Найти тему
Человек в декрете

Ещё одна человеческая жизнь

1.
            Примерное детство в детском саду — толком ни одного случая не привелось распробовать на вкус непослушание. Хулиганские — «ну, как тебе не стыдно, ты же девочка!» — школьные годы. Сначала просто не сиделось за партой, как-то само собой вставалось и шлось, например, в туалет, а потом понравилось: оказывается-то, можно и не слушаться! Подумаешь — потерпеть наказание. Зато потом снова свободна! А у этих зубрилок — вся жизнь скука по правилам…
            С младшим братом нянчилась, пока тот не подрос и не перестал нуждаться в няньках. Но сестрёнку любил, так до самой своей смерти и звал постаревшую уже женщину - «сестрёнка». Ей тоже не в тягость с малышом улюлюкалось, даже и не всегда к пацанве на улицу «собак гонять» хотелось. Вот только мама… больше любила брата — так ей казалось, и так эту обидчивую мысль она донесла до пожилых лет, когда собственные недомогания и стиравшаяся по маме память убрали этот вопрос недолюбленности, как пустую коробку с полки. Отец — тот ни к кому не ласковый был. Придёт с работы — уйдёт на работу, и будто злой всё время.
            За хулиганства влетало, ой, как влетало! - лупила мать! То яблок у соседки баб Маши с пацанами наворовали — приходила жаловаться старуха, то в школу вызывали — ваша дочь опять подговорила мальчишек сорвать географию. Маргарита Николаевна, географичка, жила на один квартал только ниже по улице — практически соседка, матери страшно неудобно было, что дочь хулиганка. «Хоть бы ты, зараза, другой какой урок срывала, а не географию!»
            В 13 лет резко надоело хулиганничать. Игры в войнушку с мальчишками на пустыре померкли. Захотелось перед школой утром волосы укладывать на бигуди. Засаленные, раньше никого, кроме приставучей классухи, не интересовавшие манжеты и воротничок сменились новыми, ажурными, с мелким узором — каждый вечер стираемыми и каждое утро выглаживаемыми. Но это не помогало — бывшие товарищи по пустырям и школьным шкодам поглядывали тайком не на неё, а на тех задавал, что ещё с первого класса из себя Мальвин изображали. К этому кружку принцесс никто лишний никогда не допускался. Ну, и чёрт с вами, и с товарищами, и с принцессами! Больно нужны вы!.. Взяла и после восьмилетки ушла в медучилище. Как поступила, сама не поняла, в аттестате-то сплошь трояки. Но поступила… На большой перемене в снежном халатике, как в наряде невесты, бегала на базар за пирожком — было совсем рядом, в двух шагах. На крошечных каблучках светленьких босоножек, с яркой заколкой красным цветком в волнах стрижки — летела под солнышком за пирожком с картошкой как за счастьем…
            Тут как-то возвращалась с дополнительных пар вечером пешком, напрямки, и уже на самом углу своей улицы пристали двое. Растерялась — в своём районе никогда не опасаешься, кажется, всех знаешь, да и храбрость свою пацанячью давно растеряла на каблучки, воротнички и заколочки… Растерялась. Один — за сумку, она — на себя. И тянет изо всех сил, будто сейчас самое важное, кто у кого перетянет. И не орёт, так опешила. Но уличная ребятня сразу засекла сутолоку на углу, и визжала по улице: «Сашка! Там твою сестру бьют!» ...За сколько можно пробежать стометровку на физкультуре? А на улице, когда на сестрёнку напали?.. Шлёпанцы потом всей улицей искали — послетали, пока нёсся… Слёту прям — одному! Тут же — второму! И ногами лежачих, пока подняться не смогли! Какие уж тут рыцарские правила... Старшую сестру за руку увёл, как маленькую. Сумочку красненькую поднял из пыли… Росточка небольшого, но крепкий, как отец, отвоевавший все четыре года Отечественной — до дня… Один шлёпанец начисто разорвался, не починишь — от матери влетело, шлёпанцы-то новые были… Все годы жизни потом вспоминался ей этот день как один из самых счастливых. А может, и самый счастливый.

