Найти в Дзене
Дурак на периферии

Русская классика, которую стоит прочитать

В русской классической литературе есть как и безусловные шедевры, прочитать которые должен каждый, так и то, что осталось в тени, но также требует обязательного чтения. Я решил осветить и то, и другое.

-2

Несмотря на то, что основной массив толстовских текстов я прочитал только три года назад, с «Севастопольскими рассказами» познакомился еще в школе, но совершенно забыл их, осталось только общее впечатление чего-то грандиозного и великого. Перечитывая их сейчас, могу сказать, что они очень неравноценны по своему художественному значению, хотя для понимания концептуальной и стилевой эволюции Толстого читать их нужно обязательно. Три рассказа, вошедшие в цикл и писавшиеся на протяжении 1855 года представляют собой неоднородное целое: они по-разному построены, стилистически и структурно отличаются друг от друга, но при этом складываются в единую симфонию военной трагедии.

«Севастопольские рассказы» - концентрат раннего Толстого, из которого позже возникнут не только военные эпизоды, но и сцены из жизни высшего света «Войны и мира». Основной драматургический прием, применяемый автором, - противопоставление аристократов-офицеров и солдат из народа: если первые воюют ради почестей, из тщеславия, трусят на передовой, вторые являют пример подлинной доблести. Конечно, не так все однозначно в нравственной окраске персонажей, но вектор, заданный Толстым, очевиден. Будучи намечен еще в автобиографической трилогии, он продолжается и здесь – критика аристократии, ее бесплодного, паразитического образа жизни с пьянками, гулянками, картами, развратом, с показным псевдопатриотизмом. Весь этот образ жизни продолжается и в военное время, в тот момент, когда солдаты сражаются на передовой.

Первый рассказ - без очевидных героев, самый лаконичный и яркий, проводит читателя по бастионам воюющего Севастополя, мы заходим в дома, проходим по улицам города, попадаем на передовую. Толстой обращается к читателю на всем протяжении рассказа, эффект присутствия ошеломляющ. Разнообразие богатых, но не громоздких синтаксических конструкций, дотошность в описании происходящего не превращается здесь, тем не менее, в фирменный стиль Толстого с его растолковыванием и разжевыванием. Нет этого и в рассказе «Севастополь в мае», лишь третья новелла, самая объемная и наполненная ворохом частных и необязательных подробностей, являет нам того Толстого, которого мы знаем.

«Севастопольские рассказы» показывают нам, как выкристаллизовывается стиль раннего Толстого: как он богат поначалу и как упрощается впоследствии, как описательная мощь уступает место ветвящимся разъяснениям. Второй рассказ, на мой взгляд, самый сильный, здесь уже появляются герои, показана диалектика их характеров в чрезвычайной ситуации (например, сцена умирания Праскухина вполне может войти в учебники экзистенциальной литературы), описание военных действий лаконично и при этом всеобъемлюще. В третьем рассказе слишком много внимания уделено быту офицеров, случайным, не несущим драматургического развития диалогам, частным деталям, в результате чего рассказ распадается на эпизоды, не выстраиваясь в единое целое. Хищный глазомер Толстого порой так увлекается описаниями, что теряет свою цель.

Однако, это никак не сказывается на общем впечатлении от «Севастопольских рассказов», которые никак нельзя рассматривать просто как заготовку к «Войне и миру», хотя тема несовместимости жизненных укладов дворянства и простого народа здесь звучит впервые очень сильно. Конечно, Толстой – мастер большой формы, новелла удается ему гораздо меньше, но, тем не менее, «Севастопольские рассказы» в сравнении, например, с тем же вязнущим в описаниях «Набегом» или иными ранними новеллами Толстого, - нечто выдающееся, законченное и незабываемое. Их надо читать и перечитывать, чего нельзя сказать о большинстве других рассказов Толстого, в которых он лишь оттачивал технику письма, готовясь в большой форме.

-3

Сперва, когда только начинал перечитывать, был убежден, что именно «Евгений Онегин», а не «Война и мир», не «Братья Карамазовы», не «Мертвые души» - вершина русской литературы, теперь, когда дочитал до конца, оживив школьные впечатления двадцатилетней давности, уже не готов утверждать это. Некоторые главы (особенно седьмая) попросту скучны, сам роман в стихах, хоть он и боек, и увлекателен, порой растянут: длинноты, авторские отступления, некоторая искусственность четырехстопного ямба, в который засовываются порой насильно впечатления, характеры, диалоги, бесконечные рифмы «вновь-любовь», общая лексическая бедность текста – все это не добавляет книге очков, хотя как формальный эксперимент, исполненный с блеском, он, конечно, не имеет аналогов в литературе, не только в русской, но и в мировой.

Как известно, Набоков, переводя «Евгения Онегина» на английский и подробно комментируя его, сказал, что теперь сделал для Пушкина столько же, сколько Пушкин сделал для него. И это правда: Серебряный век русской литературы, определяющийся рефлексией к пушкинскому наследию, закончился именно на Набокове, ведь «Машенька» имеет эпиграф из «Онегина», а «Дар» вообще заканчивается онегинской строфой, но это лишь внешние признаки, все русскоязычное творчество Набокова (как, например, и Газданова: вспомним, что «Вечер у Клэр» тоже имеет онегинский эпиграф) связано с творчеством Пушкина очень тесно, и этой связи надо бы посвятить отдельное исследование.

