Предуведомление автора. Повесть была написана в 1996 году, и все действующие здесь лица были живы и здоровы, или по крайней мере молоды. Именно этим объясняется некоторая непочтительность по отношению к ним. Однако ничего, кроме уважения и любви автор к своим героям не испытывает. Или почти ничего.
"Мы на истину в последней инстанции не
претендуем, но и другим не дадим”
Девиз русской интеллигенции
...Наутро я проснулся в терновнике, как Моисей. В терновнике, как Моисей, и в верблюжьей колючке - как верблюд. Терновник был не вокруг меня - он свил себе гнездо в самом моем сердце. По утрам совесть терзает меня подобно терновнику, а тщета всего сущего уязвляет, подобно колючке. По утрам все цитадели мои взяты, и все бастионы - разрушены. "Для того ли, - думаю я в эти мгновения, - для того ли я ложился спать, чтобы наутро проснуться как ни в чем ни бывало?"
И вот тернии и колючки окружали мою бессмертную душу и окровавленная душа моя страдала. Я даже не мог повернуться на бок, потому что колючки тут же впивались в меня, и не давали покоя. Но я не сдался, а, ожесточив свое сердце, досыпал уже на спине.
В семь часов загрохотали двери на первом этаже, как будто в них грянули все демоны ада. На самом же деле это были не демоны, а всего лишь работники СМУ, которое я охранял, пришли на службу. Они так били в двери, как будто хотели разбудить слона. Не сомневаюсь, что они бы его разбудили, да только пришли не по адресу - им надо было в зоопарк или по крайней мере - в театр Дурова. "Идите в цирк! - хотел им крикнуть я. - В цирк, неистовые клоуны, там ваш грохот оценят по достоинству!" Но даже и это было выше моих сил и я только плотнее закутался в свой матрас.
Между тем собравшаяся внизу толпа бушевала все страшнее. Со времен римских императоров, прославившихся своими тогами и блудливыми женами, толпа ничуть не изменилась, а если и изменилась, то только к худшему. Помимо хлеба и зрелищ она требовала теперь еще и работы. И это, на мой взгляд, прямое доказательство того, что человечество окончательно сошло с и так небогатого своего ума. Теперь весь мир, по мнению толпы, существовал только для того, чтобы удовлетворять ее противоестественное стремление к труду.
Прошло несколько минут. Грохот становился все ужаснее.
Я стал даже подумывать, не спуститься ли вниз и не открыть ли двери этим бесноватым. Но это значило бы позволить плоти восторжествовать над духом, чего я, конечно, допустить не мог. И потому дух, скрепя сердце, продолжал мужественно лежать на своем диванчике, в то время как плоть по-прежнему бесновалась на улице.
Довольно скоро под ударами толпы двери начали трещать и я, наконец, опасаясь самого худшего, вынужден был встать с дивана. Быстро сбежав по лестнице, я подошел к двери, припертой изнутри заботливым бревном, и прислушался.
На улице рокотала неуправляемая народная стихия. Из общего нестройного гула иногда вырывались упорядоченные предложения - по преимуществу матерные. Секунду постояв у двери, я выдернул бревно, повернулся и со всей доступной мне скоростью кинулся прочь. Стихия ворвалась в образовавшуюся брешь, взвихрилась и хлынула за мной. Беспорядочно топая и бранясь мужскими, женскими и старушечьими голосами, толпа стала растекаться по комнатам и по этажам. Но я уже был в безопасности, в своей сторожевой комнатке и, бросившись на диван, окопался в собственном матрасе. Я решил доспать свое рабочее время во что бы то ни стало, но тут вдруг загрохотали уже прямо в мою дверь. Я поднялся, полный самых нехороших предчувствий. Дурные предзнаменования в виде угрожающих криков во множестве доносились до меня снаружи.
За дверью, когда я ее открыл, стоял заместитель начальника СМУ. Был он толст, как Гаргантюа и вид имел самый важный. Глубокие маразмы избороздили его лицо вдоль и поперек, усы торчали. Остекленевшие глаза глядели прямо перед собой, никуда не сворачивая.
Некоторое время мы молча рассматривали друг друга. Он не выдержал первым.
- Идите за мной, - сказал он дурным басом.
Мы прошли по коридору и остановились у какой-то открытой двери. Не так открытой, впрочем, как взломанной.
- Что это такое? - спросил он меня, указывая на дверь.
Вопрос был явно провокационный, поэтому я на всякий случай взял качаловскую паузу. Однако он качаловскую паузу выдержать не смог и как шизофреник, сам стал отвечать на свои же вопросы.
- Это дверь, - сказал он сам себе. - А почему она в таком состоянии?
И он снова посмотрел на меня.
- Вот именно - почему? - повторил я, делая вид, что и меня эта тема тоже очень интересует.
Он ужасно обрадовался, что я наконец заговорил и дальше продолжал уже просто в режиме автопилота.
- Эта дверь, - сказал он, - сломана. Она сломана и из кабинета вынесены разные ценные вещи.
- Постойте, - сказал я, начиная волноваться, - какие еще ценные вещи? Там не было никаких ценных вещей.
- Откуда вы знаете? - сказал он. - Вы что, там были?
Я понял, что совершил страшную ошибку. И стал оправдываться.
- Вовсе не обязательно видеть что-то, чтобы догадываться. Так, Колумб никогда не видел Америки, но догадывался, что она существует и потому открыл ее. Апостол Павел также лично никогда не видел Бога, но научным путем догадался о его существовании и прославился в веках.
- Стыдно, - сказал он с укоризной, - стыдно сваливать свою вину на какого-то там апостола Павла. Павел тут не при чем - тут другие апостолы руку приложили. И они за это ответят. А вы уволены.
Я молча повернулся и пошел к себе в сторожку.
Я лег на диван, накрылся матрасом, но спать уже не хотелось. Этот чертов заместитель со своими дверьми испортил мне весь сон. Тогда я собрал свои пожитки и вышел на улицу. Утро встретило меня мокрым асфальтом и чистым до звона в ушах воздухом. Не говоря худого слова, я двинулся в сторону Лубянки.
Я шел, и все вспоминал с горечью, что изгнан за чужие преступления и уж больше не работаю сторожем в СМУ-22. Все значение произошедшего мне еще предстояло осмыслить, а пока можно было сказать без сомнения, что это как минимум катастрофа. Дело в том, что работа сторожем давала мне средства к существованию. Лишаясь работы, я лишался средств, и, соответственно, существования, что совсем не входило в мои планы. Я уже привык существовать - к хорошему привыкаешь быстро - и мне было бы неприятно исчезнуть с лица земли, словно Атлантида, не оставив по себе каких-то явных следов моей материальной культуры. Если бы я исчез прямо сейчас, археологам в далеком будущем пришлось бы поломать себе голову, пытаясь установить, существовал ли я на самом деле или был просто легендой. С каждой секундой мысль о моем неизбежном исчезновении все глубже внедрялась в мое сознание, и мне становилось все страшнее.
В беспамятстве и тоске я дошел до журнала "Знамя" и стал биться в его стеклянные двери, как подстреленная бабочка.
Надо сказать, что в журнале "Знамя" работали разные люди - в основном все мои хорошие знакомые. Я стоял у закрытых дверей и жаждал поддержки и утешения, но внутри здания все было темно, пусто и мрачно, как до сотворения мира.
"Надо же, - подумал я, - хоть бы один человек был на работе!"
Вот что значит богема.
Я еще немного постучался у двери, надеясь, что у кого-нибудь проснется совесть и мне наконец откроют, но все было тихо. Коллектив журнала "Знамя" в полном составе игнорировал свои рабочие обязанности. Я подумал, что об этом неплохо было бы донести куда-нибудь - в министерство труда, что ли, или в ФСБ. Раньше с этим было гораздо проще. Инстанций, в которые можно донести, было очень много. Собственно, донести можно было в любую инстанцию, даже в пункт приема стеклопосуды, а там бы уже переправили по адресу. Странно даже подумать, что существовали такие люди, которые занимались только доносами и им за это еще и платили. Вот это последнее совершенно непонятно. Ведь это так само собой разумеется, так в духе нашей цивилизации - донести на ближнего, за что же тут еще платить? Если так пойдет дальше, деньги станут требовать за каждое естественное отправление организма.
А между тем донести, безусловно, куда-то требовалось. Ведь если все начнут работать, как журнал "Знамя", то развалят не только великую русскую литературу, но и великую русскую экономику. Счастье еще, что работники литературного фронта не занимаются развалом экономики. Их прямое дело - мораль и нравственность, а тут, в общем-то, уже и разваливать нечего.
Собственно, рабочий день в "Знамени" начинался около двух часов дня, а сейчас было около восьми, но мораль, а тем более сестра ее нравственность не ждут, и хоть кто-нибудь мог бы прийти на работу пораньше. С этой мыслью я еще немного постучался в двери. В конце концов упорство мое было вознаграждено довольно странным образом - вышел засаленный сторож в черном ватнике и страшно облаял меня с ног до головы.
Получив такой недвусмысленный ответ на свои искания, я пошел прочь от "Знамени", влачась и костыляя обеими ногами.
На самом деле, от журнала "Знамя" мне нужна была только поддержка и утешение. Но, видно, и поддержка, и утешение теперь стоят слишком дорого, чтобы можно было добиться их в любой момент по собственному произволению. Но, помимо этого, в "Знамени" лежала еще и рукопись моего нового романа - предыдущий они уже отказались печатать. С этим предыдущим вышла очень поучительная история.
Сейчас вокруг только и разговоров о том, как раньше трудно было печатать литературу. Все вспоминают Солженицына, диссидентов, свободу слова. Да что там говорить о Солженицыне и других ископаемых временах, когда даже мой собственный роман в редакции "Знамени" заворачивали пять раз. Пять раз - вдумайтесь в это! Уж на пятый-то раз могли сломаться! Как бы не так! Только главный редактор, возвращая роман, сказал:
- Хотелось бы того же автора, но чего-нибудь посвежее.
Да где же я вам возьму посвежее, если вы и это по полгода маринуете, хотел я сказать, но из предусмотрительности промолчал. Еще перед этим мне сделали замечание, что для романа вещь эта слишком небольшая.
Но я ведь и не хотел писать большой роман. Я хотел написать маленький романчик. Что, по-моему, характеризует меня с самой лучшей стороны, потому что обычно авторы стараются писать как можно толще, чтобы повысить гонорар. Но все мои доводы не принимались в рассуждение. Только главный редактор знай себе твердил:
- Посвежее бы чего-нибудь, - как будто речь шла не о романе, а о какой-нибудь рыбе-фри холодного копчения.
Ну, хорошо, сказал я в конце концов, посвежее - так посвежее. И за выходные накатал еще один роман. Этот был и толстый, и свежий и, таким образом, совершенно удовлетворял требованиям идеального романа, как их понимает журнал "Знамя".
Сегодня был как раз день, когда должна была решиться судьба моего романа - пойдет ли он к публикации или снова, как обычно, придется подсовывать его по нескольку раз и слышать потом гастрономическое требование: "Посвежее бы чего-нибудь!"