                                                                      2.
            Медучилище окончила как-то проще, успешнее, чем школу. Уехала по распределению куда-то на Азовщину. Брат и туда к ней приезжал, и мама приезжала — большая радость, что ты… Домой вернулась, стукнуло 23. Соседки трещали: как дочь-то, замуж всё не вышла? Это ныне 23 — детский возраст, а в советскую эру — перестарок практически. Стеснялась, что не замужем. И ведь симпатичная! - а жениха не прилипло. В таких девичьих тревогах и соткался из амурной статистики он. На год старше, со смешными ушами, но высокий и красивый, кому по вкусу. Увлёкся ею и её собой увлёк. Это несложно, когда девушка изждалась единственного. Романтика, свадьба, сын первенец… Чрез пять лет ещё сын… Так хотелось девочку роднулечку, заплетать пушистые кудряшки ангела в коски… Но, два пацана, отбойные сорванцы, что черти, - растить было тяжело. Первого воспитывала классически — с отеческим ремнём. Второго пожалела — мучила совесть за первого — принципиально не лупила, ни разу… Это ли нет сыграло, но вылился младший потом семье кривым боком. И ведь беззлобный парень, ко многим с мягким характером и открытым сердцем…
            Долго не было своего дома — жили в квартире золовки, уезжали на заработки — пытались, но в итоге получили, отстояв очередь, квартиру в родном городе. Это тебе не «хрущёвка» - большая, улучшенной планировки… трёхкомнатная. Пошли долгие заботы по обустройству, меблировке, о текстильном скарбе, о посуде. Житьё-бытьё. Зебра-чересполосица работных и домашних происшествий. То дополнительные дежурства в больнице, то у младшего пять двоек в четверти. С годами накопила дом-чашу: «стенка» в зале и мягкий гарнитур, большой цветной телевизор на модной треноге, спальный гарнитур, «прихожая», «кухня», на кухне мягкий «уголок» - всё в мебели, удобно. Телефон провела — показатель советского благополучия. Когда ей потом вспоминалось всё это утерянное хозяйство, не вещей было жалко. Не самих вещей. Было жаль той ровной, равномерно растущей — в такт взрослеющим сыновьям — жизни. О которой эти вещи сообщали, с которой были тесно, повседневно связаны. Вещи, впитавшие все их сны и завтраки. Вросшие в квартиру корни своих постояльцев.
            За заботами себя не забывала — ухаживала. Колечки, серёжки, фирменные костюмчики из братских соцстран бывало водились, настоящий маникюр от маникюрши… Ухоженная современная русская красавица, в полном фигурном теле. Однажды как-то похудевшая до состояния берёзки за пару месяцев — загулял ушастенький муж. Бог знает, что мучило больше — любовь-измена или огласка. Каждая собака знала о семейных коечных подробностях. И все ж с жалостью, с сочувствием… Такое легче переживать в одиночестве, а не всем миром. Но и эпопея одного мужа на двух жён тянулась не до бесконечности, бог милостив. Остался в семье. Постепенно сжигающие переживания уходили в забывающиеся воспоминания. Но это горе было ещё эпизодом, не стало началом постоянного спуска, как по лестнице. А вот как переваливает человеку за сорок, сорок пять, так вместе со сроком словно запрограммированы потери. Умерла мама.
            . . .
