Найти тему
Дурак на периферии

Любовь сквозь сжатые зубы

Обычно, чтобы как-то подогреть интерес к малоизвестному автору, в начале любого эссе о прозе Фридриха Горенштейна пишут о его сценарных заслугах, но мне бы хотелось начать с другого. С мечты. Ведь нам, мамонтам-интеллигентам так некомфортно в современном циничном мире, что хочется порой найти какого-нибудь забытого классика, который писал бы не хуже Тургенева-Толстого-Достоевского, был бы неизвестен, но при этом совершенно инороден современности, то есть удалялся мата, вульгарщины, пошлости, был бы глубок и гуманен, звал бы к Свету. Какое счастье, когда эта мечта осуществляется, и мы находим такого забытого классика: Фридрих Горенштейн именно из таких.

В отличие от Аксенова, Довлатова и многих более молодых его современников, избалованных вниманием, как цензуры, так и читателей, которые порой писали спустя рукава, иногда примитивно, иногда экспериментально, но без страха разрывая свои связи с русской классической традицией, Горенштейн остался ей верен, писал старомодно и, я бы сказал, «рукотворно», может, поэтому его читают и знают сейчас единицы, такие же как он, не вписавшиеся во время. И вряд ли эта ситуация с непризнанностью когда-нибудь изменится – такие писатели сейчас просто не нужны.

Малая проза Горенштейна, написанная уже после эмиграции в Германии 1980-х талантлива не меньше, чем его эпохальные для интеллигентского сознания романы 1970-х «Место» и «Псалом», она очень неудобна для квасного патриотического мировоззрения, ибо свой критический потенциал направляет не на советский уклад жизни, а на русскую ментальность, ставя неудобные вопросы. При этом безо всякой пародийной составляющей автор копирует стили «деревенщиков» («Притча о богатом юноше»), соцреализма («Яков Каша»), порой создает свой аналог философской прозы и эссеистики («Куча», «Последнее лето на Волге»), но в отличие от Сорокина он безразличен к внутрилитературным задачам деструкции текста. Он всецело экзистенциален, потому и старомоден.

Единственными литературными предками Горенштейна можно считать Достоевского и Леонида Андреева, как и они, автор заворожен раскрывающимися ему бытийными безднами, он видит, как они разверзаются в повседневности, как калечат судьбы людей впервые возникшими предельными вопросами. В духе монолога философа из финала фильма Годара «Жить своей жизнью» о Портосе, который умер, когда задумался, герои Горенштейна, и интеллигент Сорокопут, и полуинтеллигент Федор Тонкий, и пролетарий Яков Каша не планируют посвящать свою жизнь метафизическому философствованию, их к нему принуждает сама жизнь.

Порой они открывают Евангелие или духовную литературу, идут в храм, неканонически размышляют о Христе, их устами автор критикует институционализированную религиозность (что было еще во «Псалме»), становящуюся часто рассадником черносотенства, антисемитизма и национализма, но он всегда на их стороне, на стороне онтологического вопрошания, противопоставленного косности материалистического существования. Читать рассуждения непрофессиональных философов поневоле чрезвычайно интересно, ведь Горенштейна, как настоящего русского писателя, интересуют лишь самые важные вопросы, он никогда не играет в литературу, он пишет ее своим нутром.

В «Притче о богатом юноше», построенном особенно поначалу по канонам «деревенского» дискурса, мы видим краткую историю трех поколений одной семьи, так или иначе мучающихся религиозными вопросами, но живущих всегда в разладе с самими собой, в насилии, пьянстве и тьме. Страшен портрет русской ментальности, создаваемый Горенштейном, он чрезвычайно некофмортен для «патриотов», привыкших вслед за Достоевским писать о народе-богоносце, но здесь нет очернения и русофобии, а своего рода любовь сквозь сжатые зубы, любовь-ненависть к России, беспощадной к своим лишним людям, интеллигентам и интеллектуалам, особенно если они из народа и не ощущают связи с ним.

