Россия. Часть первая.
Словно сердце твое в руке.
Грязь… Грязь везде… Грязь, грязь… На дороге, вперемешку со снегом. На заборах и сжавшихся, обвешанных сосульками домах. На опрокинутом в лужах небе плывут сгустки оттаявшей земли, она точно разлитая нефть, радужно блестит на редком солнце, делится на ручейки, и сбегает сквозь парящиеся солончаки далеко в поле, где синеет неверная полоска леса. Грязь на опухших с похмелья лицах рабочих, копающих яму и на затупленных лопатах, которые точно беззубые старики, пытающиеся раскусить сухарь, с надрывным стоном вгрызаются в грунт. Засохшие пятна даже на простуженно каркающих воронах. Они словно стервятники кружат над раскиданной вокруг могилы землей, тщетно пытаясь извлечь из мерзлых комков червей.
Грязь… грязь скрипела у Лешки на зубах, царапала десны и эмаль, забивалась под ногти и в рукава куртки, когда он лежал на только что возведенном холмике, под которым упокоилась его мать. Он чувствовал ее близость через толщу еще не слежавшейся смеси глины и земли, чувствовал угасающее тепло ее неподвижного более тела. Чувствовал, как беспомощные руки касаются грубо оструганных досок, с той же нежностью, c какой касались еще вчера его рук. Чувствовал, как прогнулись, жалобно поскрипывая, те самые доски под толщей пород, грозно нависая над материным телом, и просачиваются зловещие ручейки талого снега сквозь поры. И стремятся к последнему пристанищу бедной женщины.
Неизвестно никому было, сколько Лешка валялся вот так, ничком. Раскинув руки и ноги у деревянного надгробия. Но когда поднялся, солнце давно уже миновало зенит и светило тускло, спрятавшись за очередной тучей, заливая все вокруг пронзительным лимонным светом. Поднялся, пошатываясь, точно пьяный, побрел куда-то. Куда? Никому неизвестно. Глаза не видели перед собой ничего. Все сливалось в какую-то мешанину – деревья, оградки, кресты, памятники. К слову сказать, некоторые надгробия выглядели так дорого, что рядом с ними и живому было бы лестно полежать. А некоторые и ограждений не имели уже лет тридцать. И Лешка спотыкался об осиротевшие холмики, топтался по телам людей, до которых уже никому не было дела. Да и им, собственно, тоже. Возможно они, там, под землей и не знали вовсе, что умерли, а казалось им, что они спят, только сон их очень уж долог…
Как выбрался на дорогу – тоже не понятно, может, довел какой сердобольный посетитель, или сторож кладбищенский. Хотя блюститель здешних порядков к этому времени обычно сам себя уже никуда довести не мог. А сидел, мутными глазами уставившись в не более прозрачное окно своей сторожки, которое выходило аккурат на могилу его жены, и пускал прозрачную, тягучую слюну, в тарелку с остатками кислой капусты.
Почувствовав под ногами более-менее ровную почву, Лешка протер глаза, оцарапав засохшей глиной веки, и от этой неожиданной боли пришел в себя. Тени удлинились, и, колыхаемые ветром, гладили его по голове, приглаживали растрепанные волосы, отряхивали прилипший песок с одежды. А одна, самая ласковая, даже потрепала щеку. Он мотнул головой, но не испугался. Чего только не бывает, тем более вблизи таких мест. Энергетика здесь была куда лучше, чем в городе, где каждый двор завален пустыми бутылками, где подъезды хрустели под ногами шприцами и ампулами, где каждое второе окно дышало удушливым перегаром. Город источал злобу, некую антиматерию, которая сочилась с наступлением сумерек из каждой подворотни, каждой арки, звенела кастетами и блестела ножами в свете редких фонарей. А прикладбищенская территория была наполнена даже некой добротой, эта земля была готова принять в себя любого желающего, скрыть в себе его пороки и любые желания. Будь он наркоман, алкоголик, или убийца. А город был более избирателен в этом плане – он не любил слабых, немощных, и больных.
Наверное, поэтому, мать и переехала из их дома на этот древний погост. Сколько Лешка помнил, она постоянно чем-то болела. Холодильник всегда был забит лекарствами, пузырьками и бесчисленными таблетками, капсулами, мазями и всевозможными настойками трав, которые сама и собирала везде, где можно. Однажды среди ночи мама разбудила Лешку и с неподдельным страхом сообщила, что чувствует, что скоро умрет. Это было на третий день после похорон отца. С тех пор Лешка почти каждую спал урывками, поднимался и шел в материну спальню, слушал ее дыхание, осторожно щупал пульс. Если начинала храпеть, осторожно переворачивал на бок. Вначале это ему было не в тягость. Но за несколько лет начало надоедать, детский мозг, не осознающий еще всю полноту смерти, считавший, что и папа еще вернется, думал – смерть это выдумки взрослых, придуманные для того, чтобы дети больше любили своих родителей и заботились о них. И настала ночь, когда пробудилась злоба в сердце сына, неокрепшая, но опасная уже одним своим появлением. И Лешка не заметил даже, что на спящую мать глядит не с любовью, а с нарастающей ненавистью. Но все равно продолжал следить за ней каждую ночь, связанный обещанием. А в голову, одна за другой, лезли мысли о том, что умерла бы она скорее, оставила бы его в покое, и зажил бы Лешка совершенно другой жизнью, вольной, свободной. А когда нагулялся, вернулась бы к нему, как воскрес Иисус в той книге, что она частенько читала вслух. А отец просто бросил их и все, раз не хочет возвращаться.