            Умерла мама, сгорела тяжело и быстро — рак. Мир больше никогда не будет прежним.  Исчез человек, который вёл тебя за руку ещё до твоего рождения. Больше уже никто никогда так любить тебя не будет. Не перебьёт, не перевесит в сердечной к тебе жалости. Фактически рухнул дом, в котором ты родился, - опереться не на кого. Хотя рядом муж, дети, брат, подруги, отец и всё человечество. От умопомрачения сначала спасали похороны — забот много, затем тревога о старшем сыне. Год как он служил срочную в Нагорном Карабахе. Время армяно-азербайджанского конфликта, первого межнационального в ещё не развалившемся Советском Союзе. Мысль о сыне отрезвляла от тоски, будто два чувства — к маме и к сыну – не могли ужиться вместе в одной какой-то ячейке. Думать о сыне, только о сыне. Он жив, но он в опасном месте в опасное время. Судьбу гневить нельзя, даже если она уже вас ударила. А вдруг она не считает простои между ударами? Никто не побожится, что она обязательно даст вам отдохнуть. Думать о сыне, только о сыне. Сыночек мой… И не надо ему знать о смерти бабушки, не надо телеграфировать — ему там и без того тяжело… Не простил этого матери, когда через год демобилизовался, любил её очень — старший внук, у них с бабушкой были особенные отношения. Демобилизовался вместо весёлого и шкодившего человека угрюмый, коротко буркающий что-то себе под нос вместо разговоров. По существенному он снова стал не то что весёлым, но живым, жизненным только через 25 лет, когда второй раз женился — новая жена озабочивала его ненавязчивой, со своей гордостью, но заметной любовью; это замечалось по остреньким беззлобным её шуткам за его спиной — хорошее, крепкое чувство, оно любит юмор… не терпит хронической прямоты.
            После развала Союза жизнь поскакала по таким кочкам, что отделить личные неприятности от общественных потрясений стало невозможно. Первым, что почувствовали на себе нестоличные люди, была «шоковая терапия» — отпуск цен. Для девяти десятых населения сливочное масло стало музейным экспонатом. Поначалу сидели на макаронах с луком, потом как смертоносным цунами накрыло открытые советские земли системой американского пищепрома, на дешёвых химических заменителях. Ещё в начале двадцатого века Билл Сидней Портер — О.Генри — писал о клубничном джеме, со стыда покрасневшем от надписи на его этикетке: «Химически чистое»… На столах появились спреды, борщи на бульонных кубках, растворимые напитки. Практически любой продукт, не сменив названия, перестал быть самим собой. Заработал добротный, отлаженный механизм хронических болезней и отложенных смертей. А пока люди тонули в чёрном всеобъемлющем запое, включая президента. Которого ненавидели и над пьяными публичными представлениями которого смеялись.

-2

                                                                        3.
            Женился старший сын. Мать, как могла, выкрутилась, чтоб не ограничилось дело одним «расписались», чтобы как у людей — свадебные костюмы, кольца, ресторан. Молодым отдали одну из комнат. Но большой патриархальной семьи, конечно, не сложилось — вплоть до раздельных холодильников. Хронически зондировалась тема размена квартиры, но мать, полная ещё сил хозяйка, сопротивлялась. Будто большая, много лет своя родная квартира могла сохранить стройное прошлое.
            Призыв младшего в армию совпал с вводом войск в Чечню. Ну, хватит! Ещё одного сына вы уже не получите! Последнюю сорочку продам, но сын останется служить в гарнизоне, господа перекроенные демократы!.. Продала не сорочку — дачу. Это было только самое начало конца — было что продавать, вот и отмазала парня с божьей помощью. Тысяча долларов, вырученная за фанерный домик на берегу Чёрного моря, где за бесконечным голубым горизонтом только Турция, — ни цена за сына. Так уж пошло тогда, что всё стало: люди, жизни, вещи — мериться деньгами. Всё, что получалось когда-то советскими терпеливыми очередниками, теперь обрело ценники… Она не жалела дачу — всё удалось. Считала, что спасла сыну жизнь, что так и было — трое его одногодок по двору не вернулись. А вот на курортный посёлок через несколько лет вышел с моря смерч. В августе, в пик сезона, на переполненные базы и домики.

