Найти в Дзене
Записки белокнижника

Нежные, поэтичные и трогательные письма Паустовского третьей жене

Константин Паустовский был писателем до последней строчки, в каждом слове его была поэзия, даже в переписке, особенно с возлюбленными. С этой точки зрения очень интересно читать его письма женщинам. Здесь я представила самые запомнившиеся мне моменты из его писем к Татьяне Евтеевой (Арбузовой), которая стала третьей женой писателя. Из этой же переписки можно узнать, что она долго была ему близким
Оглавление

Константин Паустовский был писателем до последней строчки, в каждом слове его была поэзия, даже в переписке, особенно с возлюбленными. С этой точки зрения очень интересно читать его письма женщинам. Здесь я представила самые запомнившиеся мне моменты из его писем к Татьяне Евтеевой (Арбузовой), которая стала третьей женой писателя. Из этой же переписки можно узнать, что она долго была ему близким другом, и он не сразу решился разорвать второй брак ради отношений с ней.

13 мая 1945: Это — что-то такое огромное, сжимающее сердце, чему я не подберу названия на нашем человеческом языке.

"Таня, сейчас четыре часа ночи, мертвая тишина, толь­ко стучат часы, я только что вернулся от Федина (я по­шел к нему после того, как простился с Вами на углу Ор­дынки и, может быть, навсегда, на всю жизнь, до смерти унес в памяти, в своем сознании и это бледное Ваше лицо, и улыбку, и голос — все, что заставляет меня думать о Вас непрерывно, мучительно, радостно). Какая-то голубая, лунная, магическая ночь. И глупо говорить о любви (ведь Вам не нужны «объяснения»), глупо,— потому что это не любовь. Это — что-то такое огромное, сжимающее сердце, чему я не подберу названия на нашем человеческом языке. Это и дружба, и ощущение чудесной человече­ской нежности, и желание следить каждый Ваш шаг, бе­речь Вас, отдать Вам всю слою заботу, всю радость, всю силу, все то хорошее, что еще, может быть, осталось во мне.

Но я связан, я, может быть, попросту глуп,— я не могу понять несовершенства человеческих отношений. Я ду­маю, что В. В. должна же понять все это, и тогда только укрепится ее дружба со мной. Но, очевидно, это — наив­ные детские мысли."

-2

19 мая 1945: Мне страшно от мысли, что могло бы быть иначе, что на протяжении огромных времен я мог бы не встретить Вас

Опять глубокая ночь,— я никак не выйду из этих глу­хих и поздних ночей, опять синеет за окнами рассвет, и кажется, что этот рассвет — единственный в мире, самый томительный, самый прекрасный, потому что вот в это сто­летие, в этот год, в эту ночь и на этом рассвете живете Вы, Таня. Я благодарен судьбе за то, что из сотен и тысяч лет, когда я мог бы родиться, я живу именно сейчас, в одно время с Вами, и мне страшно от мысли, что могло бы быть иначе, что на протяжении огромных времен я мог бы не встретить Вас.

Начинаешь верить в судьбу. Она есть. И, пожалуй, ни на какое счастье не променяешь всю эту щемящую трево­гу, горечь, необъяснимую печаль и любовь (такую же не­объяснимую), которые измучили сердце. Как будто дыха­ние чего-то огромного, того, что сильнее смерти входит в жизнь. В этом есть какая-то непомерная чистота, ясность. И какая-то внутренняя дрожь, какая бывает только холод­ным, чистым, очень ранним утром, когда еще вся земля спит. Чистота. «Да святится имя твое»,— помните?

Как странно, даже страшно, но прекрасно, когда поэ­зия становится самой жизнью. Это бывает, наверное, раз в сотни лет. И это нельзя передать ничем,— никакими сло­вами.

Все это похоже на бред, но я пишу ночью, и все время давит в груди, как будто от невыплаканных слез.

О чем? О каждом Вашем шаге, которого я не вижу, о каждом слове, которого я не слышу сейчас.

16 октября 1945: я знаю перед богом и людьми, что Вас я любил настоящей огромной лю­бовью

Таня, не хмурьтесь, не сердитесь за то, что я Вам пи­шу. И не говорите: «Ну вот! Опять начинается!» По «умным» человеческим законам и по обычным понятиям о по­рядочности я не должен Вам писать и снова врываться в Вашу жизнь. Я это знаю, но все же пишу. Потому что не могу иначе. Писать я перестану только в том случае, если Вы мне не ответите или если Вы мне запретите писать.

Я вспомнил все, что слышал о Кизляре,— это дикова­тое место, там малярия, ветры, степь, Терек. Как Вы до­ехали (почему через Астрахань?), как устроились, какие люди Вас окружают? Мне хочется знать все.

Если Вам станет невмоготу — напишите в Москву (Симе, мне, Шкловскому — все равно). Мы здесь сообща что-нибудь придумаем и сделаем, чтобы вернуть Вас в Мо­скву. Я не могу представить Вас там одну, за тысячами километров в никому не ведомом городке.

Если в этом есть доля моей вины (а она есть), то я не заслуживаю ничего, кроме отвращения. Но что бы ни слу­чилось и как бы глупо я ни поступал в этой жизни, я знаю перед богом и людьми (как говорили в старину — и хоро­шо говорили), что Вас я любил настоящей огромной лю­бовью.

-3

15 октября 1945: Все, окружающее меня, так далеко от Вас, что Вы его никогда не увидите и потому все это — напрасная красота

Ночью я часто просыпался и смотрел за окно,— ветер стих, и в необыкновенной тишине падал густой, совершен­но театральный снег, и весь сад был как в подвенечном уборе. А утром приходил «за табачком» бывший псалом­щик Иван Артемьич (он все время у себя в избе поет: «Благословен еси господи, научи мя оправданием твоим») и сказал: «Это не снег. Это, можно сказать, облетает не­бесный сад».

Я не знаю, чем это объяснить, но мне бывает физиче­ски больно от мысли, что все, окружающее меня, так далеко от Вас, что Вы его никогда не увидите и потому все это — напрасная красота. От нее только щемит на сердце.

13 декабря 1945: К сожалению — только в этом, громко говоря, в писательстве я — настоящий.

И вместе с тем я знаю — с Вами я должен быть чест­ным до конца, что я не смогу переменить свою жизнь и уйти к Вам. Нельзя мучить Вас и обманывать самого себя. У меня не хватит сил, мужества, я никогда не избавлюсь от сомнений (а их много — и мой возраст, и то, что я до сих пор не знаю, что у Вас на душе и еще многое другое). Я боюсь жизни, и я очень плохая опора для других.

И, ко­нечно, никакой не муж — по многим причинам. На эти мои слова Вы не сердитесь,— я вспомнил и помню Ваши слова (в письмах) о муже и опоре. На таких людей, как я — с поврежденной волей,— нельзя надеяться и нельзя, очевидно, принимать их в расчет в реальной жизни. И вот получается так, что среди множества недостатков у меня есть одно достоинство — возможность писать и хотя бы этим путем передать окружающим все то подлинно хоро­шее, что есть у меня за душой.

К сожалению — только в этом, громко говоря, в писательстве я — настоящий. И это, пожалуй, единственное, что мне осталось сейчас. Почти все время я чувствую себя совсем чужим и очень часто беспомощным в этой тугой и недружелюбной жизни. Вот как все «слагается», Таня, родная моя. Не сердитесь за то, что всюду понаставлено в этом письме «я», «я», «я»,— так уж пришлось.