Роман Пушкина имеет одно отчетливое настроение, несмотря на фирменную легкость, фривольность вообще пушкинской поэзии, и этой книги в частности, - это очень печальный текст, проникнутый разочарованием в жизни, вернее в ее чувственной стороне. Многочисленные авторские отступления, которые на мой взгляд, представляют больший интерес, чем основная драматургическая канва, проникнуты тоской и отчужденным отношением к бурному прошлому. Разочарование в страстях, печаль о грехах – одна из глубиннейших интуиций христианства, а покаяние – его лейтмотив. За иронично поданной автором историей светского льва Онегина, всей своей жизнью пародирующего байронически-романтический тип личности, со всей ее комическими и трагическими сторонами угадывается более глубинное измерение, подтекст.

Рискну сказать, что несмотря на заглавие, Ленский и Татьяна Ларина - столь же полноценные герои романа, как и Онегин, они такие же главные персонажи, как и он, а Ларина вообще упоминается в тексте гораздо чаще, чем Онегин. Ее сюрреалистическому сну (более чем за столетие до появления этого направления) уделена целая глава, которую если рассматривать психоаналитически, посвящена причинам ее влюбленности в Онегина, ее завороженности грубым мужским желанием: хрупкая девушка хочет, чтобы ей властно повелевали. Благодаря этому сну, роман можно рассматривать как эстетически эклектичный текст, в котором смешаны реализм, романтизм, классицизм и барокко при безусловном преобладании романтизма, пародийно поданного.

«Евгений Онегин» несмотря на смерть Ленского (тоже, как и все, комично изображенного), - вовсе не трагедия, скорее трагикомедия, в которой выворачиваются наизнанку штампы романтической литературы от образа главного героя до амурной темы, можно сказать, что весь роман – развернутая пародия на эстетику первой половины XIX века, потому в нем так много иронии. Однако, как мы уже сказали, в нем есть и второй пласт – нравственный в духе Екклезиаста: разочарование в чисто материальной, чувственной стороне жизни, признание ее ущербности, неполноценности, примитивности, печаль о том, что этой жизни было отдано так много времени и сил.

«Евгений Онегин» несмотря на свое формальное несовершенство, как это дико и неканонически не прозвучит, - очень простой и в то же время очень хитро скроенный текст, ведь в нем нет нравоучений, мораль подана под маской фривольности, ирония и серьезность сменяют друг друга почти незаметно, это произведение очень зрелого человека, не просто обличающего светскость, но саму бесцельную чувственность как таковую. Конечно, для школьников понять все это, когда кровь и гормоны бушуют, представляется физически невозможным, для них такие выводы слишком преждевременны.

Однако, Пушкин нужен не только для того, чтобы привить вкус к хорошей литературе, ведь душа возраста не имеет, тем более душа христианина, и быть может, подросток, пытающийся жить по-христиански (допустим этот смелый оксюморон), откроет в себе еще накануне молодости пагубные и бесполезные стремления к чувственным наслаждениям, станет рефлексировать по их поводу по крайней мере, а значит – совершит в будущем меньше ошибок.

-4

В отличие от «Евгения Онегина», который прочитывается за несколько часов, на то, чтобы перечитать спустя двадцать лет «Героя нашего времени» у меня ушло три дня. Особенную трудность вызвали первые две части, написанные от лица автора: столько в них описаний, длиннот, пусть и поэтического свойства, но тем не менее значительно утяжеляющих повествование. Зато журнал Печорина, дающий возможность заглянуть в экзистенциальное нутро персонажа, прочитывается довольно быстро.

Еще в большей степени, чем «Евгений Онегин», роман Лермонтова сложен для восприятия сознанием школьника и без критических подпорок и интерпретационных шаблонов понять его подростку почти невозможно. Тема пресыщенности чувственными удовольствиями, начатая Пушкиным в своем романе, в «Герое нашего времени» получает дальнейшее развитие, обогащаясь проблемами разлада между разумом и сердцем, губительным для чувств рефлексирующим самоедством и образами болезненного эгоцентризма, требующего ежедневно ставить над другими психологические эксперименты.

Если бы не журнал, Печорин (а перед нами – монороман, сконцентрированный вокруг одного персонажа) предстал бы перед читателями в целом непривлекательным снобом, забавляющимся от скуки игрой с чужими жизнями, однако, его записки дают возможность увидеть в нем человека неординарного ума и таланта, которые изошли впустую на светские забавы, эксперименты и прочее, что недостойно его утонченного внутреннего мира. Ведь такие шедевры лаконичного психологизма, как «Тамань» и «Фаталист» написаны по замыслу автора его рукой, значит он – человек еще и большого литературного дарования.

Попытки советского лермонтоведения представить Печорина как жертву социальных обстоятельств, как второго, после Онегина, в ряду «лишних людей», не выдерживают никакой критики: автор не просто намекает, но прямо указывает на то, что его персонаж сам ответственен за себя, его экзистенциальное безволие – результат инерционного движения страстей, а не общественного детерминизма, разочарование в жизни и внутренняя опустошенность – плод его примитивной светской жизни, делающей из ярких личностей ущербных духовных инвалидов, что не уставал впоследствии доказывать и Лев Толстой.