Почему я так стремился опубликоваться в "Знамени"?
Да потому что если бы это удалось, вопрос материального обеспечения был бы решен раз и навсегда. "Знамя" означало почти стопроцентное попадание в шестерку финалистов Букеровской премии, а, может, и саму Букеровскую премию, известность, новые предложения, рецензии в газетах и толстых журналах, интервью и публикации на Западе. А там, чем черт не шутит - не разобравшись, могли и Нобелевскую дать. Одним словом, опубликуйся я в этом журнале, и на меня рано или поздно должен был пролиться денежный дождь. Дело было за малым - опубликоваться. Но вот этой малости мне как раз и не удавалось.
Я долго пытался понять, что же нужно написать, чтобы вещь мою взяли в "Знамя". Я прочитывал насквозь всю прозу, поэзию, эссеистику и даже выходные данные этого журнала за последние несколько лет. Но явно было видно, что у произведений, опубликованных в этом журнале, нет ничего общего. Писателей, печатавшихся в "Знамени", объединяло, на мой взгляд, одно только несомненное свойство - все они писали гораздо хуже меня. Но эта их способность мне была совершенно недоступна.
Так, в раздумьях, я дошел до Лубянки и здесь встал, как вкопанный, не зная, куда двигаться дальше. Можно было, с одной стороны, пойти в студию "Дикси" и узнать, не пришли ли деньги за очередную передачу "Куклы", которую мы писали вместе с Шендеровичем. Но в "Дикси", само собой, никого еще не было. Можно было пойти домой, но дома не было ни копейки и мое появление там не принесло бы никому морального удовлетворения.
Вдруг громкий и чрезвычайно скандальный голос оторвал меня от размышлений.
- Мыло "Сэйфгард"! - с необыкновенным презрением выкрикивал какой-то замызганный дядька, стоя животом к магазинной витрине и спиной ко всему остальному миру. Из его лица я мог разглядеть только мятую, испитую лысину. Коричневый, грязный до умопомрачения костюм отлично гармонировал со всей остальной внешностью гражданина, и только сохранившиеся кое-где пуговицы на брюках говорили о том, что человек этот знавал и лучшие времена.
- "Сэйфгард!" - снова зычно выкрикнул замызганный человек. - Мыло "Сэйфгард" - против воспаления ссадин и прыщей. Пользуйтесь мылом Сэйфгард - и ваши прыщи будут в полном порядке!
На этом патетическом моменте он воздел руки вверх и обратил лицо к текущим мимо прохожим. Но тут он не нашел себе ни учеников, ни последователей - все только ускоряли шаг. А проходивший мимо томный господин с серьгою в ухе даже и вовсе отшатнулся в сторону, не желая разделять с незнакомцем его гигиенические радости.
Лысый предтеча здорового образа жизни повернул голову в мою сторону. Вид у него был затравленный и одновременно наглый. Сочетание двух этих качеств в одном человеке возможно только в России. В следующую секунду я узнал его. Это был Петя Дронов, писатель-авангардист и непризнанный гений. Несмотря на ранний час, Петя был уже пьян.
Между тем беспорядочная проповедь его стала возбуждать в прохожих острое буржуазное недовольство.
Я подошел к нему и взял за руку.
- Петя, - сказал я, - пойдем отсюда.
- Постой! - крикнул он, вырывая руку. - Пусть мне дадут мыло "Сэйфгард". Я хочу привести в порядок свои прыщи!
- Я дам тебе мыло "Сэйфгард", - сказал я, оглядываясь, не идет ли милиция, - только пойдем отсюда.
- Нет! - крикнул он. - У меня воспалились прыщи и бубоны! Я не могу идти! Мне поможет только мыло "Сэйфгард"! У меня - самые большие в мире ссадины.
С огромным трудом мне удалось увести его от этой злосчастной витрины. После этого он как-то сразу обмяк и шел за мной послушный, как дитя, время от времени только бормоча что-то о бубонах, из-за которых он теперь якобы не может встречаться с какой-то Дашей.
- Из-за бубонов мы с ней не можем пройти в одни двери, - толковал он.
Кажется, он не только был пьян, но еще и накурился какой-то пакости.
В блаженные времена гонений на правду Петя был тесно знаком со многими литераторами. Часть из них с течением времени поняла, в чем смысл жизни, и стала широко известной, другая часть поступила честнее и попросту умерла. Один только Петя был неприкаян и все не мог решить, к кому ему примкнуть. Я так думаю, что он склонялся к компании покойников, поскольку о живых был самого низкого мнения. И самих литераторов и то, что они писали, он неизменно определял одним словом.
- Что вы мне рассказываете про Пригова, - говорил он. - Пригов - говно. И то, что он пишет - тоже говно.
Я и сам Пригова не жаловал, но мне хотелось конкретности.
- Объясни, почему ты так считаешь? - говорил я. - Что именно ты имеешь в виду, какие произведения Пригова?
- Все, - говорил он безапелляционно.
- Ну, что ты читал последнее у него, что тебе не понравилось особенно?
- Мне ничего у него читать не нужно. Я его писания знаю с десяти лет. Уже тогда это была чушь несусветная.
- Мало ли, что он писал в десять лет! Может быть, сейчас он исправился?
- Исправился? Не смеши меня. Ты видел, какая у него безвкусная лысина? Он в лицо мировой литературе плюет этой лысиной! А бороденка - абсолютная бездуховность! Или вот глаза... Это же не глаза, а сплошной постмодерн! Нет, нет, - цедил он, - исправиться Пригов не мог. Единственное, о чем я сейчас жалею, это что не убил его в третьем классе.
Дальше обычно оглашался список литераторов, которых следовало бы уничтожить в третьем классе, а еще лучше - в утробе матери. Исключение Дронов делал только для Солженицына, которого боготворил.
- Исаича надо было убить после "Архипелага", не позже, - говорил он доверительно, схватив за шиворот какого-нибудь знакомого. - Все, что было написано после этого — фигня.
- Ну, почему же? - слабо сопротивлялся пьяненький знакомый. - Почему же только после...
Никогда Дронов не рассуждал о Солженицыне на трезвую голову
- По-моему, Солженицын неправильно назвал свою книгу мемуаров. По общему тону Исаича ее следовало бы назвать не "Бодался теленок с дубом", а "Бодался дуб с дубом". И текст не оставляет никаких сомнений в том, какой именно дуб победил. А стиль какой? Помнишь, у Довлатова в "Иностранке"? Солженицына спрашивают, как он относится к сексу, а тот отвечает: "Все сие есть блажь заморская, антихристова лжа..."
Он горько сморкался в старый платок, но неистовствовать не прекращал.
- Вы читали, что он пишет о литературе? «Восстановите правду, пишет он, - и восстановится великая русская литература». Ну вот вам, солженицынская правда восстановлена. А где, скажите, великая русская литература? Петрушевская, что ли - великая русская литература? Или, может быть, Эдуард Лимонов - не к столу будь помянут?
Теперь я, пользуясь его слабым положением, строго отчитывал этого современного Прометея.
- Ну, как тебе не совестно? - говорил я. - Как в твоем уме сочетается Солженицын и какие-то ссадины? Ведь это же оксюморон!
- Прыщи не пройдут! - слабо выкрикнул он, волоча ноги.
Я взял его покрепче под руку и мы стали спускаться в подземный переход.
- Чего же ты хочешь? - сказал я. - С чем борешься? Ведь эта реклама совсем для других людей делалась, для другой страны.
- Знаю я эту страну, - процедил он, кривя рот. - Страна геев и лесбиянок.
- Ты неправ, - заметил я. - В этой стране можно стать не только геем...
- Но и лесбиянкой! - захохотал он.
- Но и президентом, - докончил я. - Это единственная в мире нация, где людей объединяет общая мечта - разве это плохо?
- Американская мечта! - желчно крикнул он. - Плевал я на вашу мечту! Холифилд с Тайсоном друг другу морду начистили - вот оно, воплощение вашей вонючей мечты. Мечта - это когда один старый, глупый, никому не нужный негр набил морду молодому, глупому, но тоже никому не нужному соплеменнику - вот это и есть их мечта. Да, за это стоило жить и бороться! Вот для чего обживались бескрайние пространства и была война за независимость!
- Американская культура не исчерпывается Холифилдом и Тайсоном, - оборвал его я. - У них есть еще Мохаммед Али и Шугар Рэй Леонард. А кроме того, Майкл Джексон и Жан Клод Ван Дамм...
Но он уже не слушал меня и не обращал внимание на перечисляемых деятелей культуры. Он сбился с мысли и вдруг забормотал о каких-то похоронах.
- О чем ты, - сказал я. - Какие еще похороны?
- Позавчера умер Леня Ванин, - толковал Петя.
- Кто этот Леня Ванин?
- Поэт. Собственно, как поэт он был говно, зато человек хороший. Жалко, умер. Поэтов хороших сейчас как мух навозных развелось, а хороших людей днем с огнем не сыщешь. Пойдем, помянем покойничка? Он меня на похороны приглашал.
- Как это - приглашал? - я почувствовал, что теряю разум.
- Ну так, еще когда живой был. Сказал, что если я умру первый, он придет ко мне на похороны, А если наоборот, то я чтобы к нему приходил.
- Не знаю, удобно ли выйдет? - засомневался я. - Меня же он не приглашал.
- Так ты же со мной...
И он, взбодрясь, потащил меня на Николо-Архангельское кладбище.
Похороны были бедные, по третьему разряду. Помимо вдовы и нескольких друзей и сослуживцев был еще какой-то третий секретарь правления СП. Он долго говорил о том, какой мощный творческий гений был потушен коварной рукою смерти в самом расцвете и как черным покрывалом скорби покрылась вся многонациональная русская литература. По его словам выходило, что мы если не Пушкина сейчас хороним, то уж как минимум Тютчева. Даже, по-моему, вдова была неприятно удивлена поэтическим масштабом своего покойного мужа. Или, может, мне просто показалось, а на самом деле она просто его не слишком любила.
Позже читались стихи покойного. Стихи, каюсь, мне не понравились. Да и народ вокруг незаметно позевывал. Один только Дронов хранил скорбное и величественное выражение лица. Что-то явно назревало в нем. Я поискал вокруг бутылку, чтобы отвлечь его, но было поздно.
Внезапно Петя сорвался с места и решительно подошел к могиле. Взгляд его горел вдохновенным огнем, он почти не качался. Лицо Дронова сделалось бледным. Покойник, лежа на пригорке, выглядывал острым носом из своей страшной постели, и я вдруг явственно обнаружил между ними сходство - между поэтом Ваниным и прозаиком Дроновым. В голове у меня мелькнула дикая мысль, что они могли бы быть сводными братьями, но тут Дронов начал говорить и все замерло вокруг.
Вот какую сказал он надгробную речь.
