Автор: Иван Бунин
Первоисточник: литературный журнал ЭТАЖИ
Грасская осень Ивана Бунина
Людям, занимающимся изучением творчества выдающихся деятелей культуры и искусства, хорошо известен присущий многим из них феномен так называемого «запойного творчества». Выражение это, не имеющее ни малейшего отношения к проблеме алкоголизма, присущего, увы, значительной части литераторов, художников и композиторов, означает не что иное, как сильнейший творческий подъём, во время которого творцу удаётся за весьма ограниченный временной период создать большое число произведений. В литературоведении такие явления принято именовать, привязывая их к временному периоду, во время которого произошёл выплеск творческой энергии, и к географическому месту, в котором это произошло. У Александра Пушкина была Болдинская осень 1830 года. У Ивана Бунина — осень Грасская, 1940-го.
Тогда, живя, как и в прежние годы, на вилле в этом маленьком городе на Лазурном берегу Франции, первый российский лауреат Нобелевской премии по литературе, в ту пору уже 69-летний Иван Бунин пережил сильнейший прилив творческого вдохновения. За шесть недель, с 19–20 сентября по 30 октября 1940 года им были написаны рассказы «Руся», «Мамин сундук» (опубликован под названием «Красавица»), «По улице мостовой» («Дурочка»), «Волки», «Антигона», «Паша» («Гость»), «Смарагд», «Визитные карточки», «Зойка и Валерия», «Таня», «В Париже» и «Галя Ганская». Затем, в начале ноября, последовал рассказ «Генрих». И, наконец, месяц спустя — рассказ «Три рубля».
Тринадцать из этих четырнадцати рассказов были включены Буниным во второе — зелюковское — издание книги «Тёмные аллеи» (1946). Но рассказу «Три рубля» в этой книге места не нашлось. Почему — неизвестно. Никакого объяснения такого решения Бунина, данного им самим, насколько известно, не обнаружено — ни в сохранившихся и изданных его письмах, ни в мемуарных свидетельствах современников. Можно лишь гадать, по какой причине Бунин, всегда относившийся к публикации своих сочинений с неимоверной тщательностью, так поступил. Хотя по содержанию этот рассказ идеально вписывается в контекст цикла «Тёмные аллеи», а по уровню мастерства, с которым он написан, ни в малейшей степени не уступает ни одному из прочих его рассказов, а многие и явно превосходит.
Говоря о Грасской осени Бунина, никак невозможно обойти вниманием то обстоятельство, в каких условиях писатель был вынужден работать. Поэта Пушкина в Болдине держал холерный карантин. Беллетриста Бунина в Грассе — если можно использовать такое образное сравнение — напасть почище холеры. Всего три месяца прошло с того дня, как потерпевшая разгромное поражение в войне с Германией Франция подписала позорное перемирие, по условиям которого половина страны со столицей — Парижем была оккупирована немецкими войсками, вторая же её часть превратилась в марионеточный протекторат, управляемый пронацистским правительством коллаборантов. Та часть Франции, где находился Грасс, была оккупирована итальянскими фашистами, союзниками нацистов. Эти относились к местному населению не с таким презрением и жестокостью, как немцы, но радости от осознания этого факта было мало. Ивану Бунину и его домочадцам так же, как и всем жителям Грасса и окрестностей, привелось на собственной шкуре испытать все бытовые «прелести» жизни в оккупированной стране: холод, голод, постоянную опасность обыска на предмет разыскания прячущихся от депортации в лагеря уничтожения евреев, реквизиции дома под какой-нибудь армейский штаб — и так далее. Так что любого читателя не может не поражать и не восхищать та стойкость духа, с какой вечно полуголодный и постоянно страдавший от холода и различных прочих бытовых неурядиц семидесятилетний писатель Иван Бунин писал такие рассказы в такое время.
Рассказ «Три рубля» впервые был опубликован в 1942 году в издававшемся в Нью-Йорке поэтессой Софией Прегель журнале «Новоселье». Пять лет спустя, в 1947 году (то есть уже после выхода второго издания «Тёмных аллей»), Бунин предложил его редакторам-составителям литературного альманаха «Орион» Юрию Одарченко и Анатолию Шайкевичу — и рассказ был включён в состав этого издания. Более при жизни Бунина он никогда не переиздавался.
Павел Матвеев
ТРИ РУБЛЯ
Рассказ
В тот летний вечер я приехал из деревни в наш уездный город по железной дороге часу в девятом. Было ещё жарко, от туч сумрачно, надвигалась гроза. Когда я сел на извозчика и он помчал меня, подымая пыль, от вокзала по темнеющему полю, сзади вдруг вспыхнуло, дорога впереди на мгновенье озарилась золотом, где-то прокатился гром и крупными звёздами зашлёпал по пыли и пролётке быстрый редкий дождь, тотчас же прекратившийся. Потом пролётка, сорвавшись под изволок с мягкой дороги, задребезжала по каменному мосту через пересохшую речку. За мостом дико чернели и металлически пахли городские кузни. На дороге в гору горел запылённый керосиновый фонарь.