Жертвы печоринского эгоцентризма, преследующие его как призраки всю жизнь, как это не странно, не мешают читательской эмпатии, мы обнаруживаем в герое что-то фундаментально человеческое при всей его неординарности, свойственное всем нам, однако, это не социально-типическое, а бытийное, сущностное для людей во все времена. Жертва своих страстей, палач своего духа, Печорин обезглавливает свою личность, лишая ее основного интуитивного стремления – вверх, к небу, потому и тратит жизнь на то, что его недостойно, вхолостую, ибо не видит иных перспектив.

Его прямой потомок – Мерсо из «Постороннего» Камю, такой же экзистенциальный калека, губящий другого человека во имя прихоти и приходящий к выводу об абсурдности горизонтального, материалистического существования, которое, впрочем, не мешает его богоборчеству. Как и герои Тургенева, Печорин приходит в последней части романа к фаталистическим выводам, что не удивительно: ведомый на аркане страстей и болезненной рефлексии, герой Лермонтова понимает, что несвободен, что кто-то управляет его судьбой. И это отнюдь не Бог, никогда не нарушающий воли человека, а силы внутренней природы самого Печорина, принятые им за фатум.

«Герой нашего времени» - произведение христиански зрелое, отстаивающее ценность свободы в поединке с испорченностью человеческой природы, оно идет в чем-то даже дальше пушкинского романа, ибо выводит на авансцену героя столь же ущербного, сколь и душевно (но не духовно) богатого и никакие попытки притянуть за уши социальные мотивации поведения такого персонажа не могут быть оправданы. Печорин сам делает себя тем, кем он является, становясь своей собственной жертвой. И в этом правота образа, созданного Лермонтовым для потомков.

-5

Впервые прочитал эту хронику, как сам называет ее автор, четырнадцать лет назад, и она сразу вошла в список моих любимых произведений: столь нешаблонно, ярко, с обилием запоминающихся деталей описывал Лесков русское духовенство, разрушая мои тогдашние стереотипы о Боге и Церкви. Сейчас, перечитывая этот удивительный роман вновь, замечаю в нем некоторые черты, которые вызывают у меня более сдержанную реакцию. Многое в «Соборянах» напоминает одну большую байку, анекдот, приправленный иногда приторными, слащавыми элементами, но эти комические зарисовки постепенно перерастают в подлинную трагедию.

При первом прочтении я не обратил внимание на главный конфликт романа, наибольшее впечатление произвели именно те сочные детали, которые теперь вызывают лишь улыбку, не более. Сейчас стало заметно, что Лесков в своей книге объясняет главную причину русских революций, как прошлых, так и, не дай Бог, будущих. Это угасание в людях подлинной, пламенной веры и ее подмена обрядоверием, это конфликт живого духа православия и мертвой буквы. Поражаюсь тому, как я раньше не видел, что основная коллизия книги – вовсе не история столкновения жителей старгородской соборной поповки с так называемыми «новыми людьми», а проще говоря – нигилистами, но борьба мятежного протопопа Савелия, ревнителя подлинного христианства, с бюрократами и крючкотворами церковной иерархии.

Только истинный христианин может правильно понять болезни Церкви, проблему человеческого несовершенства в деле служения Богу и людям, лишь ему хватит мужества не осудить Церковь в целом и не отойти от Нее. Лесков, автор «Мелочей архиерейской жизни» и множества иных нелестных для церковной иерархии документальных текстов, кстати арестованных при издании его собрания сочинений, был таким христианином, он указывал на недостатки, ошибки, недочеты церковной жизни, но никогда не уподоблялся Хаму, смеющемуся над наготой отца.

«Соборяне» - это его попытка в художественной форме описать проблемы Церкви, и уже тогда предугадать, что их нерешенность рано или поздно обернется коллапсом государства. Протопоп Савелий Туберозов с мощью ветхозаветных пророков обличает церковное и мирское чиновничество, их сращенность между собой и буквоедство, неспособность увидеть за необязательным внешним подлинный смысл общероссийской беды. Утрата онтологической серьезности, мировоззренческая шаткость, обращение всего и вся в шутку, безраздельное торжество нигилистического и революционного мировосприятия – все это вызывает его опасения, и пытаясь этому противостоять, он надрывает свое здоровье.

Туберозов – не один такой в Церкви, его окружают не только негодяи, но даже хорошие в целом люди легко становятся заложниками либо новых идей, либо бюрократического крючкотворства. Туберозову буквально не на кого опереться в своей борьбе, даже на ближайших соратников: дьякона Ахиллу, растрачивающего на мелкие и большие проказы свой могучий дух, как ребенок ввязывающегося в разные приключения (это вообще очень живой, колоритный образ и восхищающий своей непосредственностью, и пугающий своей залихватскостью одновременно), и отца Захарию, который в своих почти карикатурных кротости и смирении не способен увидеть реальной опасности, надвигающейся на Россию и православие.

Но ни их идейные противники: ни Варнавка Препотенский, растлевающий умы своих учеников сомнениями в Священной истории, ни хищный интриган Термосесов не смогли бы поколебать веру в Старом Городе, если бы им противостояла единая Церковь, не разделенная сама в себе человеческим фактором. Это не приговор, ведь много в Церкви было (и есть) и живого, и дышащего силой, и того, кто спасается в Ней, эти проблемы не отпугнут, но что говорить о новоначальных, и о тех, кто, как выражался Розанов, бродят около церковных стен? Сколько для них соблазнов! Многие их них из-за несовершенства церковной жизни так и не войдут в храм.