- Братья! - молвил он, сопровождая свою речь душеспасительной жестикуляцией. - Братья и сестры в литературе! Здесь перед вами лежит безжизненное тело поэта Ванина. Все мы, весь мир знает, что как поэт он был абсолютное говно (вдова покойного вздрогнула), но человек был, безусловно, хороший. Он такой был человек, что если бы я был сейчас Иисус Христос, я бы подошел к нему и сказал "Талифа куми!" - "Встань и иди!" - тут Дронов действительно сделал еще шаг к гробу и поднял руки вверх. И столько силы было в его жесте, что глаза присутствующих исполнились безотчетным ужасом, да и сам я непроизвольно поглядел на покойника. Но тот остался недвижим, и только, показалось мне, довольная улыбка проскользнула на его бледных губах.
Между тем Дронов как ни в чем ни бывало продолжал свою речь.
- Лучшие уходят от нас. Зато худшие остаются, - при этих словах Дронов почему-то показал пальцем на ни в чем не повинного секретаря СП. Тот в ужасе попятился. - Их, худших. на тот свет даже дубиной не загонишь. И то, кому они там нужны? Никому! Ни наверху, ни внизу. Вот и сбрасывают их к нам, как в мусорное ведро, чтобы мы мучились. Погодите, скоро всяких жуликов будут приговаривать к вечной жизни на Земле.
Все молчали, неприятно пораженные обрисованной перспективой.
- Все умирают! - загремел Дронов. - Гоголь умер, Довлатов умер, я, того и гляди, умру от такой жизни. А Солженицын все живет! Не удивлюсь, если он переживет весь род человеческий, и на обломках ядерной зимы будет учить крыс, как им обустроить Россию.
- При чем тут Солженицын! - не выдержала вдова. - Мы не Солженицына хороним!
Эта фраза неожиданно поставила Дронова в тупик. Он сразу утратил напор и стал как-то вяло озираться по обе стороны от могильного холма. Толпа отвечала ему неприязненными взорами, однако сходить со своей трибуны Дронов не торопился. Выпитое перед этим спиртное совершило последний бросок ему в голову.
- Кого же в таком случае мы хороним? - поинтересовался он враждебно.
Потрясенная публика молчала. Я понял, что нужно спасать ситуацию.
- У вас есть водка? - тихо спросил я у одного из друзей поэта. Тот посмотрел на меня круглыми боязливыми глазами.
- Это необходимо, - объяснил я. - Иначе его не утихомиришь.
Через полминуты бутылка была у меня в руках. Я показал ее издалека Дронову, солнечный зайчик ударил ему в глаза. Он встрепенулся, озираясь и тут, наконец, увидел направленную в его сторону бутылку.
- Покойный был хороший человек, но я вынужден заканчивать, - провозгласил он. - Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а живые — айда за мной!
С этими словами он сошел с возвышения и пошел ко мне. Под негодующими взорами мы прошли сквозь всю толпу и двинулись к выходу.
- Зачем ты это сделал? - спросил я его, когда мы покинули кладбище. - Кому нужна была эта речь?
- А когда они еще услышат о себе правду? - беспечно отвечал Дронов, - Разве что на похоронах.
Он немножко выпил из бутылки и спросил, чем я сейчас занимаюсь.
- Да так, по мелочам, - отвечал я. - Слегка бичую порок, немножко вознаграждаю добродетель.
- Пороки и добродетели - это твое личное дело. А чем ты занимаешься для души?
- Да вот, - сказал я, - написал роман.
- О чем? - спросил Дронов.
- Так, обо всем понемногу, - отвечал я туманно. - О жизни, о смерти, о любви и ее отсутствии. Ничего особенного.
- С посвящением? - спросил он. (А я все свои романы пишу с посвящениями).
Я кивнул.
- Кому?
- Лимонову.
Он поперхнулся и взглянул на меня с гневом.
- Почему Лимонову? Что, нет других, более достойных? Вот, хоть Пушкина возьми. Или, например, Гомера.
- Достойных навалом, - сказал я. - И Пушкин есть, и Гомер, и другие писатели. Но только заметь себе, что все начинающие прозаики почему-то свои опусы посвящают непременно Пушкину и прочим знаменитостям. Но скажи пожалуйста, при чем тут Пушкин и за что же Пушкину страдать от всяких графоманов? От графоманов пусть графоманы и страдают. Как говорится, всяк сверчок знай свой шесток. Вот как раз поэтому я и посвящаю свою прозу Лимонову.
- Ну, тогда ладно, - согласился Дронов. - Но достаточно ли твой роман плох, чтобы посвятить его Лимонову?
- Достаточно плохой для посвящения Лимонову роман может написать только сам Лимонов, - сказал я. - Но и мой роман тоже не сахар.
Это мое признание несколько успокоило его и он снова взялся за бутылку. Я шел рядом с ним и видел, как он постепенно напивается до положения риз. Зрелище было страшным, а самым страшным в нем было то, что невозможно было предугадать, что за этим последует, Поэтому, когда мы проходили мимо подземного перехода, я незаметно нырнул в него и исчез из поля зрения Дронова.
Отдышавшись, я позвонил домой и узнал, что мне звонил мой режиссер Слава Терещенко. У него были какие-то срочные новости для меня.
Слава Терещенко был первый и пока единственный театральный режиссер, который считал, что мои пьесы можно ставить на театре. Все остальные, к кому я ни обращался, держались прямо противоположного мнения. Все говорили, что пьесы очень хорошие, но ставить их отказывались наотрез. При этом театральные режиссеры говорили, что это невозможно ставить в театре, но очень хорошо можно снять в кино. Кинорежиссеры же свидетельствовали как перед Богом, что пьесы эти идеальны для театра, а для кино совершенно не годятся.
- Я просто вижу, как это можно поставить в театре, - с жаром говорил мне один киношник, с которым мы сидели в буфете Дома кино. - Открывается занавес, звучат фанфары, актеры выходят на сцену, кланяются и - действие начинается...
Но тут в буфет вошел какой-то актер, режиссер был вынужден идти с ним целоваться и я так и не узнал, как бы мою пьесу можно было поставить в театре.
Поначалу меня немного удивляла эта странная артистическая привычка - целоваться при встрече. По-моему, очень противный обычай (в особенности, конечно, если целоваться приходится не с женщинами - а, впрочем, и с женщинами не со всеми целоваться приятно!) Не могу понять, как можно добровольно взваливать на себя такое бремя. Но, как говорится, со своим уставом в чужой монастырь ходить нечего.
Но мы немного отвлеклись. Я позвонил Славе Терещенко и спросил его, что он хочет мне сообщить.
- Привет, - сказал он. - Есть новости. Твою пьесу не взяли еще в один театр - в Березняках.
- Название знакомое, - сказал я. - Сколько жителей в этих Березняках?
- Пятьсот тысяч, - отвечал он.
Мне очень польстило, что мою пьесу не ставят в таком большом городе.
- А как насчет того, чтобы все-таки где-нибудь ее поставить? - поинтересовался я.
- Ну, ты уж слишком многого хочешь. Как говорится, отрицательный результат - тоже результат.
- Это я знаю. Я всю жизнь только этот результат и вижу.
- Главное - выдержать стратегию. Сейчас я думаю предлагать твою пьесу в театры Московской области, а после того, как там откажутся ее ставить, мы будем брать приступом саму Москву. Представь, я несу твою пьесу самому Ефремову...
- И он мне отказывает.
- Неважно. Важен сам факт. Шекспира тоже долго не ставили.
- Шекспир был бродяга, пьяница и хулиган, - заметил я строго. - А я - законопослушный гражданин, меня бы можно уже и поставить. Может, предложимся какому-нибудь театру-студии?
- Леша, когда тебе отказывает театр-студия, ощущение совсем другое, чем когда тебе отказывает МХАТ. Уж поверь моему опыту!
- Ну, хорошо, тебе виднее...
- Вот именно. До новых встреч, старик!
И Слава повесил трубку.
Слава мне симпатичен. Мне вообще театральные режиссеры нравятся больше киношных. Потому что театральные занимаются своим делом и никуда больше не лезут. Киношники же очень любят сами стоять за камерой, писать музыку к фильмам, сниматься в них в разных эпизодических ролях и даже писать к ним сценарии. Сценарии у них получаются, как, впрочем, и все остальное, жутко бездарные. Но эта последняя привычка наших режиссеров совершенно дезавуирует их в моих глазах.
Я так считаю, что по-настоящему умные режиссеры не лезут не в свою область. Например, Феллини. Зачем ему было самому писать плохие сценарии, когда с этим прекрасно справлялся Антониони?
Было уже одиннадцать часов утра и я на всякий случай позвонил в телекомпанию "Дикси". Дело в том, что у меня с собой был очередной, написанный в соавторстве с Шендеровичем сценарий "Кукол". Но Шендерович, в отличие от меня, ежедневно почивал на лаврах до десяти утра, а я вынужден был с самого утра шататься по городу.
В "Дикси" мне сказали, что пришли деньги за прошлый месяц. Я обрадовался, поскольку деньги мне были очень кстати и двинулся прямо в "Дикси".
Выходя из-под земли в районе станции "Китай-город", я увидел двух проституток, которые сидели в подземном переходе на перилах, как птицы и болтали между собой. Одна из них машинально поправила чулок. Я посмотрел на них с безотчетной надеждой, но они меня даже не заметили. В страшном унынии я проследовал дальше. Видно, моя неплатежеспособность была написана у меня прямо на лице.
Хотя, поразмыслив немного, я понял, что не очень-то даже и расстроился. "Мало ли что, - утешал меня внутренний голос, - вдруг бы они оказались нечестными девушками."
Через три минуты я был в "Дикси".
Там, в самом центре студии сидел ее генеральный продюсер и по совместительству один из двух режиссеров программы "Куклы" Александр Левин. Вторым, как все знают, является Пичул. А в последнее время к ним еще и Досталь прибавился. Скоро, я думаю, в передаче будет больше режиссеров, чем самих кукол. Такова политика продюсера "Кукол" Базиля Григорьева.
Надо сказать, что, когда я вижу Левина, я всегда немножко напрягаюсь. Мне все кажется, что он меня схватит за шиворот и заставит тут же, не сходя с места, писать программу "Куклы". А писать "Куклы" для Левина - это самая настоящая каторга. Более придирчивого человека я в жизни своей не видел. Он всегда всем недоволен, хочет, чтобы в программе непременно была идея и сюжет. Цинизм его даже доходит до того, что он требует от нас с Шендеровичем шуток. И это от людей, которые последнее здоровье загубили на юмористическом фронте, от людей, каждая новая шутка которых все шире распахивает перед ними адские врата!
Если верить Левину, то юмористическая программа должны быть непременно смешной. Но это же противоестественно! Весь опыт нашей общественной жизни свидетельствует, что юмор и шутки не совместимы, хватит с нас чего-то одного. Взгляните на нашу нынешнюю эстраду. Шуток там навалом, но это страшные шутки, Страшные по отсутствию в них юмора, да и по общей бездарности тоже. Неужели эстрадные юмористы думают, что нормальный человек может смеяться над их шутками? "Я тридцать лет в юморе!" - при каждом удобном случае вспоминают эти деятели. По-моему, юмор от этого сильно пострадал. Как говорится, надо любить не себя в юморе, а юмор в себе.
