Михаил Дынкин с сюрреалистическим удовольствием скрещивает обыденное с непривычным, не утрачивая присущей ему пластичности, не избавляясь от мучительной храбрости.
***
Мотылёк, говорит паук, заходи в соцсеть,
поболтаем на сон грядущий о том о сём;
научу тебя семи способам встретить смерть.
Мотылёк ему отвечает, что не осёл,
а раб лампы, поскольку лампа и есть Господь,
даром что ли стоваттным солнцем в ночи горит.
Мотылёк говорит – ты небо-то видел хоть?
Если видел, какого дьявола, говорит,
продолжаешь торчать на месте, наивных мух
завлекая в свои тенёта, чтоб позже съесть?
Пожимает паук плечами: мол, мухи мрут
и без нашей паучьей помощи, ибо здесь,
в мире майи, все насекомые, даже ме-
дитативный самодостаточный богомол,
умирают, что хорошо бы держать в уме,
отправляясь ли на прогулку, садясь за стол.
Мотылёк, заскучав, кренится то на тот, то на этот борт;
поднимается выше, выше, кричит: “Пока!”
И тогда Господь берёт его в оборот,
превращаясь в большого жёлтого паука.
***
Что ни утро, старик выходил на веранду,
перелистывал, кашляя, жёлтую “Правду”
(мезозойская эра, четвёртый эон):
“Птеродактиль набрал высоту”, “Стегозавры
продолжают движение в светлое завтра”,
“Диплодок Рабинович – английский шпион”.
Эх ты, молодость, молодость, дни золотые…
“Да, пускали в расход, ну так мы не святые”, –
что ни утро, старик, оседлав табурет,
усмехался, хвостищем по доскам елозил.
А за пыльным стеклом начинали стрекозы
свой шальной возмутительный кордебалет.
Шли по улице ящеры, новая раса.
“Что ни утро, всё то же – одни пид*расы.
Показать бы им, как закаляется сталь!” –
разражался старик и всерьёз раздражался.
А потом в зеркалах перестал отражаться,
потому что от жизни смертельно устал.
***
Медленно, медленно разворачивается строка.
Медленно ты переходишь вброд её;
видишь, как в ней отражаются облака,
звёзды, доисторические животные.
А на том берегу дом памяти спит в стогу.
А в доме – фантом, хрустальный шар на ладони.
Хоть не вяжет лыка, ставит его в строку,
громоздясь на стуле, точно монарх на троне.
Ты проходишь, уставший, из комнаты в комнату.
Ты проходишь весь дом насквозь и попадаешь в рощицу
бледных берёз, пронзающих пустоту,
мёртвое солнце топчущих.
Некуда больше течь, не с кем костёр разжечь,
сносит башку картечь бабочек чжуан чжоу,
ведь куда бы ни заводила родная речь,
всё там теперь чужое.
***
На всей Земле остались мы одни,
хотя, конечно, не в буквальном смысле.
Свинья-копилка пожирала дни;
то жаловалась – вторники прокисли,
воскресные же пахнут чёрт-те чем,
то слопает и требует добавки…
В саду носились полчища грачей,
а ближе к лету – пеночки и славки.
Да, дорогая, я придумал сад;
всё лучше, чем ряды пятиэтажек,
среди которых, грязен и космат,
трубит Борей в воронках из бумажек.
Свинья-копилка, тучный Асмодей,
щетинистая розовая рожа,
сначала съела будущих людей,
вошла во вкус и прошлых съела тоже.
Тогда-то и остались только мы
(“остались” – сильно сказано, наверно).
А эта жизнь, она была взаймы.
Земля пуста. Над головою небо;
там старый Бог садится в свой каяк,
бросает за борт новую планету…
Я ненавижу пятистопный ямб
за то, что им написано всё это.
***
Человек превращается в ссыльного,
погружается в землю. Каюк.
А потом начинается сызнова,
даже если и делает крюк,
возвращаясь… Взбегает по лестнице,
в дверь стучится: “Не бойся, открой!”
Можжевельником пахнет и плесенью,
льном кукушкиным, жабьей икрой.
Открываешь ему – улыбается.
Дама крести стоит за плечом.
“Вот моя дорогая избранница,
я с рождения с ней обручён.
Впрочем, ты же как будто в загробную
жизнь не веришь…”
“Не верю, хотя
помню что-то ещё доутробное:
то ли кровь на вороньих когтях,
то ли духи приходят по вызову,
наклоняются, дуют в лицо.
Ты встаёшь, начинаешься сызнова,
чёрной женщине даришь кольцо”.
***
Сказали, завтра будет дождь.
(Спасибо, что не снег.)
Сказали, плохо ты живёшь –
почти как человек.
А я, за скромность не сочти,
и правда плохо жил,
но в это самое “почти”
всего себя вложил.
А я болтался тут и там,
не божий сукин сын.
И автономной крысой стал,
и на казённый сыр
смотрю с усмешкою –
возьми, ведь ты не Фемистокл…
Мне жаль, что вывалян в грязи
малиновый листок;
что скоро весь его народ
ударит в грязь лицом;
что осень сны мои берёт
в блокадное кольцо…
Редеет мыслящий камыш.
И, крыльями шурша,
в летучую уходит мышь
крысиная душа.
Норд-вест – воздушный гробовщик –
несёт её наверх.
Она тоскует и пищит
почти как человек.