И вот, три дня назад, Лешка впервые за много лет не слушал в темноте прерывистое дыхание матери. Виной всему были обстоятельства, речь о которых пойдет чуть позже. Он пришел домой под утро, не включая свет, налил себе чаю, отрезал кусок хлеба, густо посыпал его солью и сел у окна. Наверное, на мгновение заснул, потому что вздрогнул, словно от неожиданного прикосновения, и расплескал холодный чай на ноги. Стало мокро, скользко, и противно, точно могильный червь заполз на колено, а тишина стояла как в склепе, даже настенные часы молчали – наверное, села батарейка. Унылый свет кое-как протискивался сквозь шторы, дышавшие от сквозняка. И Лешка подумал, что надо бы сходить к матери, посмотреть, но на это уже не было сил. Разбудила его утром сестра, зареванная, с потекшей тушью, размазанной по щекам помадой. Она стояла перед ним в помятом платье, в колготках, на которых расползалась дыра, и тормошила его за плечо, отчаянно голося.
Смысл сказанного дошел не сразу, Лешка сидел и тупо смотрел перед собой. А когда поднял голову, квартира была полна знакомых и не очень людей. Санитары в белых халатах выносили на носилках что-то, прикрытое простыней, в узком коридоре носилки стукнулись об стену, и бледная рука выскользнула из-под простыни и свесилась почти до пола, и точно помахивала ему на прощанье. Пьяный сосед читал библию нараспев, добавляя от себя – Исайя, ликуй! Тетки суетились, закрывали покрывалами зеркала, мыли полы, посуду. Сестра сидела рядом на диване, не переставая плакать, и слезы ее начали течь уже к нему на колени, стало неприятно, как от разлитого чая. Лешка в сердцах стукнул ее по шее и побежал, закрылся в своей комнате.
Вот, пожалуй, и все, что запомнилось из тех дней – остальное, как засвеченные кадры, вылетело, пропало из памяти. Лешка будто вышел из комы, легко и даже с удовольствием шагал сейчас по вечерней улице. Хотя ему это только казалось, со стороны было похоже на то, будто он сам вылез только что из могилы. И шагом, запинающуюся, путающуюся в осклизлом месиве походку, было назвать сложно. Ни дать, ни взять – вылитый зомби.
На встречу шли люди, по обочинам кормились голуби, гусыня переводила свой выводок через дорогу. И Лешка подумал, а зачем всему сущему на земле нужна компания?? Зачем нужны все близкие люди, к которым привязываешься душой, телом, а потом они умирают, исчезают, уезжают из твоей жизни. И больно- то становится тебе, а не им! Не веселее и проще быть одному?
Быть не привязанным ни к кому. Не выполнять ни чьи капризы, желания, не подстраиваться не под кого, и не болеть и страдать после того, как тебе воткнут в спину нож, не важно чем. Гибелью, или предательством. Исход всегда один – страдания и мучения. Лишние рубцы на самом романтизированном органе – сердце. Наши близкие убивают нас. Вопрос лишь во времени и способах. Лучше быть одиночкой. И единственным человеком, который будет уничтожать тебя – это будешь ты сам. А это куда приятнее, согласитесь, самому распоряжаться своей судьбой.
Дальше Лешка стал придумывать, что же он будет думать делать дальше. Школу, пожалуй, бросит, какой от нее теперь прок, он ходил туда ради матери. С Настей, скорее всего тоже не стоит больше встречаться. Привыкнешь к ней – а она исчезнет. Лопнет, как мыльный пузырь, обдав разноцветными брызгами, и все. И вообще, придется уйти из дома. Уйти из города. А возможно, из страны. Самый оптимальный вариант – это покинуть планету вообще. И жить где-нибудь, как маленький принц. Подальше от всех, а в особенности от милиции. Которая сейчас, кстати, стояла возле Лешкиного подъезда, и из распахнутых дверей под белы рученьки выводили в умат пьяного соседа, босиком, в распахнутой стеганой фуфайке, дядю Мишу. Дядя Миша кричал что-то про адвоката, и свободную страну, но люди в погонах не очень внимали его речам, выламывали руки, и заталкивали в уазик. Та самая миниатюрная библия, выпала из карманов соседа, и по ней топтались тяжелые армейские берцы. После непродолжительной схватки стражи порядка уехали, прихватив с собой и разошедшегося мужика. А Лешка, подойдя к дому, встал на цыпочки и прижался лицом к окну своей квартиры. Из форточки лилась разухабистая музыка баяна, плясавшего в руках незнакомого Лешке парня, внутри все веселились и гуляли, точно на свадьбе. Сквозь полумрак Лешка разглядел, как кто-то схватил здоровенной ручищей сестру за пышный зад, и потащил в комнату, в которой только сегодня стоял гроб. Как понял Лешка, сестра не особо сопротивлялась, а даже подвизгивала от удовольствия. Баянист, заметив его в окне, отложил инструмент, и замахнулся рукой, точно отгоняя назойливого воробья. Потом выпил стопку и не торопясь направился туда, где минуту назад скрылась влюбленная парочка.
Лешка оглянулся. Нашел подходящий обломок кирпича, и со всего размаху запустил в стекло. Крики и веселье тут же стихли. Кто-то грязно выругался, кто-то встревоженно заголосил.
А по оставшимся в проеме осколкам стекла стекала и капала на подоконник оставшаяся от кирпича грязь. Грязь везде…грязь… грязь…