Разные классики, цитируя друг друга, любили говорить, что патриотизм - это последнее прибежище негодяев. Так вот не патриотизм, а именно юмор - последнее прибежище негодяев. И, судя по количеству юмористов, негодяев в России теперь больше, чем за всю тысячелетнюю предыдущую историю. Однако, судя по качеству этого юмора, они поторопились обратиться к этому последнему прибежищу.
Но я, собственно, о Левине рассказывал. Это жестокий человек, страшный. Он обуян мыслями о постоянном улучшении программы. У него внутри есть какой-то идеал, которому все вокруг должно соответствовать. И он требует от нас, как если бы мы с Шендеровичем были Шекспирами.
Увидев меня, Левин обрадовался.
- Ну что, принесли сценарий?
- Принес, - сказал я.
- Хороший?
- Как вам сказать, - осторожно отвечал я. - Мне нравится.
- Это не показатель.
- Почему? У меня неплохой вкус.
- В таком случае, давайте его сюда. Посмотрим, какой у вас вкус.
Я вытащил сценарий, Левин стал его читать.
- Конечно, - заметил я как бы между прочим, - у меня в сценариях могут быть какие-то недостатки. Но в них есть одно несомненное достоинство - все они очень смешные.
- За это вам и деньги платят, - сказал Левин.
- Ну, деньги, - сказал я. - Вы мне платите деньги, а я вам зато плачу искренней признательностью.
- Это не обязательно, - сказал Левин. - Вы лучше пишите хорошие сценарии.
- Ну, вот, может быть, как раз этот окажется хорошим, - сказал я.
Левин посмотрел на меня скептически.
Тем не менее, читая сценарий, он от души смеялся. Дочитав, посмотрел на меня с интересом и сказал:
- Сценарий плохой - надо переписывать.
Я сделал жалобное лицо.
- Леша, вы что, против улучшения сценария? - спросил Левин, заметив это.
- Я не против улучшения, - сказал я. - Я против работы, связанной с этим улучшением.
Левин задумался на секунду.
- Действительно, - сказал он, - вы как начнете переписывать, вас не остановишь. Главное, чем больше вы переписываете, тем хуже получается. Лучше уж я отдам его на переделку Шендеровичу.
- Правильно, - сказал я. - Отдайте Шендеровичу, пусть он и переписывает. Он мэтр - ему и карты в руки.
В этот миг зазвонил телефон. Левин снял трубку.
- Да, - сказал он. - Привет, Вася. Все в порядке. Вот тут как раз напротив меня сидит господин Винокуров. Даю.
- Кто? - спросил я шепотом, прикрывая трубку рукой. - Базиль?
- Нет, Пичул.
- Алло, - сказал я. - Привет, Вася.
- Привет, - сказал он. - Ну, как тебе последняя программа? (Последнюю программу мы писали на двоих с Горой Николаевым. Точнее сказать, каждый писал свой сценарий по оговоренному сюжету, а потом Вася их сшивал, делая из двух один.)
Я откашлялся.
- На мой взгляд, программа вышла не очень удачной, - сказал я искренне.
- Да? - хмуро сказал Пичул. - Позволь узнать, почему?
- Видишь ли, там слишком мало меня и слишком много Горы Николаева.
На миг воцарилась пауза, а потом Пичул на том конце провода так страшно захохотал, что не мог остановиться в течение минуты. Пока он смеялся, я думал с грустью: вот, такова она, судьба талантливого юмориста - каждое его слово принимают за шутку. А ведь это была совсем не шутка, это была жалоба художника, это было, некоторым образом, томление духа. Но, увы, все почему-то думают, что юмористы не способны испытывать нормальных человеческих чувств. В сущности, так оно и есть, но ведь нет правил без исключений.
Ведь для художника что главное? Не обижайте его, платите ему побольше денег, и он все для вас сделает.
- Ну ладно, - сказал Пичул, отсмеявшись. - Дай мне Левина.
- Вас к телефону, - сказал я Левину, отдавая ему трубку.
Левин единственный человек в программе "Куклы", с которым мы на "вы". Видимо, это потому, что я произвожу на людей величественное впечатление. Одного я не могу понять - почему никто, кроме Саши Левина этого не замечает?
Пока Левин с Пичулом болтали по телефону, я думал о них обоих.
Как ни странно, Левин и Пичул здорово отличаются друг от друга. Хотя, вроде бы, чего им отличаться - оба режиссеры, оба работают над одной передачей. На самом деле, даже внешность у них разная. Не говоря уже о характерах.
Я раньше, помню, звонил Пичулу перед эфиром и спрашивал, как получилась передача. Пичул говорил, что, мол, посмотрим, но говорил это таким тоном, что было совершенно ясно - получилась полная ерунда. Доверяясь его вкусу, я всякий раз после показа звонил ему и, желая утешить, говорил совершенно искреннее :"Программка, конечно, получилась не ахти, ну, да чего расстраиваться, не в первый же раз."
Но Пичул почему-то совершенно не ценит моей искренности. В таких случаях он начинает ужасно злиться и говорить, что если я спокойно посмотрю передачу еще раз, то я пойму, что она очень хорошая. И точно, стоит посмотреть программу раз пять-шесть подряд, как вдруг понимаешь, что она хорошая и больше ее смотреть, слава Богу, не нужно.
Все дело закончилось тем, что Пичул обиделся на мою искренность и перестал снимать мои сценарии.
Что же касается Левина, то ему я тоже сначала пытался звонить перед показом и спрашивать его о том, как получилась передача. Но с Левиным это оказался дохлый номер. Он только отмахивался: "Сценарий вы видели, а можно ли на таком скудном материале снять что-нибудь приличное, посмотрим."
Кроме того, он совершенно не дает себя искренне утешать. Не позволяя сказать слова, он сразу бескомпромиссно заявляет, что последняя передача вышла блестящей, на голову лучше предыдущей. Самое интересное, что это он говорит обо всех передачах. Если следовать этой логике, мы с Шендеровичем поднялись за это время так высоко, что давно переплюнули Эсхила, Мольера и Гоголя, а уж кого переплюнул Левин, даже и подумать страшно. Если же вдруг передача ему не очень нравилась (что бывало крайне редко и относилось, на мой взгляд, к самым удачным моим сценариям), он говорил назидательно:
- Видите, Леша, из плохого сценария не сделать приличной программы...
Тут мои мысли прервало появление братьев Гонкуров - драматургов Эжена Щедрина и Юрия Каменецкого.
- Сколько лет, сколько зим! - увидев меня, обрадовался деликатный Каменецкий.
Грубый Щедрин тоже обрадовался:
- Леша, не найдется ли у вас до завтра ста тысяч?
- Откуда деньги у бедного еврея? - отвечал я.
- А вы что - еврей? - удивился Левин.
- Не так, чтобы очень. Но денег все равно нет.
После этого я отечески посмотрел на Щедрина с Каменецким и строго спросил у них:
- Ну что, написали новую пьесу? На этот раз, надеюсь, хорошую.
- На этот раз - да, - сказал Щедрин. - Мы же не можем, как вы, всю жизнь писать плохие пьесы.
- Я вовсе не всю жизнь пишу плохие пьесы, - обиделся я. - Я вообще всего пять лет пьесы пишу.
Я хотел еще немного порассуждать о разнице между мной и нашими отечественными гонкурами, но тут меня перебил Левин, который заметил:
- Вы бы лучше, чем рассуждать бесплодно, позвонили бы Шендеровичу и попросили его переделать сценарий.
- А разве Леша сам не может переделать сценарий? - удивился деликатный Каменецкий.
- Леша только пишет хорошо, - сказал Левин. - Да и то в соавторстве с Шендеровичем.
- Да, Шендерович талантлив, - задумчиво заметил Каменецкий.
- Настолько талантлив, что генеральная прокуратура на него даже дело завела, - согласился Щедрин.
- Не на него, а на всю программу "Куклы", - ревниво уточнил Левин.
- Но ведь Леша тоже талантлив? - сказал Каменецкий и посмотрел на меня, как бы опасаясь, что я стану спорить.
- Пока еще не до такой степени, - заметил Левин.
- Ничего, ничего, вы еще совсем молодой человек, - сказал Щедрин.
- Работайте, совершенствуйтесь - и на вас тоже со временем заведут уголовное дело.
Между тем вопрос о талантливости Виктора Шендеровича долгое время был для меня вовсе не очевиден. До знакомства с Витей я полагал, что писать программу "Куклы" могут только абсолютные моральные разложенцы вроде меня. Но, прочитав его книжку, увидел, что имею дело с неожиданно талантливым человеком. Тем горше мне было думать, что этот талант дошел до таких нравственных пропастей, как программа "Куклы". Как после этого можно жить и уважать себя - не знаю. Как? - скажете вы — да очень просто: ведь ты же живешь. Ну, я - совсем другое дело, я, как уже говорилось, человек конченый. А Шендеровичу - ведь ему еще пятидесяти нет. Ему даже сорока пока еще нет, ведь у него вся жизнь впереди.
А он - "Куклы" пишет. Иначе как насмешкой судьбы это назвать нельзя.
И тогда я подумал: а, может, он и не знает о своих способностях? Может, он думает, что ни на что другое, кроме "Кукол" не способен? Я стал потихоньку выяснять этот вопрос и понял, что все он знает, и даже больше, чем есть на самом деле. Тогда я стал звонить ему по утрам и донимать одним вопросом - как же ему не стыдно писать "Куклы"? На что Шендерович каждый раз отвечал мне в том духе, что ведь "Куклы" - это так, поденщина, можно сказать - джентльмен в поисках десятки.
Я говорю: что ж, если это поденщина, то ты и пиши так, чтоб без слез невозможно было взглянуть. А ведь иногда вполне можно взглянуть и без слез. Чтобы программу "Куклы" писать прилично - вот в чем цинизм, вот в чем я вижу разврат и надругательство над святынями. Где же искать ему оправдание?!
- Не могу же я писать заведомо плохо, - оправдывался Шендерович и цитировал народную американскую пословицу - ниже задницы не прыгнешь. А я говорил, что можно, можно прыгнуть ниже задницы - если, конечно, у человека есть добрая воля и стремление к совершенству. Если у него есть идеалы и совесть, он заставит себя сделать это в интересах истины. А если, конечно, он махнул рукой на себя, на душу свою, и беспробудно пишет программу "Куклы", тогда, конечно, всю жизнь его ждут подпрыгивания на уровне задницы.
Вообще при слове "задница" мне всегда вспоминается американский
народ и великая американская культура. Там задница занимает очень важное место, примерно то же, что у нас голова. Если судить по фильмам - а по фильмам, конечно, нельзя судить о настоящей жизни, но о сознании народа - запросто, потому что фильмы, если кто не знает, именно для народа и делаются и из народа произрастают, как овощи из навоза — если судить по фильмам, так ни один нормальный американец в простоте слова не скажет, все только с употреблением задницы. Задница не только все остальные части тела у них замещает, но иногда даже является полномочным представителем самого человека. В американских фильмах не говорят, например: "Убирайся отсюда", или "Уноси ноги", а непременно "Уноси отсюда свою задницу". Или не "Он рисковал своей головой", а "Он рисковал своей задницей". Еще, кажется, не встречалось только надгробной надписи "За отчизну сложившим свою задницу на поле боя". Впрочем, может, я мало американских фильмов смотрел. Наверняка и такое у них есть - я в американцев верю.
