Три стихотворения поэта, в которых особая внутренняя структура, своя метафизическая глубина.
Фотоальбом
(монолог дочери своих родителей)
Вот! — за мольбертом около окна.
В дверях, по-видимому, гости…
Он состоит из маленьких блаженств,
в глаза не смотрит, взгляд рассеян.
(Так снег идёт, радушно-равнодушен,
ничем вовеки не отягощён).
На нём великосветская улыбка,
сей минус с пригласительным прогибом:
«прошу вас» (удаляясь за окно,
к нему — и ко всему — вполоборота).
В окне искрит точильный камень,
коньки примеривают черти
и чертят иероглифы на льду,
легко взлетая на дымках дыханий.
Так что окно, как зеркало ему.
Он рад гостям, «прошу вас» (заоконный
дописывая мысленно пейзаж).
А мы перевернём страницу.*
Здесь он дитя трёх с половиной лет.
Его выгуливает мать. Сиянье
двойное: снега и её лица.
Он косолап и пухл, в руках ведёрко.
Мне вспомнилось, как распухает тесто,
и как его раскатывают по
мучной доске, и вожделенно лепят,
и начиняют фаршем пироги.
(Он говорил: есть точки поклонений
и преклонения колен души.
Одна из них — возящиеся в тесте,
неутихающие руки…
Сволочь.
И живописец, и ваятель — дутый.
То холст терзает, то живую глину мнёт,
нацеливаясь на модель).
Тебе не скучно, кошечка? Придвинься.
Её портрет его работы —
«Жанна».
Фиалкокудрую щекочет кисть.
Холст точно пудрой розовой присыпан.
Есть трепыхание тщеславья
в её глазах, влюблённых ни во что,
и в их прозрачности таится,
как в тюле занавесок, лёгкий тлен…
Ей дали роль Раздетты в водевиле —
грядут примерки праздничных премьер.
И вся любовь.
Им салютует лето.
Ещё одна, последняя — взгляни.
Он и она, беременная мной.
Не правда ли, я плохо вышла?
На чёрно-белом снимке. На скамье.
Ворона, но не здесь, за кадром.
Холодный вертикальный сад.
Приёмная весны, и невидимки-
медсёстры в воздухе снуют.
Я мысль, пришедшая сюда извне,
из капельницы неба,
чтоб, оклемавшись, вспомнить, кто я есть.
И вот пока из вечности по капле
меня вливали в смертность, я двоих
услышала, сидящих на скамье, —
молчание их запечатлено:
его «Зачем?» и — вслед — её: «Затем,
что надо было думать раньше!»
Не к небесам ли речь обращена?
Актриска, шляпка, злобное жеманство.
Три месяца спустя я родилась.
Теперь устроим аутодафе.
Пусть фотографии, чей глянец излучает
жизнь сгинувших, своим же пеплом
следы героев заметут, точнее,
следы их преступлений — вот они,
ещё видны на потускневших лицах.
В конце концов, любой, кто приступает
к существованью, преступает грань
блаженного небытия, и значит,
куда ни посмотри, везде — преступник.
Здесь промах невозможен. Пусть горят.
А мы с тобой, их провожая в путь
последний, вспомним дочь Вентейля
и старшую её подругу…
Разве
мы хуже? Обними меня.
…………………………………………
Непостижим последних содроганий
(так у А. С.?) утробный
твой смех… Плевать.
Сегодня в самый раз.**
* Курсивом выделены реплики героини, обращённые к подруге и не имеющие отношения к описанию фотографий.
** В романе Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» рассказчик оказывается невольным свидетелем того, как дочь композитора Вентейля вместе со своей подругой-любовницей надругаются над его памятью.
Библиотекарь*
Говорит мне: «Аккуратно ставь
книги, корешок к корешку». Слушаюсь.
Вот стоят мои преображенцы рядами,
плечом к плечу.
Молчу среди собраний ума.
Слышишь, как один оплакал в стихах Гераклита?
Смерть, пусть горечью, но оживляет речь.
Со второго раза только и входят в реку.
Славь таблицы тех, кто просиял в познаниях.
