность через отношения с взрослой девушкой.
Он ни кому ничего не читал. Казалось, ему тяжело было сознаться в стихах, как в преступлении… Он ничего не давал «журналистам» (авторам лицейского журнала), и они раздосадованные исключили его из «собрания сочинителей», среди которых уже были Корсаков, Илличевский и Горчаков. «Он рассмеялся, когда узнал об этом, а потом разозлился». Скорее всего, Пушкин чувствовал, что его недетские стихи не поймут однокашники, а враждебно настроенные взрослые (такие как Пилецкий и Кошанский) захотят посмеяться над ним.
«У него было любимое место в лицее: там он прятался от Пилецкого, туда внезапно скрывался. Это была галерея… В галерее наконец устроили библиотеку, и там выдавались им книги, по большей части скучные: история крестовых походов, путешествия по Нилу, Вольтер – только истории Карла ХII. Но он полюбил скучные книги… особенно он полюбил книги философские и сборники изречений; краткие истины, иногда до странности очевидные, стоили стихов».
На интерес Александра к философской литературе обратил внимание проф. Куницын. Его поразило, что Пушкин знает Вольтера, Грессе, Пирона и, кажется, всю «французскую насмешливую литературу». В своей «тетради» Куницын отметил, что Пушкин «замысловат и остроумен», «с улыбкой прямо детской», и «вовсе не зол» (как говорил Кошанский). Здесь надо вспомнить, что в детстве Александр открыто почти не радовался, не веселился, ибо в родительском доме его все угнетало, раздражало, злило. Радовался он, лишь тайно читая в библиотеке отца взрослую (преимущественно) эротическую литературу и делая для себя неожиданные открытия. А если б библиотека отца оказалась для него недоступной? В кого бы он вырос? В злонравного человека? А каким бы стал поэтом и какой была бы его поэзия?..
Лицей оторвал Пушкина от домашнего гнета, который он вынуждено терпел. Угнетение в лицее было другим (от чужих людей) и с ним нужно было бороться. Лучшим средством стали насмешка, открытый и громкий смех. Это была реакция на гнет его рефлексирующей, творческой натуры. Радость, которую он при этом испытывал, конечно, была не доброй (но это была радость победы над угнетателем или глупцом, а значит, она была все же в определенной мере полезной для его души).
Насмешек Пушкина боялся даже благонравный Малиновский (директор лицея), хотя начинающий поэт совсем не собирался над ним насмехаться, ибо уважал его.
Тынянов от имени Малиновского пишет: «Пушкин был умен как бес и все, казалось, понимал с самой смешной стороны… По всему – на Пушкина сильно действовала поэзия: однажды он (Малиновский) видел, как, читая стихи Батюшкова, Пушкин побледнел… в нем словно сидел бес насмешки».
Пушкин насмехался и над товарищами-лицеистами, даже с которыми подружился. Больше всего от него доставалось длинному, неуклюжему, упрямому Кюхельбекеру (Кюхле). Но насмешки Пушкина (обычно в стихотворной форме) не были злыми, а имели, можно сказать, воспитательное значение. Пушкин как бы побуждал друга измениться, считая, что он «достоин лучшей участи». Кюхля писал стихи «насильно», они были «тяжелыми» и нередко «возбуждали смех», но он упрямо стремился стать поэтом. Пушкин пытался отговорить друга от «несчастной страсти к стихам». Они постоянно спорили о поэзии. Кюхля говорил, что «поэзия порождается страстями, безумием и восторгом». Александр возражал: «Нет, разумом». Для него сочинение стихов было «мгновенной радостью знания». Они не соглашались друг с другом, обсуждая и другие темы (о любви, ненависти, скупости и других «страстях»). В споре они ссорились «насмерть», но на следующее утро «встречались друзьями». Когда завязывался спор, Кюхля разворачивал свой «словарь» (в него он записывал в алфавитном порядке «мысли, казавшиеся ему знаменитыми») и начинал цитировать. Александр сначала посмеивался над увлечением друга, который пользовался только чужими мыслями, но потом Кюхлин словарь стал его любимым чтением.