В конце концов, Шендерович, устав от моих попреков, сказал:
- Не важно, чем именно заниматься. Важно следить за своим внутренним состоянием и не деградировать.
- Это точно, - отвечал я. - Тем более, что теперь нам деградировать решительно невозможно. Когда-то нам было, куда деградировать — и мы этой возможностью блистательно воспользовались. И, более того, исчерпали ее до конца.
Тут меня от моих апокалиптических мыслей отвлек спор между Щедриным и Каменецким.
- Как хотите, - говорил Каменецкий, - а я верю в Лешин талант, хотя, в общем, для этого нет никаких оснований.
- Вот это последнее утверждение очень справедливо, - соглашался Щедрин.
- В Леше есть что-то довлатовское, - заметил Каменецкий.
- При чем тут Довлатов! - обиделся я. - Я еще лучше Довлатова пишу, об этом все знают.
- А вот продюсер "Кукол" Базиль Григорьев считает совсем по-лругому, - заметил Левин.
Такого замечания я, конечно, не стерпел и тут у нас завязался спор.
- Э-э-эх, - говорил я, - Базиль Григорьев! Не смешите меня! Ваш Базиль даже Толстого не осилил, не говоря уже обо мне. Он вообще неграмотный, этот ваш Базиль. Он даже сценарии "Кукол" прочитать не может. Дашь ему сценарий, а он так и держит его по полчаса на одной странице. Да еще вверх ногами. Потом подойдет тихонечко к ассистенту режиссера и просит ее:
- Галя, прочитайте мне сценарий!
Ему начнут читать, а он через минуту - глядь - и уже захрапел. Только голова об стол стукается. А вы говорите — Базиль.
- Не может быть, - говорили мне на это и Левин, и Щедрин с Каменецким, - не может быть, чтобы Базиль Григорьев совсем не умел читать. У него вид порядочного человека.
- Вид ничего не значит, - возражал я. - У меня вот тоже вид порядочного человека - а что толку?
Отвлекаясь, надо сказать, что у меня с Базилем давние конфликты. Он ко мне пристает по делу и без дела. Вот, скажем, сядет в курилке и начнет задавать вопросы. Причем вопросы-то все одни и те же, ни одного нового.
- Что-то я твоей эстетики понять не могу, - бывало, частенько говорил мне Базиль.
- У меня эстетика простая, - отвечал я, - чтобы смешно было.
- Этого нам не надо, - говорил Базиль. - Для смешного есть программа "Вокруг смеха". Смех нас не интересует, нас интересует эстетика и метафизика. Есть у тебя эстетика или нету ее?
- У меня одна эстетика - пускай мне вовремя деньги платят!
- При чем тут деньги? Эстетика - это не деньги. Эстетика - это красота.
- Это точно, - говорю. - С деньгами красота, а без денег - сплошное уродство.
Ну, на этой почве я Базиля всегда побивал. Стоит только завести разговор о деньгах, как он тут же начинает дергаться, нервничать и убегать куда-то по срочному делу...
Тут я вспомнил, что собирался позвонить Шендеровичу, поднял трубку и стал набирать его номер.
Отношения авторов "Кукол" между собой - это отдельная тема. Они относятся друг к другу с плохо скрываемым дружелюбием, на людях же демонстрируя якобы обуревающую их конкурентную борьбу. Особенно это касается меня, как автора сравнительно нового, от которого неизвестно, какой пакости ждать. А в последнее время в "Куклах" образовалась целая куча авторов, из которых, подозреваю, я еще не самый гадкий. Так что режиссерам приходится все время быть начеку.
Лично меня здесь терпят исключительно за большой литературный талант и за то, что я смешно пишу. Других достоинств за мной не числится. А вот за что терпят Шендеровича - для меня загадка. То есть он, конечно, тоже пишет смешно. Но нельзя же за одно и то же терпеть в одной программе сразу двух человек. Боюсь, что в один прекрасный день это положение вещей изменится самым кардинальным образом и кого-то из нас терпеть перестанут. И я даже догадываюсь, кого именно. Впрочем, мне все равно. Работу себе я какую-нибудь найду - разве мало в Москве зданий, нуждающихся в сторожах!
К тому же мои друзья считают, что мои передачи самые смешные. Впрочем, это они говорят совершенно напрасно. Это я знаю и без них...
- Алло, - услышал я голос Шендеровича и от неожиданности сказал совсем не то, что хотел.
- Витя, тут мне один знакомый говорил, что вы с ним большие друзья.
- Какой знакомый?
Я назвал фамилию.
- Понятия не имею, кто это такой.
- Да? - огорчился я, - А мне сказал, что вы друзья.
Шендерович в ответ заметил, что, может, они и друзья, но он про такого человека первый раз слышит.
- Ты же понимаешь, - добавил он, - что такое издержки лишней известности. Сейчас у меня в друзьях оказались даже те, кто со мной в общественном туалете был по малой нужде.
"Вот она, слава! - подумал я. - У меня-то друзей не прибавится, даже если я буду целыми днями в туалете сидеть. Хоть по большой, хоть по малой нужде."
Должен сказать, что, хотя сам я пребываю на этом свете в состоянии абсолютного инкогнито, на знакомых мне везет. Все мои знакомые и приятели чем-то прославились.
Бахыт Килибаев, например, снявший кучу фильмов по своим сценариям, в том числе "Иглу", прославился все-таки тем, что придумал ролики для АО МММ. Шендерович прославился писанием "Кукол". Лимонов прославился фальшивым экстремизмом, Андрей Синявский - своим талантом писателя. Даже Базиль Григорьев прославился тем, что поменял простое русское имя Вася - на Базиль. Один только я ничем не прославился. В наше время надо очень постараться, чтобы ничем не прославиться. И я этого достиг.
Правда, в последнее время моя абсолютная безвестность стала как-то рассасываться. Особенно после того, как в одном из интервью Шендерович сказал, что сейчас над программой "Куклы" работает целая группа молодых талантливых авторов.
Прочитав этот странный пассаж, я немедленно позвонил Шендеровичу.
- Что происходит? - спросил я его. - Какая еще группа молодых, талантливых авторов?
- А что такое? - удивился он.
- Да ведь из всех талантливых я один молодой и, одновременно, из всех молодых - один я талантливый.
- Ну, извини, старик, - засмеялся Шендерович, - я исправлюсь.
В следующем его интервью я с удовлетворением прочитал такие строки:
"Сейчас над программой работает группа авторов, среди которых своей молодостью и хорошим здоровьем выделяется Алексей Винокуров."
Вообще я много думал об известности и славе и пришел к некоторым выводам. Что лично мне не позволяет стать сразу известным человеком? Я думаю, мизерность средств, а, главное, целей. Это сочетание не так уж редко встречается в наше время. Другое дело, что кроме меня оно никому еще не помешало выйти в люди.
Особенно в наше бурное время славе способствуют слухи. Чем больше слухов, тем больше славы. Мне один знаменитый человек даже жаловался как-то.
- В наш неблагодарный век, - говорил он с отвращением, - слухи о себе приходится распускать самому...
Мы договорились с Шендеровичем, что он перепишет сценарий и я повесил трубку. Вошедший Левин спросил меня, переговорил ли я с Шендеровичем. Я отвечал, что переговорил и все должно быть в порядке, если он не забудет.
- Надеюсь, что он не забудет, - сказал Левин.
- Не слишком на это рассчитывайте, - отвечал я. - Шендерович ужасно забывчивый. Однажды он даже забыл, как меня зовут.
- Не может этого быть, - не поверил Левин. - Скорее всего, он просто забыл, кто вы такой вообще.
Тут в комнату вошел грубый Щедрин.
- Леша, я у вас давно хотел спросить, как вы пишете в соавторстве с Шендеровичем.
- Как пишем? - я пожал плечами. - Обыкновенно, как и вы с Каменецким. Он сидит за компьютером, а я привожу готовый сценарий в "Дикси".
- А его устраивает такое разделение обязанностей?
- Еще бы не устраивало. Сиди себе дома, пиши в свое удовольствие. А я мотаюсь туда-сюда, как цветок в проруби.
- Но вы ведь пишете и самостоятельные сценарии?
- Еще как пишу! И все они идут на "ура!" Вот вам живой пример. Я написал Пичулу сценарий. Сценарий ему очень понравился, но он сказал, что снимать его будет сложно. И поэтому он лучше снимет сценарий Шендеровича. "По сценарию Шендеровича любой дурак снимет, - обиделся я. - Ты попробуй по моему сними." Но Пичул отвечал, что надо и о зрителе подумать и взялся все-таки снимать сценарий Шендеровича. И тут Бог его наказал.
- Каким же образом?
- Да таким, что Пичул потом звонил мне и жаловался, что съемки проходили очень трудно: сначала павильон затопило, потом один из артистов, прыгая с парашютом, сломал себе ногу. И тут я сказал Пичулу: "Если тебе сценарий нравится - ставь его, а не ищи легких путей."
- На самом деле, я думаю, ваш сценарий Пичулу не понравился, - заметил Левин, - просто он так сказал, чтобы вас не огорчать.
- К сожалению, я не Шендерович, - сказал я. - И со мной никто не церемонится. Если сценарий мой не нравится, то мне прямо так и говорят, что это говно, а не сценарий. И, честно говоря, я уже немного устал слушать о своих сценариях одно и то же.
- Такова судьба всех больших художников, - утешил меня Каменецкий.
- Не думаю, - сказал я. - Вот взять хоть Пушкина. Я полагаю, при жизни никто его сценариев не хаял.
- Да потому что он не писал никаких сценариев.
- Но даже, если бы и писал - все равно никто бы не посмел.
Левин усмехнулся.
- Видите ли, Леша, между вами и Пушкиным есть некоторая разница...
- Я знаю, - сказал я. - Он писал стихами, а я - прозой. Но все равно, хотелось бы, чтобы уже сейчас меня оценили по достоинству, не дожидаясь, пока я перейду с прозы на стихи.
С этими словами я попрощался и вышел вон. Предварительно, правда, я забежал в кассу и получил свои деньги.
Давешние проститутки так же сидели на выходе из подземного перехода. Видимо, за прошедшее время что-то во мне изменилось, потому что они вдруг меня заметили и одна приглашающе похлопала ладонью рядом с собой. На лице у меня, что ли, было написано, что я при деньгах - прямо не знаю! Поколебавшись, я сел рядом. И завел непринужденную беседу о том, о сем. Проститутки хихикали, щипали меня, отечески целовали в лоб и, наконец, пригласили пойти с собой. И тут я не выдержал. До сих пор не могу понять, зачем я это сделал. Ведь я знал, что потом буду раскаиваться, что на душе и на теле у меня будет скверно, что последствия могут быть самые ужасные. Но я все-таки сделал это - я сбежал от них. Стыду моему и моему падению нет границ!