«Соборяне» - очень острый роман, это не какое-то собрание пестрых анекдотов из жизни духовенства, и то, что его переиздают многие издательства Русской Патриархии, говорит и здоровой самокритике, которая еще не ушла из Церкви. Роман этот читать очень больно и горько, хотя есть в нем и фрагменты, над которыми можно искренне посмеяться, но все же это книга - о трагедии утраты чего-то сущностного самими русскими христианами, что ослабило их дух и сделало беззащитными перед нигилистической чумой. Это уже погубило Российскую Империю, стоявшую тысячу лет. Погубит ли это современную Россию, не прожившую еще и столетия? Или все же ошибки нас чему-то учат?

-6

В русской литературе трудно найти роман более мрачный, чем «Господа Головлевы» Салтыкова-Щедрина, и это объясняется не только специфическим мировоззрением автора, который был, как известно очень требователен к людям, что отразилось в его сатирических произведениях, но прежде всего той евангельской оптикой, через которую Щедрин смотрит на человечество, ибо несмотря на предельную духоту, безысходность атмосферы этой книги, писатель все же оставляет надежду читателю на то, что человек все-таки может измениться иррационально, вдруг, неожиданно для окружающих.

Апофеоз крайнего стяжания и скупости, фарисейского лицемерия и пустословия, презрения всех семейных уз и обязательств, сгущение, концентрат человеческой порочности на страницу текста - вот что представляет собой атмосфера этого гениального романа. Уже в первой главе, когда два брата по желанию матери съезжаются в Головлево, чтобы судить третьего, Щедрин приоткрывает символический смысл происходящего устами больного отца героев: «Приехали мытаря судить, фарисеи». Именно евангельский образ фарисея как противника истины, как главного оппонента Христа, как героя его знаменитой притчи, занимает в романе центральное место в фигуре Порфирия, «Иудушки» Головлева.

Для начала вспомним о том, что говорит о себе фарисей в притче Спасителя: «Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь» (Лк. 18:11). Далее он перечисляет свои «заслуги»: «Пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю» (Лк. 18:12). Ключевое здесь - сравнение себя с другими, самомнение. Иудушка Головлев полностью подходит под это описание фарисея: Щедрин не жалеет сатирических красок, чтобы описать, как долго тот молится, крестится, поучает других.

Стоит заметить, что не один тип грешника не заслуживает в Евангелии порицания от Христа кроме фарисеев, Он называет их «змии, порождения ехиднины» (Мф. 23:29) и «слепые вожди слепых» (Мф. 15:14), и именно они – виновники Его распятия, не будем забывать об этом. Но почему именно они – Его главные оппоненты? Потому что они уподобляются «окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты» (Мф. 23:27). Иудушка поучает других, молится, постится, приглашает служить службы у себя в доме, но сам – мертв духовно, он – враг истины, ибо «сам не вошел, и входящим воспрепятствовал» (Лк. 11:52).

Конечно, такое поведение, лицемерное и исполненное пустословия, отторгает от себя окружающих, ибо им кажется, что все верующие таковы, как Иудушка (именно так воспринимали этот образ в советском литературоведении). Действительно, в романе антиподов у него нет, кажется, что все остальные образы – как бы его двойники, они оттеняют его, но именно он – главный антигерой романа. Надо признать, что своих героев Щедрин живописует так, что видно, как они хорошо знают Священное Писание, но при этом внешне религиозны. Обрядоверие не мешает им заниматься любостяжанием, принося ему в жертву семейные связи.

Роман все-таки называется «Господа Головлевы», а не «Порфирий Головлев», потому стоит сказать несколько слов и о других героях, ведь Щедрин показывает вырождение целой семьи, целого психотипа, обреченного на вымирание, если жизнь его не изменится. Арина Петровна, ее муж и сыновья – не просто местечковое дворянство, духовно безграмотное и развращенное столетиями праздности и пустословия (как считали советские литературоведы), но прежде всего обобщенный образ дореволюционного человека, внешне соблюдавшего Церковный Устав, но при этом не имевшего огня духовного, веры пламенной, которую, как грянул Октябрь, он не пошел защищать.

Конечно, среди этих обрядоверов порой рождались Феофан Затворник или Иоанн Кронштадтский, но их было все же меньшинство. Требования правительства были таковы, что даже вынуждали людей приносить каждый год справку о Причастии на Пасху. Такая внешняя вера людей, отсутствие духовного пламени, следование букве, в не Духу Писания и Предания, стала, видимо, одной из причин революции.

Иудушка бьет поклоны, молится, но молитва не становится для него проводником благодатной силы Святого Духа, об этом сам Щедрин много пишет, подчеркивая духовное убожество своего персонажа, ведь ему самому, как фарисею, и не нужна помощь свыше, ведь он сам все знает. Его длинные монологи непонятно о чем, их елейность, лицемерное мнение, что он – такой маленький перед Богом, беззащитный, понимающий свою немощь, а все окружающие – гордые и заносчивые. Именно сравнение себя с другими, как мы видели из притчи Спасителя, является отличительной чертой фарисея, его духовной сутью становится осуждение других, а не себя.