Пушкин и Кюхельбекер привыкли к вычурным взаимоотношениям, однако психологической основой дружбы Пушкина с Кюхельбекером (как и его дружбы с Дельвигом) все же было взрослое увлечение, их объединяющее, – поэтическое творчество, а также, конечно, личностные качества – Кюхля был честным и добрым, а Пушкин очень ценил эти качества в людях.
Находясь под влиянием поэтов (Вольтера, Баркова, Жуковского, Державина, Батюшкова) Пушкин сочинял не стишки, а поэмы. Тынянов пишет: «Его адская поэма о монахе была почти окончена («Монах»). Она была в самом бесовском насмешливом роде: шалости чертей, соблазняющих монахов, белая юбка (ассоциируемая с порочной бабой), прельщающая монаха, монах, летящий на черте верхом (антирелигиозный сюжет)». Он чувствовал сходство своей поэмы с «Девственницей» Вольтера, и кабацкими стихами Баркова. Он вспоминал дядин (Василия Львовича) хохот и свист, когда тот сочинял свою поэму и чувствовал, что «рожден для тайной славы, подспудного чтения, и его поэмы будут хранить потайные шкапы. Опасная, двусмысленная слава прельщала его… Он мог предаваться полной свободе: его поэма никогда, он был в том уверен, не увидит печати… Пушкин поддался влиянию Жуковского, который написал поэму «Певец во стане русских воинов», посвященную победам двенадцатого года, а также Батюшкову, который написал своего «Певца». За неделю Пушкин написал поэму «Тень Баркова» – это был его вариант «Певца». «Его певец был детина высокий, скуластый, с крепкими кулаками. Содом творился в монастыре, превращенном в кабак. Любовь и драка были в этой поэме истинно конские. Пощады не было никому, даже седой игуменье. Он был теперь поэт вполне отверженный. Девственное творение Жуковского, если его прочесть после этих исполненных отвратительной силы стихов, показалось бы чудовищным. Он никому не прочел своей поэмы и, спрятав под матрас, с бьющимся сердцем иногда проверял: не исчезла ли».
Что важно понять из приведенного текста? Пушкин, еще подростком, почувствовал запредельное лицемерие церковников, которые верующим людям внушали воздержание и смирение, а сами скрытно жили животными страстями. Конечно, написать такую вольную поэму мог только безбожник, ощущающий полную свободу и отверженность, хорошо понимающий, что поэма не будет никогда опубликована, а следовательно, будет читаться тайно и, возможно, вызовет бурную реакцию и интерес к неизвестному поэту. Желание «тайной славы» и развивающееся честолюбие возбуждали его.
Буйные стихи, неутихающий огонь в мозгу, не могли не сказаться на неустойчивой психике и здоровье. После горячки поэтической Александр заболел настоящей горячкой.
Его посещали друзья, в том числе Горчаков, который как-то спросил: «Нет ли новых стихотворений?».
И тут Александр вспомнил, что в его «келье» остались спрятанные поэмы… Он просил приятеля взять обе поэмы себе… Горчаков нашел их и прочел. Его мнение: «Поэмы ужасны, пагубны и могут навлечь бедствие не на одного Пушкина»… Если бы поэму «Тень Баркова» нашли в лицее, Пушкина «отдали бы в солдаты»… Поэму «Тень» Пушкин сам считал «слишком вольной». Но «Монаха» он даже рассчитывал послать в печать, правда, «за тайной подписью: 1.14.16» (что означали сие цифры, можно только догадываться, 14 был номер его «кельи»…)… Горчаков продолжал убеждать, что поэму ужасны, что «его выходки против седых игумений и монахов преступны. Его послали бы в отдаленный монастырь, где он спал бы на каменных плитах. А лицей разогнали бы, закрыли, и все прокляли бы самое его имя… Обе поэмы он предлагал предать огню немедля… Александр согласился, нимало не раздумывая. Картины, которые шепотом развивал перед ним Горчаков, полумрак, одиночество подействовали на него. Он был преступник. И не только потому, что смеялся над монахами – он не терпел их, так им и надо, – не потому, что осмеял женщин, а потому что, что смеялся над стихами, которые были прекрасны, только чуть навязчивы. Самая память его мутных поэм была ему тяжела. Горчаков был прав: его сослали бы… Куда завело его любопытство, желания, воображение, потерявшее узду!.. Александр не спал в эту ночь…» .
