Американские романы Набокова, за исключением, конечно, «Лолиты» и, быть может, «Ады», известны искушенному читателю в России гораздо меньше, чем его книги русского периода, что во многих отношениях оправданно: русские романы мэтра с их изящным модернизмом нам как-то ближе, чем изощренные постмодернистские игры его англоязычных текстов. Такие книги, как «Истинная жизнь Севастьяна Найта» и «Под знаком незаконнорожденных» безнадежно канули в Лету и сегодня интересны только специалистам по его творчеству или таким набокоманам, как ваш покорный слуга, но даже я перечитывать их не стану, ибо не вижу в них ничего кроме бессмысленного экспериментаторства, работы со стилем во имя стиля.
Два последних законченных романа Набокова вроде бы ничего не добавили к этой безрадостной картине, исключением из которой стали лишь иронично-человечный «Пнин» и блистательный «Бледный огонь», но тем не менее, «Прозрачные вещи» и «Смотри на арлекинов!», несмотря на все свои недочеты и внутрилитературные игры, проливают свет на проблему, которую можно определить, как экзистенциальный тупик постмодерна.
Эти романы известны в нескольких переводах, в которых с разной степенью дотошности и мастерства предпринята попытка переложить идиоматическую, пестрящую каламбурами, аллитерациями и аллюзиями набоковскую прозу на доступный и понятный язык, которым сам автор владел в совершенстве, что и говорить. На мой субъективный взгляд, переводы Сергея Ильина (вспомним, что он – автор единственного пригодного переложения «Ады»), хоть и наводнены ошибками, неточностями и просто ляпами, за которые должно быть стыдно переводчику, но все же выполнены, что называется «с огоньком», артистично, чего нельзя, например, сказать об аккуратном, причесанном переводе «Арлекинов», выполненном Андреем Бабиковым, делающим авторский текст невыносимо занудным и скучным.
Переводя «Прозрачные вещи» и «Смотри на арлекинов!», Ильину удалось главное – передать фирменную иронию Набокова, подтрунивающую над пошлостью, которая сама балансирует на грани пошлости, но так ей и не становится. И не так уж важно, что Ильин, применяет, если следовать претензиям Бабикова, слова, которые сам автор никогда бы не употребил, но он делает набоковский текст не таким герметичным и неудобочитаемым (и потому уже не аутентичным, это правда), как другие более прилежные толмачи.
Теперь - к делу. Романы Набокова (и те, о которых идет речь, - не исключение), как всегда, - это металитература, его способ спрятаться от мира, решать внутрилитературные проблемы, задавать читателю ребусы, головоломки, восхищать его барочной симметрией деталей и внутритекстуальных связей, задавая в то же время актуальный вопрос, кто такой «человек» в постмодернистской художественной вселенной. Если «Арлекины» становятся шутовской, карнавальной автобиографией, в которой факты жизни Набокова вывернуты наизнанку и несмотря на то, что повествование ведется от первого лица, автором выстроено множество опосредующих его механизмов, мешающих отождествить героя и автора, то «Прозрачные вещи» прямо играют в литературность жизни, где главный герой по имени «Персон» чисто функционален внутри сложного текстуального аппарата.
Человек в набоковской вселенной – это текстуальная функция, способ самораскрытия языка и этот лингвоцентризм вполне отвечает постмодернистской антропологии. Набоков в лучших фрагментах этих, в целом, малоудачных романов обозначает экзистенциальный тупик постмодерна, выхолащивание им бытийных вопросов, сведение их к проблемам языка. Вспомним, что то же «Приглашение на казнь» было вполне экзистенциалистcким романом. Что же, Набоков поменял стратегию?
Вовсе нет, просто он стал пессимистичнее в своей антропологии. Если сопротивление Лужина или Цинцината фатуму, который у Набокова есть не что иное, как законы языка, лингвистические практики, или говоря терминами Фуко, «дискурсы» (в этом его принципиальное отличие от близкого ему Тургенева, в которого аналог слепой судьбы – законы внутренней и внешней человеку природы), если их сопротивление этому фатуму воспринималось автором и читателем как трагедия, то в поздних его романах торжествует усталый цинизм, ибо сопротивляться уже некому, герои слишком мелки и пошлы для этого.
Герой «Арлекинов» Вадим Вадимович проходит путь, как любовный, так и творческий к обретению иллюзорной свободы через своих многочисленных жен и написанные им тексты (в которых карикатурно преломляются набоковские книги), но это свобода в прямом смысле обездвиживает его, ведь он сам всю жизнь догадывается, что является тенью кого-то другого, более прославленного писателя. Что это, если не пессимистичная авторская ирония, намекающая на бесплодность индивида переломить лингвоцентризм литературной вселенной?!
Схожим образом и Персон в «Прозрачных вещах» пытается утвердиться в зыбкой реальности, попадая в зависимость от прошлого (другое название книги – «Сквозняк из прошлого»), а на самом деле – от прочитанных им текстов. Всю жизнь, работая в издательстве и вертясь в мире текстов, Персон, начинает зависеть от книг, все больше влияющих на его жизнь, понимая в итоге, что он - всего лишь персонаж повествования, ведомого из потустороннего мира.
Тема потусторонности у Набокова еще со времен его первых русскоязычных романов решалась нешаблонно, как догадка персонажей о существовании внелитературного мира, сама реальность трансцендентна, она – по ту сторону художественной вселенной, но постоянно с ней пересекается и взаимодействует. Мистицизм Набокова таков, что полагает существование иной по отношению к нам реальности, как она сама – Другое по отношению к литературе. В конечном счете, внетекстуальной реальности для него не существует, у нее есть просто «микро» и «макро» уровни, которые воспринимаются по отношению друг ко другу, как потусторонняя реальность.
«Прозрачные вещи» и «Смотри на арлекинов!», - конечно, не шедевры, как, например, «Бледный огонь», но они – важный этап для набоковского эстетического вопрошания, которое вполне можно назвать экзистенциальным, хоть и суждено ему было раздастся в эпоху выхолащивания бытийного. Будучи сначала модернистом, потом постмодернистом, Набоков, несмотря на свою отягощенность проблемами стилевого характера, всегда оставался антропологом от литературы, как бы он сам демонстративно не дистанцировался от этого, главной его заботой оставались проблемы живого человека, и за это его можно только благодарить.