Но Щедрин не был бы русским писателем, если бы не показал бы в этой тьме лицемерия и самопривозношения, гордости и лукавства луч надежды. Им становится внезапное перерождение Иудушки на Страстной седмице, в Великий Четверг: «Совесть проснулась, но бесплодно. Иудушка стонал, злился, метался и с лихорадочным озлоблением ждал вечера не для того только, чтобы бестиально упиться, а для того, чтобы утопить в вине совесть». «Он встал и несколько раз в видимом волнении прошелся взад и вперед по комнате. Наконец подошел к Анниньке и погладил ее по голове. «Бедная ты! Бедная ты моя!» - произнес он тихо».

Иудушка не кается в своих грехах в храме, не осознает их, но почти бессознательно стремится на могилу к матери в дождь и стужу, и там гибнет. Конечно, это не полное покаяние, которое так и не изменило его жизнь к лучшему, но все же это превращение пусть на миг, пусть перед смертью, фарисея в мытаря. «Господа Головлевы» - великопостный роман, и знаменательно, что я впервые читал его именно на Страстной седмице, помню тогда меня поразило сгущение мрака в этой книге, и лишь в финале я увидел, к чему ведет автор, что по его мысли, проникнутой Евангельской истиной, перерождение возможно для любого человека, даже для фарисея.

Отмечая в 2017 году столетие двух революций, впору задуматься над тем, что послужило их причиной, потому склонен полагать, что именно обрядоверие, снижение среди людей градуса веры, внешнее благочестие стало ее главной духовной причиной. Ведь фарисей – не холоден и не горяч, а только тепел, и потому «извергну тебя из уст Моих» (Откр. 3:16). Такова была страшная участь для страны, поддерживаемой немногими праведниками, немногими, кто осознавал, что они – мытари, которым необходимо постоянно пребывать в покаянии, остальные же радовались, что они – не такие как все, превозносились. Как бы русскому человеку не попасть в эту ловушку во второй раз, когда внутри своего сердца он говорит: «Я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды», а не знает, «что несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг» (Откр. 3:17).

Роман Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы» о нас, головастых, гордых фарисеях, которые часто не понимают, что все, что у нас есть – Божие, что лицемерие – страшный грех пред Богом, также, как и поучение других, и пустословие, и праздность. Ведь именно праздность вгоняет Иудушку в блуд, один грех влечет за собой другой. И так бессознательно на аркане страстей мы идем в погибель, когда по словам Федора Карамазова: «покаяться некогда». Но для любого фарисея, каким бы упорным он не был, есть возможность узреть себя таким, каков он есть, без мишуры пустословных фраз стать мытарем пред Богом.

«Господа Головлевы» - как не странно роман о революции, о ее духовных истоках, о фарисействе как первопричине цивилизационного слома, ибо нет перед Богом большей мерзости, чем самомнение и гордость, за них Он наказывает уже в этой жизни. Вернее, человек сам себя наказывает, когда не хочет в благодатном свете увидеть себя таким, каков он есть. Нищая, слепая и нагая страна увидела себя такой, какая она есть в 1917 году, жаль только, что для того, чтобы фарисею стать мытарем потребовалась революция.

-7

Однажды мы с тещей проспорили весь вечер об образе Юрия Живаго: я отстаивал позицию, что человек должен быть борцом с обстоятельствами, потому герой романа Пастернака слаб духом, она же, учитель русского языка и литературы, утверждала, что не все люди – борцы и «человек» - это звучит далеко не гордо. Сейчас, спустя сто лет после русской революции, этой общенациональной катастрофы, впору вновь обратиться к роману Бориса Пастернака, чтобы понять, что произошло с нашим народом, что он отверг тысячелетний цивилизационный код и предался абсурдному и жестокому идеологическому эксперименту.

В истории русской литературы ХХ века трудно найти роман, более проникнутый духом христианского смирения, чем «Доктор Живаго». В то время как большинство героев этой книги «созидают» новое завтра, разрушая для этого старый мир, отвергая христианские ценности, Юрий Живаго идет ему одним ведомым путем, создавая великие стихи, прославляющие Творца и человеческое страдание. Конечно, он – тоже грешник, как и все мы, автор не обеляет его облик, но и не осуждает, нейтрально описывая его измену жене, но Живаго сохраняет образ Божий хотя бы в том, что он – творец, преодолевающий сопротивление обстоятельств, создающий новое вопреки своей духовной усталости.

Живаго – не борец с режимом, в этом новаторство романа Пастернака, он становится жертвой обстоятельств и мечтает лишь об одном – чтобы его оставили в покое, предоставили его самому себе и его творчеству. Как и герои «Белой гвардии», он понимает, что большевики торжествуют именно потому, что они представляют собой новый психотип человека-ницшеанца, играющего в шахматы бильярдным кием. Воплощая в дело сатиновскую антропоцентрическую проповедь, они твердо верят, что человек призван построить рай на Земле и средства для этого подходят самые крайние.

Пастернак сталкивает между собой две морали – христианскую и ницшеанскую, первая прославляет нищету духа, смирение и милосердие, вторая – культ силы и ненависть к слабым. По большому счету вся Нагорная проповедь Спасителя прославляет «болящих, слепых, хромых, сухих, чающих движения воды» (Ин. 5:3), не только буквально увечных, но и фигурально, то есть всех тех, кто осознает свою физическую и духовную немощь, неспособность существовать без Бога. Именно таков Юрий Живаго, пусть он грешен перед Богом, но все равно не представляет свою жизнь без стремления к Высшему, Источнику Света и всякой благости.