На завтра все было кончено. Горчаков поступил так: поэму «Тень Баркова» он действительно бросил в печь. Но перед этим «под строгим секретом» показал поэму Мише Яковлеву, паясу, хорошо запоминавшему стихи. «Жадный взгляд паяса, изумление, восторг и ужас при чтении «Тени» – вознаградили его (Горчакова)... «Монаха» же, как более невинного, он завернул в толстую бумагу и запечатал собственным перстнем… Позже он передал пакет сестре и наказал хранить «под видом секретных своих записок» до его возвращения из лицея или смерти. «Он обожал тайны… Всегда полезно хранить приятельские тайны: это дает какое-то влияние, какую-то власть над приятелем. Это очень приятно». Наверное, именно интерес к чужим тайнам и стремление к власти предопределили дипломатическую карьеру Горчакова; с 1856 по 1982 годы он успешно служил министром иностранных дел России.
Как-то Дельвиг признался, что послал свое стихотворение «На взятие Парижа» в «Вестник Европы» («самый большой и самый важный журнал»), подписав псевдонимом «Руской». Пушкин также, по мнению Дельвига, должен что-нибудь послать в журнал. Они выбрали послание к Кюхле, «Послание к другу стихотворцу». Александр подписался «Александр НКШП». «Дельвиг думал, что его не напечатают, а Александра должны напечатать, но ему было весело воображать, как получат журналисты их стихотворения, будут читать, критиковать и проч… И он и Александр – оба тихо смеялись. Обоим было весело и жутко». «Весело и жутко» – в этих словах, с одной стороны, предчувствие радости от торжества, а возможно, и славы, а с другой стороны, страх (страшный страх) перед этой возможной славой, к которой подростковая душа не была готова (о неудаче, они, как максималисты, и не помышляли).
Когда пришел запоздалый «Вестник Европы», то его сначала пролистали Горчаков с Корсаковым. Александр, «закусив губу», притворился равнодушным... Потом он сам несколько раз перелистал журнал… «ничего»… «Его стихотворение провалилось в Лету, оно не существовало»… Он перестал сочинять и затосковал… Он возненавидел журнал… Дельвиг же не унывал. Он ткнул журнал в руки Александру. Мелким шрифтом в конце номера было написано объявление от издателя: «Просим сочинителя присланной в «Вестник Европы» пьесы под названием «К другу стихотворцу», как и всех других сочинителей, объявить нам свое имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщают нам своего имени и адреса. Но смеем уверить, что мы не употребим во зло право издателя и не откроем тайны имени, когда автору угодно скрыть его от публики»….
У Александра вновь появилась надежда… Наконец в номере двенадцатом появилось стихотворение, но не его, а Дельвига. Номер переходил из рук в руки… о нем (Пушкине) забыли… Он стал понимать Кошанского, которого не публиковали… «… нравы журналов и уставы их хоть кого свели бы с ума».
В эти дни (для Пушкина – дни тягостных ожиданий) он и другие лицейские поэты были приглашены в театр, который содержал граф Варфоломей Толстой. «Александр никогда не был в театре, но из восторженных отзывов отца об актрисах и, напротив, осуждающих слов тетки Анны Львовны он понимал, что ему должно понравиться». И он действительно увлекся театром и актрисами. Это отвлекло его от напряженного ожидания. Он даже перестал сочинять…
И вот однажды проф. де Будри привел из города для Кюхли тринадцатую книжку «Вестника Европы». «Дельвиг, который первый завладел книгой, окликнул его… На девятой странице (начало журнала!) было напечатано: «К другу стихотворцу». Александр посмотрел на свое стихотворение, побледнел и убежал». Публичность состоялась, правда, под псевдонимом, в котором все же угадывалась фамилия Поэта