Русская тьма, по Горенштейну, связана с фанатизмом, обрядоверием и искажением христианства (вообще этот писатель в своих рассуждениях и образах идет во многом от пьесы Толстого «Власть тьмы», которую, не будь она написана классиком, тоже можно было бы обвинить в русофобии и чернухе), желанием убежать от нежелательных вопросов под сень удобного догмата. Однако, как еврей, то есть человек Писания, Горенштейн понимает, как важны и нужны Богу именно вопрошающие, сомневающиеся, как ветхозаветный Иов – этот философ поневоле, который ближе ко Творцу, чем его догматики-друзья. Так атеиста и комсомольца Якова Кашу, пережившего сразу несколько трагедий, выгоняют из храма, куда он впервые пришел именно для того, чтобы задать Богу и Церкви вопрос.

Горенштейн понимает, что его герои, вроде бы не умеющие молиться своим вопрошанием уже молятся, ибо мысль о Боге – уже молитва, и это для него самое главное, именно это делает жизнь его отчаявшихся героев хоть немного сносной, хотя бы частично примиряет их с Богом, Чьи пути как всегда непостижимы, а вопросы останутся без прямого ответа. Вопрос Богу, в каком бы состоянии он не делался, - это уже ответ, ибо все Им совершается именно для того, чтобы пробудить человека от сна повседневности, чтобы тот вынырнул из «кучи».

Повесть «Куча» - один из самых прямолинейных текстов Горенштейна, здесь противопоставляется фигура и фон, тьма народной среды, материи и свет индивидуального сознания. Как бы нам во все времена не говорили о пользе коллективизма, в толпу и массу может тянуть лишь ментальных самоубийц, человеку свойственно обособляться от других, все фундаментальные вопросы задаются только в одиночку. Еврей, отщепенец, интеллигент Фридрих Горенштейн часто делает своими героями русских, но именно таких, кого обособляют либо жизненные потрясения, либо уникальность внутреннего мира.

Автор считает, что русскому человеку свойственно бежать от собственной сложности в простоту обезличивания – оттого так популярны в России авторитаризм и тоталитаризм, имперскость и сильная рука, одним словом - «куча». Горештейн использует для своих авторских целей, ради доказательства своих тезисов не только евангельские тексты, но и философию (особенно так любимого им Шопенгауэра) и даже математику. Когда же он описывает, например, кузнечное дело, он и здесь – знаток, всегда знает, о чем пишет. Высочайшая культура слова, сложный, но не витиеватый синтаксис, стилевые подражания для Горенштейна как для настоящего классика вспомогательны, служат содержанию.

Он – ментальный реалист, не позволяющий себе ни фантасмагории, ни фантастики, но и в быту видящий лишь просвечивающее запредельное. Горенштейн – художник жизненных катастроф, совершенно не антисоветский, а просто несоветский, это показывает небольшая эссеистическая зарисовка «Последнее лето на Волге», написанная в духе очерка Мопассана «На воде». Для того чтобы быть советским писателем, он слишком умен, более того, он насквозь идеалистичен, для него сознание человека, умение задавать вопросы самоценны. Горенштейну вообще чужд любой догматизм, в том числе и религиозный: прочитав его повести, я так и не понял, кто он – иудей или православный, хотя именно столкновение иудаизма и православия, неканоническое размышление об антихристе составляли нерв его «Псалма» - книги столь же неудобной, сколь и гениальной.

Фридрих Горенштейн так же некомфортен для чтения, как Достоевский и Леонид Андреев, но в отличие от них в его книгах больше чистой философии, а не просто философствования. Если Раскольников или Василий Фивейский рефлексировали о себе и своей судьбе как герои литературных произведений, если Достоевский и Леонид Андреев редко когда допускали философские пассажи от лица автора, то Горенштейн себе это часто позволяет, что делает его книги нечитабельными в шуме. Они вообще требуют тишины и самоуглубленности, созерцательности, чтобы увидеть идеи в вещах, а мировую волю в явлениях, как сказал бы любимый философ Горенштейна.

Читать его много тяжело и трудно, ведь всегда нелегко долго пребывать внутри экзистенциального разрыва повседневных шаблонов, но в любом случае его роман «Место» еще стоит на моей полке и ждет внимательного, неторопливого прочтения, а значит, как минимум еще одна встреча с Фридрихом Горенштейном мне предстоит.