Не таков, к примеру, Павел Антипов, он же – Стрельников, пусть и честный человек, но трагедия его в том, что он попытался своими силами утвердиться на земле, его гордость и самомнение при всей его честности и отваге становится причиной его жизненного поражения, при том, что дело, которому он служил, торжествует. Как говорил герой романа Хемингуэя «Иметь и не иметь» Гарри Морган: «Человек один не может ничего». Без помощи свыше, без благодатной поддержки он потерпит неминуемое поражение, жизнь сломает такого гордого человека, оставив лишь экзистенциальные развалины.

До самого конца романа мы не знаем, чему посвящал свое время Юрий Живаго, каков именно результат его творчества, лишь в стихах раскрывается его душа, алчущая Бога, алчущая и жаждущая правды, и вот мы, например, читаем:

И март разбрасывает снег
На паперти толпе калек,
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И все до нитки роздал.

И пенье длится до зари,
И, нарыдавшись вдосталь,
Доходят тише изнутри
На пустыри под фонари
Псалтырь или Апостол.

Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь,
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья.

Пасхальный дух пронизывает стихи из романа, вера в то, что самой стране после 1917 года, «сущей во гробах» будет «дарован живот» Христом Спасителем. Живаго под конец книги опускается, не хочет жить. Так кажется читателю, а быть может, герой уже предчувствует встречу с Творцом, свой скорый отход к нему. Смирение перед испытаниями, даже если они так же страшны, как искус революцией и гражданской войной, не желание уподобляться своим гонителям и кровью отвечать на кровь, не желание утверждаться на земле без Бога, вера в то, что по природе своей человек слаб и звучит совсем не гордо, желание противопоставить эту тысячелетнюю мудрость новой морали ницшеанцев-большевиков – вот главное послание романа Бориса Пастернака.

Моя теща все-таки была права, а я ошибался, не только потому, что Юрий Живаго и подобные ему интеллигенты-творцы, сгинувшие в революции, заслуживают сочувствия, и не только в том, что не все люди - борцы, но и в том, самом главном, что человек и не должен быть борцом, если под этим подразумевать самоутверждение вопреки обстоятельствам, ибо подлинная сила христианина – в сознании его слабости и беспомощности перед жизнью, в неспособности преодолеть чтобы то ни было без Божьей помощи.

Слаб не только человек, слаба и страна, поверившая в начале ХХ века в свое мировое предназначение локомотива революции, ее сила была призрачна, ее немощь - очевидна, но скрыта пеленой идеологической лжи, сейчас, когда по всей стране возрождаются храмы и монастыри, и где служится почти каждый день Божественная литургия, постоянно возносится к небу вопль о человеческом бессилии, о неспособности изменить не только мир, но и самих себя, о мощнейшей греховной инерции, которая не позволяет нам никак начать новую жизнь, нам всем, нашей стране и которую можно только «побороть усильем Воскресенья», благодатной помощью свыше.

Само название романа Пастернака намекает на то, что Юрий был доктором Живаго, то есть Живого Бога, он служил Ему так, как умел, спотыкаясь, греша, каясь, но «не мечтая о себе» (Рим. 12:16), через всю жизнь он пронес христианское смирение, желание служить Высшему вопреки ходу истории. Сейчас, когда мировой кризис, не только экономический и культурный, но и духовный обнажил всю лютость терзающих человечество страстей, становится видно к чему ведет ницшеанский культ силы и аморализма, безумие гордыни. Сто лет назад мы уже все это проходили, почему же мы ничему не учимся?! Неужели нужная новая революция, чтобы понять, что мир неисправим, что без Его благодати невозможно «творить ничезоже»? (Ин. 15:5)

Читая и перечитывая «Доктора Живаго» Бориса Пастернака, мы можем подумать не только о событиях столетней давности, но и о нас сегодняшних, так и не стяжавших ни нищеты духовной, ни смирения.

-8

Читая «Обломова» вместе с «Обыкновенной историей» и «Обрывом» пять лет назад, я склонен был видеть в Гончарове обличителя мечтательности и праздности, повторно перечитывая его теперь, понимаю, что все не так просто. Во-первых, конечно, Штольцу уделяется гораздо меньше места, чем Обломову, чтобы можно было говорить о нем, как о противовесе главному герою (в первой и третьей части он вообще не фигурирует как персонаж), но и теперь Штольц вызывает у меня восхищение, а Обломов – лишь сочувствие (которого не было при первом прочтении). Роман Гончарова – книга в первую очередь о любви, которой так и не дали хода, это книга о духовной трусости незаурядного и чистого человека.

В этих строках нет иронии и сарказма. Ведь действительно Обломов описан автором, как человек, не желающий вписываться ни в карьерную гонку, ни в денежные махинации, ни в светское порхание по жизни, подобно крыловской стрекозе. И сам сон Обломова о его детстве – чарующие страницы, невероятно поэтичные, красивые нужны Гончарову, чтобы подчеркнуть, ЧТО воспитало и вскормило главного героя и то, о чем он мечтает. Некоторые либералы видят в этой книге размышление о ментальности русского народа, однако, что в корне неверно. Это книга именно о мыслящем сословии, даже не о дворянстве и не об интеллигенции, а именно о тех, кто привык работать в нашей стране не руками, а умом.