В гостинице Воробьёва, лучшей в городе, мне, как всегда, отвели лучшую комнату, со спальней за перегородкой. Воздух в этой комнате с двумя закрытыми окнами за белыми коленкоровыми занавесками был горяч, как в печи. Я приказал коридорному поднять занавески, открыть окна настежь, принести самовар и поскорее подошёл к окну: в комнате дышать было нечем. За окном уже чернела темнота, в которой то и дело вспыхивали молнии, теперь уже голубые, и опять катился, точно по ухабам, гул грома. И, помню, я подумал: до того ничтожный городишко, что даже непонятно, зачем так грозно вспыхивает над ним этот великолепный голубой свет и так величественно грохочет, сотрясается мрачное невидимое небо…
Я пошёл за перегородку и, снимая пиджак и развязывая галстух, услыхал, как влетел с самоваром на подносе коридорный и стукнул в круглый стол перед диваном. Я выглянул: кроме самовара, полоскательницы, стакана и тарелки с булкой, на подносе была ещё чашка.
— А чашка зачем? — спросил я.
Коридорный ответил, заиграв глазами:
— Там вас одна барышня спрашивает, Борис Петрович.
— Какая барышня?
Коридорный пожал плечом и манерно усмехнулся:
— Понятно, какая. Очень просила впустить, обещала рубль на чай, если хорошо заработает. Видела, как вы подъехали...
— Из уличных, значит?
— Ясное дело. Таких у нас никогда не заметно было: приезжие обыкновенно за барышнями к Анне Матвеевне посылают, а тут вдруг какая-то сама входит... Ростом замечательная и вроде гимназистки.
Я подумал о скучном вечере, который предстоял мне, и сказал:
— Это забавно. Впусти её.
Коридорный радостно исчез.
Я стал заваривать чай, но в дверь тотчас постучали, и я с удивлением увидал, как, не дожидаясь ответа, в комнату развязными шагами больших ног в старых холщовых туфлях вошла рослая девушка в коричневом гимназическом платье и соломенной шляпке с пучком искусственных васильков сбоку.
— Вот шла и забрела на огонёк к вам, — громко сказала она, отводя в сторону тёмные глаза.
Всё это было так не похоже на то, что я ожидал, что я слегка растерялся и ответил не в меру весело:
— Очень приятно! Снимайте шляпку и присаживайтесь чай пить...
За окнами вспыхнуло уже фиолетово и совсем широко, гром прокатился где-то близко и предостерегающе, в комнату пахнуло ветром, и я поспешил затворить окна, обрадовавшись возможности скрыть своё смущение. Когда же обернулся, она сидела на диване, сняв шляпку и закидывая назад стриженные волосы продолговатой загорелой рукой. Волосы у нее были густые, каштановые, лицо несколько широкоскулое, в веснушках, губы полные и сиреневые, глаза тёмные и серьёзные.
Я хотел шутливо извиниться, что я без пиджака, но она сухо посмотрела на меня и спросила:
— Сколько вы можете заплатить?
Я опять ответил с деланной беспечностью:
— Успеем ещё сговориться! Выпьем прежде чайку.
— Нет, — сказала она, хмурясь, — я должна заранее знать условия. Я меньше трёх рублей не беру.
— Три так три, — сказал я тем же тоном.
— Вы шутите? — спросила она.
— Нисколько, — ответил я, думая: напою её чаем, дам три рубля и выпровожу с Богом.
Она вздохнула и, закрыв глаза, откинула голову на отвал дивана. Я подумал, глядя на её бескровные губы, что она, верно, голодна, подал ей чашку чая и тарелку с булкой, сел на диван и тронул её за руку:
— Кушайте, пожалуйста.
Она открыла глаза и молча стала пить и есть. Я пристально смотрел на её загорелые руки и строго опущенные тёмные ресницы, думая, что дело всё больше принимает глупый оборот, и спросил:
— Вы здешняя?
Она помотала головой, запивая булку:
— Нет, дальняя...
И опять замолчала. Потом стряхнула с колен крошки и вдруг встала, не глядя на меня:
— Я пойду раздеваться.
Это было неожиданней всего. Я, растерявшись, хотел что-то сказать, но она повелительно перебила меня:
— Затворите дверь на ключ и опустите шторы на окнах.
И пошла за перегородку.