Тогда ураганными ливнями затопило все низины города и пригорода, полностью смыло дикий палаточный городок отдыхающих. В бухту с хребтов уносило отдельных людей и машины, но многие успевали забраться на крыши, на вторые этажи и отсидеться там день-два, пока вода не сойдёт… Она тогда была в отпуске, сидела дома: кто жил на холмах, тот и не подозревал ни о какой катастрофе в городе — ну, ливень и ливень, ну, вода бежит и бежит с холма вниз по улице. Здесь о потопе узнавали из телевизоров. Кроме официальных новостей, попала каким-то случаем в местный эфир не порезанная съёмка: в Тоннельной двое милиционеров, обвязавшись друг с другом и  с дубом, пытались один другого спустить к потопленцу на крыше дома. Кругом был всё пребывающий бурный быстрый поток, как горный, только широкий и грязный. Отснимаемая эпопея шла долго (у милиционеров своя работа, у оператора своя); поливаемые потоком спасатели, видные из воды только форменными голубыми рубашками, спускались несколько раз с разных сторон, но результат не менялся — спускаемого сбивало в стремнине, и его еле успевал вытягивать страхующий. Вода накрыла в итоге крышу и унесла потопленца. Этот несчастный долго надеялся перед смертью, что его всё-таки спасут, и её охватила жуть у телевизора. Куда бежать, что делать? Но родные все вернулись домой благополучно — отсиделись на крышах… В последующие дни, когда город разгребал обломки и нечистоты, федеральные новости как переходящий флаг передавали с канала на канал число жертв — 68. Местные у экранов вздыхали про несколько тысяч. И если официоз и слухи привести к единому среднеарифметическому знаменателю, то правда получится как раз где-то посредине… — в несколько тысяч…
            . . .
            Дед (папа) хворал, пришлось забрать его из станицы в квартиру. Только мама, царствие ей небесное, знала, как на деда повлиять, а дочь он не слушался — лишний раз помыться не заставишь. Зал, когда-то по-советски респектабельный, пропах теперь «Беломором» и старческим телом. И днём и ночью звучал дедов кашель. Она не брезговала отцом, но трудно было привыкнуть к кашлю и невозможно — к запаху.
            Отслужил младший сын в городском гарнизоне, теперь каждую комнату занимала своя парочка: она с мужем, старший сын с женой и младший сын с дедом. Всё больше чувствовалось нечто коммунальное, всё меньше — одна семья. Даже в прихожей чувствовалась сумбурность, как войдёшь в квартиру, хотя именно здесь ничего не изменилось… Раз на Новый год младший привёл девушку. Новогодняя ночь — понятно, вся страна празднует днями-ночами напролёт, вперемешку. Но девушка не ушла ни 3-го, ни 4-го, ни 5-го января. В объяснениях сын назвал её своей женой – мать охнула. Неуютность в семье, неустроенность переросла в дурдом, и мать наконец продала квартиру с шикарной планировкой и старым советским бытом. С запозданием от советского развала лет на восемь.
           Кто-нибудь замечал, как не вписывается старая мебель в новые метры при переезде? Как тесная одежда с чужого плеча. Один из шкафчиков обязательно не вмещается в любой из углов, цельный гарнитур нарушается, предметы ставятся по отдельности, и единообразия нет. И так все вещи. Требуется время, чтобы привычное снова стало привычным, родным. Когда новосёлы молоды, то и неудобства — лишь ещё одно весёлое происшествие: избыток энергии сам по себе уже полсчастья. А когда силы с возрастом притухли? Неудобства становятся только неудобствами, и их надо переживать и терпеть… И всё-таки это был хороший блочный дом, в две приличные комнаты, с кухней, с сараями, с чёрной кубанской землёй. В той же станице, где стоял и домик стариков родителей, и где на тот момент обитали квартиранты. Семья старшего сына, уже с подросшим малышом, осталась в городе, в купленной матерью однокомнатной квартире. А в станице, в новом доме жили: она с мужем, дед-отец, младший сынок с беременной женой (официально расписались) — жизнь была ещё крепка. Ещё работалось — в городе, в той же больнице, что и всегда. На родительские дни и Дни рождения приезжала семья брата, с племянником и племянницей. В радость было с братом поговорить, покушать, посидеть на кухне за кофе с сигаретами… турка у неё водилась всегда, в любой жизненный момент, в любом пристанище. Свои внуки радовали — такие же мальчишки, как сыновья; девочки в семье так и не появилось, мечта о косках с бантами не сбылась, — но она уже этой мечты не помнила, малютки-пацанва хорошо ложились на душу как прочная семейная норма… Но даже эту ещё вполне крепкую, хоть и изменившуюся жизнь не удалось сохранить надолго от новых изменений.
