«Будь я француженкой. Меня бы непременно звали Жёли. Красиво, необычно, легкомысленно. Так меня бы назвала маменька. Девушка степенная, из крепкой, зажиточной крестьянской семьи — с налётом виноделия. Случайно обрюхаченная, заезжим столичным коммивояжёром. Мамаша моя была бы складная фигурами, приятная лицом. Чуть корява ногами и широковата в кости — но, умеренно. Росточку среднего, волоса пышного и с рыжиной. В аккурат, как мамзельки, из увеселительных парижских заведений. О которых слагал масляные вирши хлыщик, пребывая пока в процессе охаживания девушки строгих нравов. Сам папенька породой не удался. И в высь не велик, и в финансах — с прорехами. Собственно, хозяйство маменькино — не телесное, об этом отдельный разговор! — ему и приглянулось. Доживать остатки бурной — с незабываемыми плотскими восторгами — зрелости на пленэре, среди пейзанок. О чём ещё может мечтать потёрханный загулами, умеренным пьянством и карточными долгами, мужичок! К тому ж, со скверно залеченными болезнями. Теми самыми — «от удовольствий».
Меня бы звали Жёли. И при акте освидетельствования и записи меня в приходскую книгу смерти и рождений. Служка скривился бы. Ведь все в местечке знали — дитя нагулено, незаконное. Но мамаша резко глянула бы — «цыть, малохольный! не твово ума дело!» — и скромный юнош заалел бы щеками. Ведь он и сам был влюблён в рыжую чертовку. И мечтал — когда-нибудь!.. — предложить девице обесчещенной, а потому цену и апломб потерявшей. Свой дом и покровительство. И так бы обязательно и сбылось — «не то плохо, что пала; а то, когда не раскаялась!» Да, и сотворивший позор, растаял в пыли дорожной. Как только не случившийся тесть узнал о беде дочкиной. И призвал мужиков посадских поговорить всем сообществом с растлителем и внукоделом. Оттого, просторы, виноградами и оливами засаженные, вмиг разонравились паскуде. Но я бы его не винила. Так как, ежели был бы он тих и убог намерениями. То и я бы родилась в ином месте и времени.
И любила бы меня мамка — сил нету как! И наряжала бы младенчиком — в пелёнки выбеленные, да вышивкой украшенные; а отроковицей — в кружева домотканые и ленты атласные. А уж как я бы в соки вышла — то и пантолошки батистовые и корсажи с пуговоками перламутровыми. Мне бы из самого Парижу высылали. А и зачем растить урожаи. Спинами ломаться, руки грубить, кожу солнцем злым высушивать, стать уродовать от трудов тяжких, волос терять огневой. Если всё наработанное — в кубышку, да на расширения хозяйств. И так изрядных! И в перемешку со сказками. А потом и с народными страшилками. Вещала бы мне маменька укромным полушёпотом байки папанины. Про весёлых дамочек полусвета. Что себя любят, пуще общественных мнений и родительских советов.
И если бы меня кликали Жёли. То выросла бы я в даму томную взором и тонкую талиями. Не в мамашу! А темпераментом подхватилась бы в папеньку-мерзавца! И обожали бы меня мужчины — до обморока! И возили бы в каретах, в Фонтенбло променады делать. И дарили бы мопсов, с бантами на складчатой шейке…
Трамвай дёрнулся. Лена Марковна очнулась, от куртуазных дум. И пока тормозные колодки смягчали движение к остановке, успела прокрутить в мозгах: «Невмочь!.. Чаять про всё это — невмочь!.. Вроде как — не удалась. Житуха… Не сложилась!.. А оно и не так, вовсе! Ведь, неплохо всё!.. За мужем, при работе, с дитями, не без радостей!.. Васёк мой любит баб плотных. В красивостях — слава труду! — не разбирается. Кургуз — да весь мой!..
Да. И ладно! И так, сойдёт! Можа, в раз следующий. Из меня и выткнется. Жёли…» Кряхтя поднялась с высокого сиденья. И двинула ножками-столбушками вглубь вагона, обилечивать граждан».