Я с бессознательной покорностью и поспешностью опустил шторы, за которыми продолжали всё шире сверкать молнии, будто стараясь поглубже заглянуть в комнату, и всё настойчивее катились сотрясающиеся гулы, повернул в прихожей дверной ключ, не понимая, зачем я всё это делаю, и уже хотел было войти к ней с притворным смехом, перевести всё в шутку или соврать, что у меня страшно разболелась голова, но она громко сказала из-за перегородки:
— Идите.
И я опять бессознательно повиновался, вошёл за перегородку и увидел её уже в постели: она лежала, натянув одеяло до подбородка, дико смотрела на меня совершенно почерневшими глазами и сжимала постукивающие зубы. И в беспамятстве растерянности и страсти я дёрнул одеяло из её рук, раскрыв всё её тело в одной коротенькой заношенной сорочке. Она едва успела поймать голой рукой деревянную грушу над изголовьем и потушить свет...
Потом я стоял в темноте возле раскрытого окна, жадно курил, слушал шум отвесного ливня, низвергавшегося в чёрном мраке на мёртвый город вместе с ярким и быстрым трепетом фиолетовых молний и дальними ударами грома, рассеянно думал, вдыхая дождевую свежесть, смешанную с запахами города, накалённого за день: да, непонятное соединение — это жалкое захолустье и это божественно-грозное, грохочущее и слепящее в ливне величие, — и всё больше дивился и ужасался: как же это я всё-таки не понял до конца, с кем я имею дело и почему она решилась продать за три рубля свою девственность!..
Она окликнула меня:
— Закройте окно, очень шумит, и подите ко мне.
Я вернулся в темноте за перегородку, сел на постель и, найдя и целуя её руку, стал говорить:
— Простите, простите меня...
Она бесстрастно спросила:
— Вы думали, что я настоящая проститутка, но только очень глупая или сумасшедшая?
Я стал поспешно отвечать:
— Нет, нет, не сумасшедшая, я только думал, что вы ещё малоопытны, хотя уже знаете, что некоторые девицы в известных домах надевают гимназические платья.
— Зачем?
— Чтобы казаться невиннее, привлекательнее.
— Нет, я этого не знала. У меня просто нет другого платья. Я только нынешней весной кончила гимназию. Тут внезапно умер папа, — мама умерла давно, — я из Новочеркасска приехала сюда, думала найти тут через одного нашего родственника работу, остановилась у него, а он стал приставать ко мне, и я ударила его и целую неделю ночевала на скамейках в городском саду... Я думала, что умру, когда вошла к вам. А тут ещё увидала, что вы хотите как-нибудь отделаться от меня.
— Да, я попал в глупое положение, — сказал я. — Я согласился впустить вас просто так, от скуки; я с проститутками никогда не имел дела. Я думал, что войдёт какая-нибудь самая обыкновенная уличная девочка, и я угощу её чаем, поболтаю, пошучу с ней, потом просто подарю ей два-три рубля...
— Да, а вместо этого вошла я. И почти до последней минуты старалась держать в голове одно: три рубля, три рубля… А вышло что-то совсем другое. Теперь я уже ничего не понимаю...
Ничего не понимал и я: темнота, шум ливня за окнами, возле меня лежит на постели какая-то новочеркасская гимназистка, которой я до сих пор не знаю даже имени... потом эти чувства, что с каждой минутой всё неудержимее растут во мне к ней... Я с трудом выговорил:
— Чего вы не понимаете?
Она не ответила. Я вдруг зажёг свет — передо мной блеснули её большие чёрные глаза, полные слезами. Она порывисто поднялась и, закусив губу, упала головой на плечо ко мне. Я откинул её голову и стал целовать её в искажённый и мокрый от слёз рот, обнимая её большое тело в спустившейся с плеча заношенной сорочке, с безумием жалости и нежности увидал её пропылённые смуглые девичьи ступни... Потом номер был полон сквозь спущенные шторы утренним солнцем, а мы всё ещё сидели и говорили на диване за круглым столом, — она с голоду допила холодный чай, оставшийся с вечера, и доела булку, — и всё целовали друг другу руки...
Она осталась в гостинице, я съездил в деревню и на другой день мы уехали с ней в Минеральные Воды.
Осень мы хотели провести в Москве, но и осень и зиму провели в Ялте. Она начала гореть и кашлять, в комнатах у нас запахло креозотом... А весной я схоронил её.
Ялтинское кладбище на высоком холме. И с него далеко видно море, а из города — кресты и памятники. И среди них, верно, и теперь ещё белеет мраморный крест над одной из самых дорогих мне могил. И я уже больше никогда не увижу его — Бог милосердно избавил меня от этого.
Грасс, 4–9 декабря 1940