           Дом продали. Нужны были деньги на адвоката и взятку. Принципиально ни разу не поротый сын с двумя друзьями («группой лиц по предварительному сговору») побили и ограбили мужика. Похулиганили, а пади ж ты — тяжкое преступление. По протоптанной дорожке как в случае с армией, решала она теперь это дело в иной уже, следовательской среде, но по тем же принципам. Нашла «нужного» адвоката, не с первой попытки, - замяли дело на стадии следствия. Успели на пару с невесткой поносить передачки только в СИЗО. Но не хулиганским оказался случай, сын стал повторяться. То Васька его подбил, то Петька… Как в школе когда-то. И как в школе сходило ему с рук, так и теперь он привык ожидать, что сойдёт: мать всё сделает. А мать, когда вместо сына носила собственноручно решённые контрольные математичке — жалевшей маму хулигана, надеялась: вот вырастет — перерастёт, работать — это тебе не учиться, будет как все, никуда не денется… А теперь второй раз уже вытаскивала его из СИЗО на оставшиеся от первого случая деньги. На третий раз — бог любит троицу — сел. Да и тут не было за ней волевого решения — хотела было по привычке уж и дедов старенький дом продать на откуп. Дед не дал. Где жить будем? (Семья жила уже в стариковской хате.) И тогда она остановилась в своём вечно спасающем материнском умопомрачении. Смирилась, успокоилась – посадили. Привыкала теперь к новому повседневному факту — каждую неделю пополнять счёт общаковского по камере сотового телефона (запрещённого в тюрьме, но тем не менее…), чтобы сын мог звонить родителям… Невестка ушла к другому ещё между разными следственными делами мужа. Матери приходилось потом какое-то время выплачивать алименты, чтоб не копился долг за сыном. Ох, как напоминали ей эти алименты те школьные контрольные, которые она когда-то носила математичке за сына...
            Думала, часто думала. Разве виновата она, что дети не смогли устроить свою жизнь, как следует? (Старший с женой тоже жил нехорошо, в обоюдных изменах.) Разве она была плохой матерью? Что она не сделала для них, чего не додала? Матери — ведь все они одинаковы, кто помягче, кто пожёстче, но разве у всех дети по тюрьмам? Или у всех муж да жена равно не семья? Почему же с её детьми было так неладно? Она не находила ответа. Пожалуй, копаясь в прошлом, можно было накопать тысячи причин. Но нельзя было найти одну, которая бы всё разом ей объяснила. И она, страдая за себя и сыновей, объясняла всё статистикой. Что поделать? Процент зэков, процент разводов. Процент несчастливых семей… Мы — невезучие, в этом всё дело. Своих старых чувств молодости: «Мы — счастливчики! Какие ж мы счастливчики!» - она уже не помнила.