Эти люди зачастую праздны и бездеятельны, мечтательны в самом плохом, аскетическом смысле этого слова. Обломова погубила обломовщина, образ жизни, в котором нет места труду, усилию, деятельному желанию переделать себя. Штольц все будит и будит его и все никак не может разбудить, не может разбудить его и любовь Ольги (страницы, посвященные развитию ее чувства – одни из самых замечательных, мудрых в своей наблюдательности, в понимании женской натуры, какие были в нашей литературе). Обломов тоже способен на чувство, но оно превращает его в совершеннейший кисель, заставляет бояться малейших шорохов и общественного мнения.

Если Ольгу любовь делает смелой, уверенной, одухотворяет ее, заставляет стремится вперед, то Обломова сильные чувства лишь тормошат, но никак не могут пробудить от спячки, вдохновить на переделку самого себя. Роман Гончарова (я утверждал и буду утверждать) имеет колоссальное аскетическое значение для православного читателя, он показывает подлинные бездны праздности и бездеятельности, которые способны погубить даже самую чистую душу. После второго прочтения для меня нет сомнений, что автор хотел вызвать и вызвал, если его внимательно читать, сочувствие и сострадание к Обломову, но он же беспощадно ополчился на то зло, которое погубило его (герой и сам это понимает, вот в чем трагедия!).

Получается, что автор не осуждает героя, но сочувствует ему, как больному духовным недугом, при этом сам ненавидя этот недуг. Это ли не урок нам всем, как надо относится к людям, чтобы не осуждать, при этом ненавидеть то зло, которое губит их и нас вместе с ними, ибо мы ничем от них не отличаемся! «Обломов» Гончарова написан неповторимым лишь этому автору свойственным стилем: неторопливо, обстоятельно, чрезвычайно умно, с каждой страницей все более увлекая внимательного читателя поворотом не только сюжета, но и самой мысли автора.

В отличие от многословного, перегруженного героями «Обрыва» (который я читал, вернее мучил почти два месяца) и несколько простоватой «Обыкновенной истории» (которую все же я люблю больше «Обломова», ибо это мое первое знакомство с Гончаровым) второй роман Гончарова способен удивить и поразить с каждым новым прочтением. Эта «теплая» книга, наполненная сочувствием к героям, заблудившимся в хитросплетениях жизни, может сыграть и чисто практическую роль в жизни читателя – помочь ему не бояться своих чувств и сражаясь с собой, завоевывать право быть любимым, ибо мы всегда видим в любимом человеке идеал, так будем же ему соответствовать хотя бы частично!

-9

Некоторые книги надо перечитывать регулярно и полностью, даже если кажется, что все в них знаешь и помнишь. Так «Мертвые души» надо читать целиком, и первый, и второй том, ведь, скажем, первая глава второго тома не уступает по силе любой главе из первого. Мы так привыкли воспринимать эту великую поэму, как всего лишь одиннадцать глав первого тома, что второй нам как бы и не нужен. Это большая ошибка, ведь несмотря на то, что второй том так и не был окончен и известен лишь в первой редакции, поразительное ощущение целого и некой законченности не оставляет вас после того как мы перевернули последнюю старицу «одной из последних глав» (как указано в тексте) второго тома «Мертвых душ» и прочитали последние слова: «и мы едва…»

Школьное образование и привычные трактовки намертво вбили нам в голову понимание поэмы Гоголя, как повествования о переходе от феодализма к капитализму, а излишняя фиксация на первых главах-встречах Чичикова с помещиками сильно обедняют текст книги. Важно, что, как и Достоевский впоследствии, Гоголь был «внутренним реалистом», в общем-то даже и не реалистом, а уже модернистом. Как потом у Достоевского, у Гоголя все происходит внутри человека, потому герои (как «Мертвых душ», так и «Ревизора», например) – это олицетворенные страсти, пороки человечества, а вовсе не психологические типы.

Подобно тому, как все три брата Карамазовы (и даже Смердяков) есть в каждом из нас, так и помещики из «Мертвых душ», и сам Чичиков – в каждом из нас (потому в одном из мест поэмы, в одиннадцатой главе первого тома автор прямо об этом и говорит). Безусловно, скупка душ, живых людей, и мертвых предстает в этой книге во всей свой чудовищности, как больше нигде. Романтик Гоголь, автор «Вечеров…» со всей их мистичностью и в «Мертвых душах» поразил читателя некой необычностью замысла, хотя в принципе ничего фантастичного в нем нет. Тем не менее это книга не о крепостном праве, по крайнем мере, не только о нем, она – о том, что делает душу человеческую живой, и о том, что умерщвляет ее.

Вернее, первый том – именно о том, что умерщвляет, а последующие должны были быть о том, что животворит. Прекрасная книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», на которую Белинский и разразился своим неистовым письмом, полным мизантропии и русофобии, уже по сути превратила автора «Мертвых душ» из прозаика в духовного писателя. Потому ему было так сложно написать второй том о перерождении Чичикова, однако, его талант не угас, и пусть сатиры стало меньше, чем печали, зато пронзительности стало едва ли не больше (вспомним первую главу второго тома и повествование о Тентетникове).