Позже, уже спустившись в метро, я понял, что эти проститутки были типичные тургеневские девушки. С теми же самыми, я думаю, идеалами. Без идеалов нынче ведь даже на панель не пустят. А с тургеневскими идеалами никуда, кроме как на панель, и не пойдешь.
Сколько беды принес нам этот западник со своими девушками, рудиными и накануне! "Стилист сраный" - как верно говорил о Тургеневе Лев Толстой. И я с ним полностью согласен, особенно же в части эпитета. Хотя, если уж быть совсем откровенным, то это не совсем Толстой говорил, а как бы устами Толстого такой писатель Аркадий Арканов.
Но, к сожалению, я не могу прибегать непосредственно к авторитету Арканова, потому что кто сейчас помнит такого писателя? А Толстого все помнят. Потому что у Толстого был важный отличительный признак - страшного вида борода. А у писателя Арканова никакой бороды никогда не было и быть не могло, и из всех его писательских достоинств на ум сейчас приходит только играние на трубе. Но, естественно, труба ни в какое сравнение с бородою не идет. Борода - это, как известно, знаковая часть писателя, я бы даже сказал, неотчуждаемая часть его творчества. А играть на трубе всякий сможет, даже такой законченный президент, как Вильям Клинтон.
Но вот так уж устроен этот мир, что один писатель, рохля и балбес, ничего умнее игры на трубе придумать себе не смог, а зато другой - разбитной шустряк и приспособленец, изобрел себе бороду и с этой бородою, как с тараном, прорвался прямо в вечность и бесстыдно стрижет теперь с этой бороды купоны.
Поэтому я призываю вас не доверять бородатым писателям. Это люди себе на уме, желающие вместо честного писания литературы въехать на собственной бороде в бессмертие. Они ищут простых путей и они их находят. Конечно, есть, которые и усами обходятся, но таковых немного. Тут человек или талантлив, вроде Пушкина с Гоголем, или он бородою пытается прикрыть вопиющее отсутствие каких бы то ни было способностей и собственную злонамеренность.
Взять хоть Карла Маркса с Фридрихом Энгельсом. Оба были бородачи, каких поискать. Бороды были такие, что ни в какие ворота не лезли, никуда их нельзя было приспособить. Тесно этим бородам было на территории Европы. Вот и сунулись они в нашу глушь - и сколько недоразумений из этого возникло!
У нас с бородами еще Петр боролся. Он понимал, что бороды есть знак возмутительного отсутствия всяких идей и желания попользоваться на дармовщинку.
В этих мыслях я незаметно добрался до журнала "Знамя". С журналом "Знамя", как я уже говорил, у меня старые и давние связи. У меня там половина приятелей и просто добрых знакомых, не говоря уже о том факте, что там до сих пор не опубликовали ни одного моего романа.
В коридоре журнала "Знамя" я вдруг увидел профессора Владимира Новикова. Некоторое время я размышлял, подавать ему руку или нет. Дело в том, что профессор оскорбил одного моего знакомого поэта, Мишу Кукина, предположив в ответ на его стихи, что Миша не гений. Вот это меня возмутило больше всего. Зачем было задевать человека? Его и так Бог обидел - произвел на свет поэтом. И после этого рассуждать во всеуслышание о том, гений он или не гений - это просто верх жестокости и цинизма.
Бывают, конечно, такие люди - если им что-то не нравится, то они немедленно хотят это уничтожить.
Я не такой. Вот, например, мне Лимонов не нравится. Но я же не говорю, что его надо расстрелять. Хотя, конечно, надо бы. Нет, я считаю, что если человек появился на свет, то в этом есть какой-то смысл и пусть он живет. А Лимонова, конечно, и без меня расстреляют. Но на этом я не настаиваю, потому что мы живем в демократической стране. И поэтому Лимонова надо просто запретить. И при этом условии пусть он себе спокойно живет. Но лучше не в России.
В Лимонове меня даже не бездарность раздражает. Раздражает несоответствие имиджа и реального человека. Все знают, что Лимонов экстремист, радикал и национал-социалист. Но вот вам ситуация. Лимонову в подворотне набили морду - укрепился ли он в своем экстремизме? Ничуть!Наоборот, пошатнулся. Почему - поставим мы философский вопрос. Да потому что драться в подворотне - это вам не по телевизору играть воображаемыми мускулами.
Вот таков мой взгляд на вещи и он, конечно, сильно отличается от взгляда профессора Новикова.
Между тем, пока я думал, подавать или не подавать профессору руку, он проследовал мимо меня, так и не догадавшись о моем существовании.
По коридору я сразу же прошел в отдел публицистики, рассчитывая застать там Юлию Рахаеву и Александра Агеева. Но вместо них в отделе одиноко сидел писатель Анатолий Королев и издавал вслух разные писательские звуки, вроде почесывания за ухом и шорканья ручкой по бумаге.
Анатолий Королев был мой старый знакомый. Собственно, до этого видел я его всего только один раз в жизни, но это было довольно давно. Поэтому, на мой взгляд, разговоры о старости тут вполне уместны.
Королев, которого вы, может быть, не знаете, между тем писатель очень известный. Едва я называю его фамилию, как тут же все вокруг начинают припоминать:
- Королев?... Постойте, постойте! Как же, знаем! Ведь это, кажется, он написал "Голову Гоголя".
- Да нет, при чем тут "Голова Гоголя"? Он написал знаменитый роман "Эрон".
- Да нет же, не "Эрон"! Он написал ненаписанный триллер "Змея в зеркале".
Королев, едва только увидел меня, кинулся мне на шею. Он вообще меня полюбил с первого взгляда, особенно когда я ему сказал, что читал его романы.
- Вы - единственный писатель в России, который читает не только свои романы! - сказал он, и к восторгу в его голосе примешивались нотки осуждения.
Я почувствовал себя как-то неловко и стал оправдываться, говоря, что, конечно, я иногда читаю и чужие романы, но только для того, чтобы лишний раз увидеть, насколько они хуже моих собственных. Но Королев мне не поверил.
- Вы клевещете на себя, - воскликнул он с жаром. - Хуже ваших романов не может быть ничего на свете!
Я почувствовал себя польщенным, но не мог с ним согласиться. Много, много есть еще на русской земле романов хуже моих. И все они публикуются почему-то в толстых литературных журналах и особенно в журнале "Знамя". Хотя и в "Октябре" довольно плохие романы, и в "Дружбе народов" какая-то дрянь, а про "Новый мир" я уж и не говорю. Но абсолютный рекорд в этом смысле принадлежит журналу "Крестьянка", который вообще романов не публикует, а публикует только рассказы. Мне как-то раз предложили туда написать что-нибудь "про жизнь". Но когда я написал, мне сказали, что у нас разное представление о жизни и попросили написать еще что-нибудь. Но я уже во второй раз на эту удочку не попался и продолжал себе писать романы.
А между тем толстые журналы публиковали взахлеб прозу одна мерзее другой (я теперь не боюсь этого сказать, потому что все это и так знают), в то время, как мои романы, которые очень любит читающая публика, не печатаются нигде. Что ж, это судьба всякого большого художника. Всю жизнь он корчится в безвестности, прозябая над программой "Куклы", и в конце концов вынужден получать на пропитание разные литературные премии за границей и никто даже не вспомнит, что такой кода-то существовал.
- Чем занимаетесь сейчас? - спросил я у Королева.
- Пишу, - сказал он. - Пишу романы, эссе, статьи - вообще все, что поддается процессу написания. Вот сделал несколько пьес для немецкого радио.
- А пьесы для радио чем-то отличаются от обычных пьес? - заинтересовался я.
- Конечно! - воскликнул Королев с таким удивлением, что мне стало стыдно за свое невежество. - Для написания радиопьес обязательно нужна радийная шишка. Без этой шишки ничего у вас не получится.
Мы еще немного поговорили про разные шишки и потом я пошел к ответственному секретарю "Знамени" Юрию Буйде. Буйда сидел в самом центре своего кабинета, трезвый до окостенения.
Буйда, сам писатель, мне очень обрадовался и, как всегда, принялся уговаривать меня бросить писать романы и начать писать рассказы, говоря, что романы писать всякий дурак умеет, ты попробуй, напиши рассказ. Сам Буйда долгое время писал исключительно рассказы, иногда только сбиваясь на повести.
Раньше я принимал его уговоры за чистую монету, но тут вдруг выяснилось, что коварный Буйда за это время сам написал роман. И тогда я понял, что все его разговоры были к тому, чтобы убрать с дороги опасного конкурента. Но я решил лечь костьми, а с дороги не убираться и в кратчайшие сроки создал еще несколько романов, которые опять нигде не взяли, но которые, как мне кажется, сильно изменили культурную ситуацию в России. Да, я полагаю, и не могли не изменить. Ведь у моего творчества хорошие и разнообразные истоки. Я, например, люблю Довлатова. Хотя, конечно, не так сильно, как Андрея Синявского, которого я тоже люблю, но еще сильнее. У этих двух блестящих писателей я взял все самое худшее и гармонично объединил в себе.
Причем Довлатова я никогда не видел, а с Синявским в последние годы общался регулярно и даже заставил его прочитать один из моих романов.
Андрей Донатович, как человек деликатный, долго думал, не зная, что мне сказать, потом наконец вымолвил:
- Ну, что ж, это интересно. Пишите дальше. Я надеюсь, от этого никому не будет слишком большого вреда...
С Буйдой мы попрощались довольно тепло, и он на память подарил мне номер "Знамени" со своим романом, надеясь, что уж на халяву-то я его точно прочитаю. Я сразу же вспомнил слухи, которые вокруг этого романа ходили, якобы роман автобиографический и в некоторой степени даже пророческий. Честно говоря, верится с трудом.
Все эти разговоры о биографичности художественной литературы мне просто смешны. Иногда говорят, что художник часто предчувствует свое будущее и даже описывает его в своих опусах. По-моему, это чушь. Вот, например, я, который столько написал о смерти. Значит ли это, что я когда-нибудь умру? Уверен, такая глупость никому даже в голову прийти не может. Все эти слухи распространяют мои враги и вообще люди, сами ничего не понимающие в искусстве и пытающиеся подкопом пролезть на Парнас, куда мы, бедные художники, вынуждены взлетать на окровавленных крыльях.
Я вернулся в отдел публицистики, но никакого Анатолия Королева там уже не было. Вместо него сидел заведующий отделом сравнительной библиографии Александр Агеев и завотделом публицистики Юлия Рахаева. Оба находятся со мной в очень хороших отношениях, что говорит о них с самой лучшей стороны. Вообще, я давно заметил, что с хорошими людьми я всегда дружу, а с плохими - ссорюсь. По этому признаку можно безошибочно определить, каков человек. Если он мне не понравился — значит, он плохой. А если мы с ним поссорились, то уж это полное говно, негодяй и мерзавец, каких свет не видывал. Он, конечно, будет это отрицать и возводить на меня всякую напраслину, но мы-то с вами знаем, на чьей стороне правда!