-3

                                              * * *
            На самом скате прожитой горы ей удалось поправить два дела. Это позволило ей ободриться духом — я ещё управляю своей биографией, как все, как раньше, я ещё не отработана на обочину…
            В старом родительском домике, где жили они теперь с мужем вдвоём (дед умер) и куда ожидали возвращения сына из тюрьмы, она установила АГВ отопление. Не нужно стало топить дровами и углём, а равно и покупать их — газ дешевле, не надо мёрзнуть зимой в неотапливаемой кухне. Равномерное тепло окутывало теперь весь дом сетью горячих труб и батарей. Скопленных денег на установку отопительной системы, конечно, не было, но ей удалось занять средства и расплачиваться затем частями. В серьёзных хозяйственных заботах к ней вернулся былой дух обустройства квартиры — дух созидания. Вся в долгах, она чувствовала себя прекрасно… Со временем ажиотаж ушёл, но удобство осталось. Станичный дом без печки кабыци и с батареями невольно напоминал квартиру — привычную атмосферу прошлого. Даже кофе варить в турке на кухне под утреннюю сигарету стало комфортнее что ли…
            Вторым важным делом была операция, которая должна была избавить от слепящей, пугающей катаракты. И хотя в больницу её положили в обычном порядке, как любого пациента после обследования, среди медперсонала она противоречиво чувствовала себя среди своих. А как же? 40 лет медицинского стажа, привычка. И даже зачисленность в больные не могла до конца устранить в этой больничной атмосфере чувство профессии. Вероятно, как для старика танкиста в музее бронетехники. В пальцах сразу отдаёт память рулевых рычагов. И дедуле никак не избежать в своём еле живущем теле на секунду-другую крепкого чувства мужской силы… Вот и она одной только памятью тела ощущала больничные коридоры как свои, не так, как «гражданские» пациенты. Это было ожившее в пальцах прошлое.
            Муж, сопровождая её в стационар, привёз вещи и больше не появлялся. Но на второй уже день пришла невестка (вдова брата) с племянницей. Принесли вместе с гигиенической всячиной домашнюю еду в баночках, печенье, чай, сахар, сок, минералку… - традиционные символы заботы и участия. Племянница дохаживала срок беременности — вся круглая, неузнаваемая, для родной тётки всегда остававшаяся ребёнком. Образом той девочки с косками, которой не родилось у самой… Был бы жив братик, обязательно пришёл бы вместе с ними. Или зашёл в больницу сам после работы. Она расплакалась — так остро сейчас почувствовалось, что его больше нет. В домашних стенах так не ощущается утрата — там всегда всё мерещится без перемен.
            - Ой, девчонки, так радостно, что вы пришли.
            И радость, и горе, и такая уязвимая, утекаемая жизнь — всё сейчас чувствовалось одновременно. Она неприметно прижала пальцами уголки глаз к переносице. Спрятать, убрать невольные две слезы в увлажнившихся, раскрасневшихся, больных глазах. Всё, она готова к разговору.
            - Мальчик или девочка? Когда срок?.. Операцию назначили на четвёртое. Нет, всё бесплатно, только на сам хрусталик сын дал денег…

-4

            . . .
            Когда умер брат, младший брат, сильное горе она переживала совсем по-другому, чем в случае с мамой. От неожиданности весть ударила сильнее, но потом переживалась спокойнее. Без полной отдачи сил горькому чувству. Собственных жизненных сил уже не хватало, и они будто сами собой в ней экономились, береглись для будней. Как выработавшаяся с годами привычка нерастраты. И всё же, как горек его уход… Но бог милостив — и внуки в гостях бывают, надо озаботить, накормить, и любить надо. А как будешь любить, если сама мрачнее тучи. Вот и приходится отзываться радостью, находить её в себе. Да и сын в тюрьме только связью с семьёй, с волей держится. Его надо поддерживать, а для этого надо самой на ногах держаться — нет возможности отдаваться горю целиком… Когда время не миновало, когда ещё хоронят, семья несколько дней живёт по-другому: по-другому едят, по-другому ходят, по-другому говорят — много длинных пауз, да и произносится что-то всё больше по делу: «Костюм забрали? Надо забрать до вечера… Пирожки заказали уже, машина теперь нужна на завтра, чтоб тоже забрать...» И всё на пониженных тонах. И совсем уж редко, среди долгого молчания: «Мог бы жить ещё… диагноз-то не смертельный… другие живут, и ничего».