«Мертвые души» - конечно, книга о России, вызывающая улыбку и печаль, искренний смех и столь же подлинные слезы, не только потому, что у нас ничего не меняется (вспомним хождения Чичикова по канцелярии), а потому, что не меняется человечество. Гоголь, как христианин, верил в возможность индивидуального перерождения человека, но не человечества. Буквально каждая строка этой поэмы струится любовью к человечеству и своему народу: насколько же безумны те, кто утверждает, что Гоголь был мрачным человеком, больным и сумасшедшим. Это могут сказать лишь те, кто не читал его книг! Светлый, невероятно жизнерадостный талант Гоголя проявился впервые в «Вечерах…» и полностью раскрылся, конечно, здесь, в «Мертвых душах».

Это невероятно гуманное произведение, в котором нет ни слова осуждения в адрес человечества, зато полно негодования в адрес его пороков, в котором столько знания людей и жизни, что ни один современный автор не может поспорить с ним в этом. Это вечно живой текст, еще раз подтверждающий, что классика – это не пыльные фолианты у вас на полке, это живое дыхание жизни и культуры, благодаря которому она еще существует. Как говорил еще Замятин в 1920-е годы: «Будущее нашей литературы – в ее прошлом». Лишь тогда, когда мы поймем смысл этих слов, и сможем читать такие тексты, как «Мертвые души», не как школьную обязаловку, а как книгу о связи времен, о настоящем и будущем нашей страны и всего мира, в той же степени, как и о прошедшем, лишь тогда что-то у нас, в наших душах изменится к лучшему. Такой вечно живой текст, как «Мертвые души» обновит нас.

-10

В заключение скажу несколько слов о шедевре русской юмористической литературы, который также можно причислить к классике - романе Аркадия Аверченко "Шутка Мецената". Кто бы мог подумать, что Юрий Поляков – плагиатор?! Ведь в его книге «Козленок в молоке» воспроизводится основной конфликт «Шутки Мецената» так, будто бы это оригинальная идея Полякова! Правда в другом контексте и с другими подробностями. Единственный роман Аркадия Аверченко – это целая россыпь остроумных шуток, розыгрышей, веселых эскапад, проникнутых ностальгической грустью по ушедшей литературной жизни декадентского Петербурга. «Шутка Мецената», как и все книги не только этого сатириконовца, но и его коллег по перу, разительно отличается от китчевых комедий современности: в романе есть чувство меры, вкуса, нетранслируемая сегодня юмористическая доброта, есть и печаль, даже некоторая трагедийность.

«Шутка Мецената» - текст многогранный, лишь внешне простой, ему порой не хватает лаконизма, он иногда избыточен по части остроумной словесной эквилибристики, но, в целом, этот крохотный роман (чуть больше сотни страниц), как и написанный Аверченко ранее сборник блистательных сатирических зарисовок «Дюжина ножей в спину революции» делают его творчество вершиной русской юмористической литературы до прихода Зощенко. От той же Надежды Тэффи, предпочитавшей, что называется «шутить всерьез», лишь слегка заостряя обыденные ситуации, Аверченко, подобно Вуди Аллену, гиперболизирует повседневность, чтобы добиться эффекта комического абсурда.

От Зощенко же его отличает полное отсутствие депрессивности, что и понятно, ведь автор «Сентиментальных повестей» осмеивал прежде всего пошлость и бездуховность НЭПовской жизни, нарождение в Советской России класса нового мещанства, агрессивного в своей вульгарности и бескультурье. Аверченко же дружески подтрунивает над интеллигенцией, аристократией, литературной богемой, его юмор никогда не превращается в критику (даже в «Дюжине ножей…»), ему совершенно чужда озлобленность, он обладает скорее «даром органического беззлобия» (как назвал одну из своих статей Довлатов).

Вообще с автором «Компромисса» и «Чемодана» Аверченко роднит многое, разве что в его книгах нет беспробудных пьяниц и какого бы то ни было политического протеста, нет критики властей и образа жизни ими насаждаемого. В таком случае, что же есть, и что роднит его с Довлатовым? Умение увидеть в рационализированной, разлинованной повседневности зерна абсурда, способность посмеяться над аномалиями, непредсказуемостью человеческого поведения и самой нормой, скучной, одномерной и невыносимо буржуазной.

«Шутка Мецената» - история крупномасштабного розыгрыша, вышедшего из-под контроля шутников, по сути притча о неизбежном отчуждении творения от творца, насмешка над дутыми литературными репутациями, прекрасно, по-доброму выписанные типажи шутников и их «жертвы», где каждый персонаж запоминаем своей легкой карикатурностью, не позволяющей ему вырасти в полноценный драматический характер. Разве что линия Мотылька с темой непризнанности таланта добавляет роману налет трагичности, расширяя пространство восприятия этого шутливого и незамысловатого в общем-то текста.

Роман Аверченко – это дань уважения и признательности погребенной волнами революций Атлантиде Российской Империи, вернее той ее части, которую отличал тонкий вкус и такт, артистизм и эстетическая утонченность, аристократическое благородство и изящество созданной культуры. Атмосфера всего этого ушла безвозвратно, оставив после себя лишь предметы искусства, но это не мертвые артефакты, а настоящий кислород для задыхающегося от пошлости информационного века читателя и зрителя.