Юля Рахаева угостила меня чаем, что, безусловно, зачтется ей на том свете, а Агеев завел светскую беседу, что зачтется ему уже на этом. Спустя некоторое время я почувствовал себя не совсем удобно, что вот, я пью чай в полном одиночестве, как какой-нибудь пуп Земли, а все вокруг только благоговейно внимают моим речам. Я решил проявить демократию и либерализм и обратился к Агееву.
- Хотите чаю? - спросил я у него.
Вопрос мой удивил Агеева чрезвычайно.
- Какого еще чаю? - сказал он строго. - Баловство!
- Ты бы еще предложил Саше воды из-под крана выпить, - хихикнула Рахаева. - У нас другие напитки в ходу.
- Клевета, - сказал Агеев. - Чай, я конечно, не пью, но кофе — запросто.
Тут он задумался на секунду, потом, видно, что-то вспомнив, кивнул головой и сказал:
- Да вот не далее, как на прошлой неделе выпил два стакана кофе.
- Кофе, небось, с коньяком был? - спросила Рахаева.
- Можно и так сказать, - согласился Агеев. - А можно и наоборот.
Наконец я поинтересовался, как там обстоит дело с моим новым романом. Агеев пожал плечами.
- Решают, - сказал он. - Сегодня должны решить.
- Ну, я, пожалуй, так долго ждать не буду, - сказал я. - Я, пожалуй, пока забегу еще в пару мест.
И я быстро покинул гостеприимные стены толстого журнала "Знамя". На ступенях вдруг меня охватили нехорошие предчувствия, Почудилось мне, что я последний раз вижу сегодня это здание, и всю редакцию, и всю вообще здешнюю публику. Я попытался отмахнуться от этой мысли, но тревога моя не уменьшалась, а только росла.
Вдруг в голову мне полезли совершенно невозможные мысли о том, что роман мой, может быть, опять не примут к публикации. Явственный призрак нищеты замаячил перед моей помертвевшей внешностью. Сразу почему-то вспомнилось мне чувство тошноты, возникавшее у меня в худшие годы, когда я был совсем беден. Этого чувства я уже больше не забуду, я, никогда неощущавший тошноты от обычных причин, вроде злоупотребления алкоголем или встречи с негодяем. Это страшное чувство будет теперь подниматься вдали и парить, как какой-нибудь демон, на самом дальнем горизонте, почти невидимое, но все же явное. Если хоть раз страдал по-настоящему от этого чувства, потом уже никогда не забудешь. Доходило до того, что, чтобы спастись от бедности, я мечтал взять да и жениться на какой-нибудь богатой старой деве лет двадцати пяти. Только одно меня и остановило тогда - что все красивые старые девы к этому возрасту уже были разобраны, а некрасивых мне и даром не надо.
Я рассеянно шел по улице, не зная, куда двинуть дальше. На улице уже потихоньку смеркалось и все люди сделались серыми и расплывчатыми, как тени. У какой-то стены сидел человек с гитарой и пел. Гитара его была электрической, поэтому ее было слышно на всю улицу, а голос звучал сам по себе, так что надо было подойти поближе, чтобы расслышать, что это он такое там поет. Пел он какую-то неизвестную мне, кажется, пуэрториканскую песню. И так странно звучал в наступавшей тьме пуэрториканский язык, так сладко переливались в нем гласные и согласные, что мне захотелось тоже усесться тут же и никуда не уходить. Но ложный стыд и внутренняя суета погнали меня прочь.
Уже отойдя довольно далеко от того места, я все еще слышал гитару и даже, казалось мне, различал звук голоса. В этом не было ничего удивительного, ведь у меня с самого детства хороший музыкальный слух. Можно сказать, что слух этот абсолютный, поскольку когда поет любой профессиональный певец, я в девяноста случаях из ста угадываю мелодию. А вот самим певцам очень часто слуха не хватает, потому что, когда пою я, почти никто из них не может догадаться, что я пою.
В каком-то оцепенении я спустился в метро и остановился на платформе. Ехать, собственно мне было некуда. До того момента, пока судьба моя не определилась, домой я показаться не мог бы. Поэтому я просто сел в первый попавшийся поезд, надеясь, что Бог не оставит меня своим попечением.
Надо сказать, что сел я неудачно. Когда двери закрылись и навстречу с усиливающимся свистом понеслась чернота тоннеля, оказалось, что народу набилось в вагоне буквально как сельдей в банке. Я, как философ, пытался найти и в этом свой смысл, пользуясь тем, что меня прижало к какой-то девушке. Но меня тут же и оттеснили от нее - поскольку желающих воспользоваться преимуществами давки и без меня было навалом.
Когда вагон наконец остановился, толпа выходящих наперла, стараясь выдавить меня наружу.
"Гений всегда противостоит толпе..! - не без гордости думал я, сопротивляясь натиску выходящих. Однако меня все-таки вынесло и едва не ударило мордой о колонну. - Но если толпа большая - это ему не всегда удается..."
Тут кто-то прервал мои размышления криком:"Чего встал — проходи!" Слова эти сопровождались довольно сильным ударом в спину.
Я обернулся в диком раздражении и увидел перед собой во второй раз за этот день Петю Дронова - на этот раз совершенно трезвого и в довольно чистом костюме.
- А, это ты! - удивился Дронов. - Вот так встреча!
- Ты чего дерешься? - хмуро спросил я.
- Добро должно быть с кулаками, - веско заметил Дронов. - А поскольку я и есть безусловное добро, вот я и тренируюсь.
- Тренируйся на кроликах, - ядовито отвечал я.
Дронов моего юмора не понял, да я на это и не рассчитывал. На мой взгляд, в беседе двух людей достаточно, если хотя бы один понимает, о чем идет речь.
- Что такой сосредоточенный? - спросил Дронов.
Я пожал плечами, не желая развивать эту тему. Но он не угомонился.
- У тебя на лице прямо Нобелевская премия написана.
- Что, правда? - обрадовался я.
- Точнее сказать, тоска по ее отсутствию, - поправился он. - Что вы все носитесь с этой премией, как дурни с писаной торбой? Что ты, что Буйда. Тут еще Кукин! Это уж вообще ни в какие ворота. Брали бы пример с Анатолия Королева. Вот он - сидит себе и тихо пишет "Змею в зеркале". Уже сколько лет - и ни на какую премию не рассчитывает..
- Мне Королев не указ, - сказал я.
- А кто тебе указ?
- Мне Гоголь указ.
- Гоголь не стал нобелевским лауреатом.
- Чести Нобелевскому комитету это не делает.
Мы помолчали. Потом он сказал:
- Как ты смотришь на нижний буфет ЦДЛ?
Я пожал плечами.
- Будут симпатичные девушки.
- У нас разные понятия о том, что такое симпатичность, - обронил я.
- Строго говоря, у нас разные понятия о том, что такое девушки, - уточнил он. - Но тут, я думаю, ты останешься доволен.
- Черт с тобой, - сказал я.
По дороге мы зашли в "Новое время". Мимо меня с гнусными обезьяньими ужимками пробежал бывший коммерческий директор Макаренко и привычно скрылся в туалете.
Журналисты все куда-то подевались, только в кабинете Вадима Дубнова сидел его дядя Аркадий Дубнов - корреспондент Радио "Свобода".
- Привет, - сказал я. - Как жизнь?
- Какая тут может быть жизнь? - ворчливо сказал Дубнов, с огромной скоростью набирая одним пальцем какой-то текст.
- Как Машка? (Маша Дубнова - жена Аркадия, с которой мы были знакомы еще по "Комсомольцу").
- Нормально. Родила дочку.
- Поздравляю, - сказал я.
- Спасибо, тебя тоже.
Я обомлел.
- Шучу, - сказал Дубнов. - Ты тут не при чем.
Я и сам шутить умею, но шутки Дубнова слона свалят с ног...
Вместе с Дроновым мы двинулись в ЦДЛ. Меня поразил висящий при входе большой портрет Магеллана.
- А почему Магеллан? - спросил я у старушки-привратницы. - Почему, например, не Федор Достоевский?
- А вы что, не знаете, что близится юбилей открытия Америки?
- Позвольте, - удивился я, - при чем тут Магеллан? Америку открыл Колумб, ну, в крайнем случае, Америго Веспуччи.
- Да вы просто склочник, - разозлилась старушка. - Какая разница - Магеллан, Веспуччи? Главное - результат, который всем нам так противен.
К счастью, Дронов подхватил меня под руку и повлек прочь, а то бы я не знаю, до каких еще высот поднялся наш научный спор. В буфете, действительно, тусовалась рок-кабаре "Кардиограмма" с поэтом Алексеем Дидуровым в главной роли.
Мы уселись рядом с какими-то девицами, которые явственно скучали в ожидании духовных радостей. Одна девица была довольно красивая, вторая отличалась огненным цветом волос, а третья мне совсем не понравилась - она была в очках и вид у нее был какой-то зачуханный. Дидуров разразился кратким вступительным словом примерно на полчаса. Видимо, он находился в плохом настроении, поскольку речь его в основном носила разоблачительный характер. Тут упоминались и забронзовевшие кумиры в лице Б. Гребенщикова и Андрея Макаревича и менее известные люди, с которыми у Дидурова, видно, тоже были свои счеты. Немного потоптавшись на музыкальной почве, поэт перешел к литературе. Охарактеризовав отечественную классику в целом положительно, он обрушил свои проклятия на Писарева, который посмел критиковать Пушкина и заодно, не удержавшись, выдал пару критических замечаний в адрес самого Александра Сергеевича.
Позже, впрочем, оказалось, что это были цитаты из того же Писарева, которые Дидуров решил озвучить для большей наглядности. Конец его речи носил оптимистический характер. Он выразил надежду, что горстка бюрократов и халтурщиков не в состоянии уничтожить многовековую русскую культуру, достойных продолжателей дела которой, как он надеется, мы сейчас все и увидим. После этого на сцену вышла экстравагантная девица и принялась читать оду крысам.
- Девушки, - сказал Дронов, обращаясь к нашим соседкам, - не хотите ли выпить?
Пресыщенные многовековой русской культурой девушки реагировали вяло. Только у третьей хищно блеснули очки, но она удержалась. Однако Дронова было нелегко провести показным равнодушием.
Он быстро побежал в бар и так же быстро вернулся. Вернулся он без выпивки, но вид у него был загадочный.
- Старик, - сказал он трагическим шепотом, - я оказался совершенно без денег. Ссуди меня парой-другой тысяч в долг.
Вытряхнув из меня пятьдесят кровных тысяч, он убежал и вскоре вернулся, теперь уже нагруженный водкой и бутербродами.
- Живем! - воскликнул он так громко и радостно, что совершенно перекрыл крысиную оду.
Дидуров бросил на него гневный взор, но Дронов сделал извиняющееся лицо и Дидуров успокоился. Мы разлили водку и познакомились. Красивую звали Юля, рыжую - Наташа, а страшненькую, в очках — Суламифь.
- Царь Соломон, - представился Дронов. - Еврей в четвертом поколении.
- Что значит - в четвертом поколении? - удивилась Суламифь. - А раньше вы кем были?