            Уход брата пережился, но подытожил что-то. Своего, личного душевного осталось совсем немного. Старший сын жил своей жизнью. Правда, всегда помогал, если попросишь. А не попросишь — долго мог не наведываться. Младший — в заключении. Хотя вот тут вот многое скрашивало ожидание, надежда: вернётся — всё будет, как прежде, всё наладится… Большой отдушиной были внуки. Хоть старшего Кирилла невестка и отдавала неохотно, редко, зато младший Максимка жил у бабы с дедом иногда неделями. С мягким характером, везде следуя за ней, чтобы она не делала, Максимка был для бабы приятным хвостиком. Оживляющим, раскрашивающим как раскраску, её реальность. Греясь бабиным теплом, он и сам к ней становился тёплым. Не то что Киря, тот отвыкал, жизнь его детская шла отдельно, и, оказываясь у бабушки, он в прямом смысле маялся в гостях. Но она всё равно его любила, хотя отдачи, такой как от Максимки, от внука не было.
            Через почти всю её жизнь прошла одна подруга, верная. Ни как ткань, но как важная, нужная оборочка, стежочек. Громкая, говорливая, кокетливая, с вечным своим мнением, но к ней всегда можно было прийти с бедой и с ночёвкой. Как и к невестке по брату, придёшь — отсидишься, отогреешься нормальным человеческим отношением. Господи, да неужели ж и правда, только баба бабу пожалеет? Где, когда, кто жалости от мужика дождался? Любить любят, ревнуют, а в бабской доле не жалеют… Отсидишься, а потом назад домой — в ад. Муж, как стал стариться, повадился классически охаживать — бить, как напьётся. Всё причины какие-то выдумывал, всё больше любовные, гулящие. Боже мой! Молодая не гуляла, а тут на старость высохшая, с закрашенной сединой попёрлась б тискаться? И как только бред этот в мужиковских головах образовывается? Она даже как-то подумала, что и бред этот, и воля кулакам оттого происходит, что он мужчиной прекращал быть. Неспособность в этом деле будто искала какой-то компенсации. Вот он и компенсировал — крыл шалавными прозвищами и руки распускал. Выливал страсти. Сын приедет, острастит старика, даст ему разок: «Не трогай мать, не распускай руки!», - да и уезжает обратно в город. А дед что? Потерпит денька два — сына боязно, а потом опять за привычное. Как тут поможешь, когда в доме они одни живут… А ведь трезвый — человек как человек, хозяйственный, даже заботливый.
            Выпивать она стала с мужем за компанию. Как сама выпивши, то и пьяного сносить полегче. Однако не спилась совсем — ни ни, до самой смерти оставалась человеком. Только вот стареть, терять силы от вина стала быстрее. Только вот в молитвах её, в сердцах, звучало одно и то же отчаяние всё чаще: «Да когда ж ты его приберёшь уже, Господи!».
            . . .
            Дождались сына. Надежды рухнули. Думала, вернётся в дом — батя при нём присмиреет, полегчают её муки. А сын показался-поцеловался, и уехал в столицу «на заработки». Да какие ж то заработки! Дураку понятно, новые дружки, обретённые по тюремным связям, втянут куда — не выберется больше...  Вот тут и закончилась её жизнь, надеяться больше было не на что. Ждать нечего. Мать Максимки переехала к каким-то родственникам в Красноярск, и детей с собой увезла, Максимку. Всё.
            Последний год перед смертью она уже ничем не жила, только одним днём — дотянуть судьбу до вечера. По утрам вставать, начинать что-то не хотелось — внасилку заставляла себя. Безнадёжность — это смерть, опережающая смерть физическую. Дальше остаётся только перестать дышать, прекратить биться сердцу. Как-то раз ночью. Во сне… К утру она была уже холодной.

Эпилог.