Я прикасаюсь к ним — и читаю на ощупь,
как слепой Хо́рхе Луи́с,
ведь и меня дивило, что буквы в закрытой книге
не перепутываются и не теряются за ночь.
Но теперь, выучив наизусть их,
я на левую сторону надеваю память
и ношу забвенье.
Только там, где нет книжной пыли, buenos aires.
Смотрит рабби Лёв на го́лема, Бог — на рабби.
Вслед за истуканом рабби рассыпается в прах.
Что с того? Всякий день по книге
я таскаю в дом, где б он ни был, вроде
муравья с невидимым свитком.
В Праге, возле синагоги, родившей голема,
Командор поёт в моцартовской премьере,
а Дон Жуану вторит в бархатной ложе
книголюб Казанова.
Хоть бы мир и распался, страха в сердце не знаю.
Мор мертвит города, пожары их пожирают —
вновь надстраиваю этажи,
населяя их книгами.
На костях и пепле, да, на костях и пепле.
Чтобы котиком, сбежавшим в строфе Хо́рхе
от глиняного болвана, мурлыкать в кресле.
В книге нет ничего, чего не было б в мире,
кроме самой книги.
Вся на свете музыка в молчании этих клавиш.
Ближе к ночи я совершаю прощальный смотр,
проходя мимо казарм лейб-гвардии
Своего полка, несущего караульную службу.
А потом во сне, себя потеряв бесследно,
отрываясь от Зимней канавки,
над Невой Он взлетает и — дальше, дальше —
над библиотеками кладбищ,
над обложками плит надгробных.
Тебе жить, пока не истлеет последняя книга.
* В данной пиесе явно или завуалированно присутствуют великие библиотекари Каллимах, Борхес, Казанова, Лейбниц и Бог.
** Казармы Первого батальона лейб-гвардии Преображенского полка располагались на Миллионной возле Зимней канавки.
*** Строка «Славь таблицы…» — из Каллимаха.
**** Строка «Хоть бы мир и распался…» — из «Дон Жуана».
Описание
Мысль мечется шариком в детском
бильярде, вот-вот в невидимое канет.
Очередь не занимал, сама подошла.
Что они думают, улыбаясь?
Скорее бы? Так хотят иногда,
чтобы прерва́лись чьи-то мучения,
а земные приманчивые
достались тому, кто хочет.
То, что с другими было,
станет и с ним. Почему же
кажется это невероятным?
Помню, как возвращаются с похорон,
выпьют и прячутся под одеялами.
«Стыдно, но хорошо и уютно».
Как ни дели свою жизнь на любимых,
мёртвое тело в остатке.
Крепкий ли воздух морозный,
дымящиеся пирожки
у входа в парк.
Вешалки с шубами в раздевалке,
в бомбоубежище школьном,
в тесном их запахе сонном.
Слякотный пол, кондуктор с катушкой,
билетик, складывай цифры,
погремушкой трамвай.
Чашку с бульоном подносят.
Пот с лица отирают.
Где-то есть брюки, пиджак
и мертвецкие туфли.
Что это — труп наряжать,
или петь «Вечная память», или
траур носить, или отсчитывать
девять дней или сорок?
Как усладительно освободиться
живым, особенно ей.
Дочь не пришла. Испугалась.
Вырезано в стене окно, вдали
двое друзей ищут его участок,
этот с розой, а тот с гвоздикой.
Вот он я, вот. Но его не слышат.
Чуть постоят, потопчутся. Зябко.
В нос ударяющей газировки
в полдень стакан гранёный,
холодящий ладонь.
В летних ли сумерках пинг-
понг, отдалённый скрип —
цепь наматывается на ворот колодца.
Возле дверей на секунду
замираешь — из тишины квартиры
шаги. Ты? — Я. — Слава богу.
P. S.
С приятелем по снегу мягкому,
податливому, мягкому, живому,
между могил мы шли к воротам кладбища.
Был каждый шаг в особенную радость.
В мозгу чуть вспыхивала фотография,
приставленная к свежему кресту,
все реже вспыхивала и погасла.
Протягивая стакан бумажный,
старушка милостыню приняла, крестясь.
Светило ярко солнце,
неистово синели небеса,
и словно бы расширилось пространство,
и след простыл бесстыдного стыда.