- А раньше, как и все приличные люди, я был обезьяной, - серьезно отвечал Дронов и затем уже шутил, не переставая.
- Знаешь, что меня держит на этом свете? - спрашивал он, обращаясь ко мне, но имея в виду девиц. - Дети, жена, теща.
- При чем тут теща? - вяло спросил я.
- Как - при чем? Представляешь, как она обрадуется, если я умру?
- Я думаю, не одна теща обрадуется, - желчно сказал я. - Жена с детьми тоже будут рады. А для всего прогрессивного человечества это и вовсе будет праздник.
Девицы немного оживились. Дронов, желая закрепить успех, оглянулся по сторонам и сказал:
- Вот, говорят. современной русской литературы не существует. Как будто бы существует какая-то другая современная литература.
- А разве нет? - простодушно удивилась рыжая Наташа. - А как же Алексей Алексеевич Дидуров?
- Алексей Алексеевич Дидуров, - тактично объяснил ей Дронов, - уже не относится к современной литературе. Это мэтр, монстр и корифей, одним словом, - классик.
- А я думала, классики бывают только мертвыми, - сказала Наташа.
- Не беспокойтесь, он тоже когда-нибудь будет мертвым, - хищно сказал Дронов.
- Лучше не надо! - испугалась Юля.
- Ваше желание для меня - закон, - галантно произнес Дронов. - Начиная с этого момента, Алексею Дидурову даруется бесконечная жизнь.
Воцарилась некоторая пауза. Вдруг симпатичная Юля сказала кокетливо:
- А я сегодня слона видела.
- Большого, маленького? - заинтересовалась очкастая Суламифь.
Та пожала плечами.
- Так, среднего. А почему ты спрашиваешь?
- По Фрейду слон символизирует пенис. (Я вздрогнул от внезапного поворота темы). Так что видеть во сне слона - это признак сексуальной неудовлетворенности.
- Да, но я его видела не во сне, а живьем. В зоопарке.
- А во сне что ты видела?
- Во сне я ничего хорошего не видела.
- Это тоже символ пениса, - уверенно сказала очкастая. - Не видеть ничего хорошего в России, это, в сущности, видеть пенис или его производные.
- Причем для нас это зрелище обычное, - добавил я быстро.
- Ну, хорошо, - несколько раздраженно сказал Дронов. - Видеть слона - к пенису, ничего не видеть - тоже к пенису. А что значит видеть во сне сам пенис?
Любительница Фрейда не знала, что сказать и заткнулась. Позже обстановка немного разрядилась. Девицы слегка захмелели, Дронов разливался соловьем.
- Вот что меня всего больше умиляет в моей личности, - говорил он, жадно поедая бутерброд. - Ведь и до меня были писатели, которые называли себя гениальными. Но эти заявления никогда не совпадали с действительностью. А в моем случае вдруг совпало.
Тут я случайно попался ему на глаза и он стал рассуждать об отечественном юморе.
- Я, конечно, извиняюсь, - сказал он, - но меня всегда интересовал феномен отечественного юмора.
- Вот как? - сказал я мрачно.
- Ведь это действительно потрясающе. Выходит на сцену абсолютный кретин, говорит полную чушь - а публика смеется.
- Да, - сказал я, - публика у нас отзывчивая. Ей покажешь палец, а она смеется так, как будто увидела всю руку.
- Вот именно. А вообще, девушки, скажу вам по секрету, что у нас в стране не юмористы, а одно говно. Исключая, конечно, Лешу.
- Меня исключать не надо, - сказал я. - Я не юморист, я нормальный человек. Я, если хочешь знать, писатель.
- И где вас можно прочитать? - заинтересовалась красивая Юля.
- К счастью, пока нигде, - опередил меня Дронов. - У нас редакторы все-таки не зря свой хлеб едят.
Я бросил на него сердитый взгляд, но он сделал вид, что увлечен бутербродом.
Тогда я рассказал про одного моего знакомого писателя, который был сильно прижимаем при советской власти. Самое интересное, что его не начали печатать и при демократии.
- И главное, те же песни поют, что и коммунисты! - со злорадным торжеством говорил он. - Ни в чем не поменялись.
- А что за песни?
- Да вот, говорят, нельзя вас печатать по эстетическим соображениям. Коммунисты то же самое говорили.
- Ты это на кого намекаешь? - подозрительно спросил Дронов.
- Ни на кого. Это я просто так сказал.
Дронов что-то проворчал про себя и съел еще бутерброд.
Между тем на сцене поэт сменялся прозаиком, а прозаик - певцом. И все они так или иначе сменялись Дидуровым. Была откупорена вторая бутылка. Обстановка располагала к доверию. Очкастая Суламифь завела разговор на богословские темы.
- Бог есть любовь! - говорила она, кладя руку мне на ногу.
- Да, но не обязательно к вам, - отвечал я, пытаясь отцепиться.
Рыженькая Наташа почему-то покраснела и отвернулась. Дронов обхаживал Юлю.
- Как хотите, а Бродского я понять не в силах, - говорил он. - Для этого нужно иметь другие мозги.
- Другие - не обязательно, - сказал я. - Достаточно просто их иметь.
Тут уже разозлился он.
- Твоя простота, - сказал он, - хуже воровства.
- Моя простота, может, и хуже твоего воровства, - отвечал я, - но не намного.
С этими словами я поднялся и пошел прочь. В гардеробе меня догнала Наташа.
- Постойте, я тоже ухожу, - сказал она.
Мы молча оделись и вышли.
- Вы к метро? - спросила она.
- Да, - отвечал я.
- Нам по дороге, - сказала она.
Я молчал. На улице зажглись зеленые фонари, сделалось невероятно холодно. Снег под моими ногами скрипел, взлетал малыми вихрями и с течением времени укладывался в сугробы.
- Мне кажется, вы очень одиноки, - вдруг сказала Наташа.
Я посмотрел на нее внимательно. Хорошая, в общем, девушка. Она мне сразу понравилась, только я, как всегда, запал почему-то на самую красивую. А что там можно ждать от красивой? Как пишет Иосиф Бродский: "Видишь то, что искал, а не новые дивные дивы..."
- Одинок? - повторил я. - Совсем исключать такой поворот сюжета нельзя. И тогда, действительно, многое теряет свой смысл.
С этими словами я быстро повернулся и пошел в другую сторону. Холодный ветер сек мне в лицо и откуда-то с неба вдруг посыпалась ледяная крупа и каждая крупинка ударяла мне в куртку и отскочив, отдельно от других мгновенно исчезала из виду. Улица, сопровождаемая темным светом фонарей, тянулась куда-то в бездну, словно я шел не вперед, а вниз, через мертвое горло колодца. Вскоре вдали заплескала непроглядно черная вода...
Я очнулся перед стеклянными дверьми журнала "Знамя". Темно было вокруг меня, и ни единым фонарем не освещался этот двор, только сиял снег под ущербной луной. Тьма казалась густой и мягкой и только внутренности журнала были еще темнее. Я попытался открыть двери, но они были закрыты изнутри. Я отошел назад, сел на ступеньку и стал смотреть в единственные освещенные окна на третьем этаже - там, кажется, помещался кабинет главного редактора. Так я сидел довольно долго и потерял уже счет времени и страшный мороз стал потихоньку сковывать все мои члены.
И вдруг мне сквозь полуприкрытые веки почудилось, что на третьем этаже открылись настежь окна и оттуда полетела вся литература.
Впереди летел Юрий Буйда, перебирая в воздухе руками, ногами и головой. Буйда был пьян, как его персонажи, Он плескался на ветру и кричал мне: "Леша, прочитал твою пьесу! Гениально! Шекспир отдыхает!"
За ним следом летел Анатолий Королев. На лету он цитировал строки бессмертного романа "Эрон". "Леша, - говорил он, - если вы хотите писать пьесы для радио, вам нужно иметь радийную шишку. Но у вас ее никогда не будет. Потому что вам негде ее поставить - ведь вы не пьете и не падаете головою вниз."
Потом полетели оттуда все, все писатели - большие и малые, лысые и волосатые, толстые и худые, живые и мертвые, талантливые и бездарные. Среди них я увидел Дронова, Пелевина, Слаповского, Нарбикову. Летела Токарева, Татьяна Толстая, летел Олег Павлов и Дмитрий Макин, летел Анатолий Курчаткин, Леонид Бежин, летел Юрий Арабов и Александр Терехов, летела Нина Садур со своей дочерью, летели разные поэты. За ними летело еще множество других, которых я не знал не только по именам, но даже и в лицо. Они вылетали как птицы и сразу пристраивались в хвост впереди идущим. Летел, спортивно суча ногами, Алексей Дидуров и переругивался с Гребенщиковым. Летела в черной рокерской униформе поэтесса - любительница крыс. Под конец, отплевываясь, вылетел из "Знамени" даже невесть откуда взявшийся Александр Исаевич Солженицын, и полетел тоже, махая в воздухе заснеженной бородой и сотрясая окрестности громовыми семо и овамо.
И только меня все не было. Я глядел неотступно, надеясь что хоть бледная тень появится, хоть даже и не я, а лишь одна моя фамилия. Тщетно! Ни фамилии, ни имени, ни даже отчества моего не вылетело из окон "Знамени".
Писатели летели, как журавли, длинной вереницей и постепенно таяли в черных небесах. Вот, наконец, последний раз мелькнули подкованные «Адидасом» пятки Дидурова, но и они растворилась в метельной пустоте.
Скрипнув, сама собой открылась дверь журнала "Знамя", С трудом разогнув окоченевшую спину и переступая непослушными ногами, я двинулся внутрь.
Коридоры были наполовину освещены. Вдоль них тянулись мертвые, холодные двери, и только из-под двери отдела публицистики пробивался свет. Постояв секунду в полосе этого света, я вошел.
Внутри за своим столом сидел Агеев в наушниках и слушал "Битлз". Он молча подал мне руку. Я также молча поздоровался, подумал, и сел в кресло. Агеев слушал "Битлз", а я глядел на него и думал об ирониисудьбы, неизвестно для чего в этот последний миг сведшей представителей двух вымирающих профессий.
«Ну, хорошо, - думал я. - Вот я исчезну - вымру или тоже улечу в сияющие черные небеса, как прочие - что тогда будет делать литературный критик Агеев? Писать рецензии на компакт-диски? Или, может, разбирать новые компьютерные игры? Так или иначе, придется искать ему другую работу.»
- Ну что, кончилась русская литература? - вдруг спросил Агеев, снимая наушники. И не дожидаясь ответа, сам кивнул — кончилась.
Мне почему-то сделалось горячо. Секунду только я сидел неподвижно и вдруг сказал, изображая Гоголя:
- Дайте мне сюжет. Клянусь, выйдет смешнее черта.
Агеев покачал головой:
- Бесполезно. Не взяли ваш роман. Для "Знамени" это не кондиция.
- Не важно, - упорствовал я. - Дайте сюжет - выйдет смешнее черта.
И тут Агеев отвечал мне вместо Пушкина:
- Да какого вам еще сюжета надо? Напишите про себя - точно все перемрут от хохота.
И я написал про себя. А все претензии - к Агееву.