           Во дворе старого саманного домика, какие встречаются ещё в частных районах города, стоял круглый стол перед самым забором. Раньше стол стоял в доме, в центре комнаты, где она школьницей разбирала портфель, доставала тетрадки, делала уроки. Потом, потёртый уже, стол вынесли. Со временем в доме стала жить семья брата – старики переехали в станицу, и в доме всё изменилось по-современному, а старый стол так и остался стоять во дворе. Открытый на обзор всей улице сквозь редкий, крашеный зелёным штакетник забора. Бывало, вспоминалось из далёкого детства:
            - Здорово, Маня, обедаете? – орёт кто-то из старожил с самой дороги.
            - Обедаем. Заходи, и тебе нальём!
            - Нет, спасибо. Домой уж дойду и отобедаю.
            Шумная общинность будто ушла в небытиё вместе с Советским Союзом. Заборы теперь стоят высокие, непроницаемые – кирпичные, блочные, металлические.

-5

            …У круглого стола стояли углом две длинные лавки, а кто на них не вмещался, те подставляли табуретки и стулья со свободных сторон. Когда застолье было к празднику, то собравшаяся родня тесно лепилась кругом друг к дружке. От тесноты и праздничной приподнятости естественно рождался семейный шум: кто-нибудь в заполошности до слюны обязательно рассказывал постороннюю историю, его один, двое слушали, вставляли слова, спорили, а остальные, напрочь не слыша, разговаривали о своём; вместе звучавшие речи взрывались смехом и просьбами что-нибудь передать, налить, предложениями положить ещё, добавить, дать попробовать…
            Над столом плелась простенькая беседка: сбоку, у тонких опор кустились в человеческий рост бордовые чайные розы, а над головами обедавших путался по проволоке винный виноград – чёрной и белой лозами впереплёт. Стоя в рост, всякий обязательно щипал бубушки с подвисавших гроздей. Семью за столом, еду и посуду заливало косыми лучами слепящего солнца. Со скоса световой поток будто стремился забраться под беседку – на стол, на людей. Но пятна тени от виноградных листьев всё равно плавали по лицам, по плечам и рукам, когда люди двигались, и замирали рисунком на человеке, если и тот замирал, кого-то слушая… Она смеялась молодому мужу, как то и дело за столом улыбались другие: мама с дедом – приехали со станицы, брат с женой, четверо на всех ребятишек. Мальчишки, наскоро поев, уже курочили здесь же возле стола старый трёхколёсный драндулет. Что-то чинили в нём, пытались кататься. Она то и дело вмешивалась:
            - Маленького прокатите, маленького!
Годовалая племяшка не слазила с рук молодой невестки, и та кушала через головку ребёнка, вертевшегося у неё на коленях. Каждый за столом, уже умилённый выпивкой, предлагал подержать малышку. Но та ни к кому не шла и только крепче вжималась в мать от посягательств…
            Как и праздник, который начинается с суетливых приготовлений и взволнованных ожиданий, насыщается затем встречей, пиршеством и беседой, а затухает постепенным расходом гостей от стола – кто отдыхать, кто домой, кто надолго задерживаясь у рюмки, никак толком не даст хозяйке убрать грязную посуду со стола, также закончилась жизнь. Под старым орехом, в проходике между маминым памятником и чьей-то старой могилой – это называется «подхоранивать», нашлось место и для неё. Бурая мягкая земля принимает всё, что в неё ни посеют. Вот только где сеют людей, не вырастает пшеничное поле, не лезет бахча. Вросшие в плодородие, торчат надгробья, будто неровные ряды чьих-то бесконечных зубов. Тесно лепятся друг к другу, заботой живых обцветая по весне нарциссами. И улыбаются, улыбаются, улыбаются лица… с эмалированных табличек и гравированных по камню портретов. Вот и она теперь улыбается. Ухватил когда-то фотограф на карточку белый медицинский халатик, полные щёчки, пушащийся волос у лица и ласковые, обещающие счастье глаза. Выбрали эту карточку дети, напечатал карточку гравировщик на эмаль, чьи-то руки привинтили эмаль к серой гранитной крошке. И под старым орехом на станичном кладбище поселилась никогда больше не увядающая её улыбка.