Найти в Дзене

Абсурдные рассказы. Часть вторая

Оглавление

Рассказы Сергея Рубцова можно описать как русский абсурд, жестокий, страшный, смешной.

-2

Славик

Тьма предшествует всякому рождению. Тьма и сладострастие родителей.

Родителей своих он не знал. Они уползли ещё до его рождения, не оставив ему даже имени. Он рос, не познав родительской ласки. Пришлось самому добывать питание, а это не просто. Но он был мал, и еды ему нужно было чуть. Одиночества он не испытывал — рядом с ним вертелись его братья и сёстры, хотя он и не подозревал, что все эти шустрые ребята — его родня. Первое время он мало рассуждал, а больше ел и спал, как все дети. Было бы, наверное, даже весело, если бы не полная темнота. Правда, свет ему был ни к чему, потому что родился он слепым. Окружающий мир он изучал поверхностью тела.

Мир оказался разнообразным. Местами — тёплым и рыхлым, наполненный вкусным, а местами — твёрдым, плотным и непроходимым. «Экая гадость, чужая земля», — упёршись головой в твёрдое, скорее ощутил, чем подумал он, поскольку мыслить и говорить ещё не умел. Приходилось возвращаться назад. Так он постигал невозможное и недоступное, но тем больше ценил родную землю, её мягкость и питательность. И даже, выражаясь поэтично, «дым родины был ему приятен и сладок». Без ложного пафоса можно сказать, что это святое понятие было всосано им всеми порами, кожей и какой-никакой кровью, и он мог бы с не меньшим основанием заявить окружающим и коллегам-земледельцам: «Люблю Отчизну я, но странною любовью…». Мог бы, но не заявлял.

По мере роста и развития тело его крепло, удлинялось, и теперь он мог свободно ползать по улицам, о которых раньше не имел никакого понятия. Улицы были очень узкими и такими же тёмными, как и весь остальной мир. «Кто ж так строит?!» — мысленно возмущался он, протискиваясь в тесный проулок.

Однако подобная атмосфера также располагала к стихам, и он, бывало, даже начинал сочинять что-то наподобие «ночь, улица…», но на этом всё и обрывалось по причине кромешной тьмы и отсутствия какого-либо уличного освещения, не говоря уже о медицинских учреждениях. «Исхода», или, проще говоря, выхода, тоже не наблюдалось. Он покрывался липкой слизью и пускал слюни. Что, в свою очередь, привлекало к нему женскую половину населения. Дамы, как известно, падки до всего декадентского.

Женщинам он нравился. Они постоянно вертелись и увивались вокруг него. Отсутствие имени вскоре было восполнено, и как-то само собой за ним утвердилось простецкое — Славик. «Славик так Славик, лишь бы не Сысой и не Акакий». Одна вертлявая и скользкая особа, любящая кривляться, называла его противно «Слявик». Она, дура, полагала, что эдак красивше.

Жизнь могла быть и вовсе приятной, если бы не боги. Вернее, это старики верили, что гром, землетрясения и прочие катаклизмы производятся богами, которые живут над ними, а молодёжь давно уже знала, что никакие это не боги, а просто — явления природы, творящиеся по её, природы, законам. Однако всё равно было боязно.

Временами тёмный мир содрогался от грома и землетрясений. Они тоже были разными и различались по амплитудам: то мягкие и редкие, то более сильные и, наконец, частые и мощные, долгоиграющие, с рёвом и ужасающей тряской, которые могли продолжаться часами. Тогда земля рвалась на куски, казалось, что вот-вот приблизится неминуемое, что-то неживое, механическое, и всё, что Славик считал родиной, вместе с ним полетит в тартарары. Старики называли это концом тьмы. Но, к счастью, подобные стихийные бедствия не доходили до пределов, где существовал Славик и его соплеменники.

Была у Славика заветная мечта. Юнцом ещё услышал он от одного старца рассказ. Старик баял историю о рае. Не о том рае, что будет якобы после смерти, а о реальном, которого можно достичь при жизни. Нужно только дождаться, когда вверху зачнётся земляное сотрясание и станет как-то очень тепло, почнётся стуковень и земля нальётся соками, тут-то, говорит, и надо срочно ползти на самый верх, на край земли, где и земли-то уже никакой нет, вот там и будет самый рай. Такая, брат ты мой, эйфория охватит! Я сам, сказывает, разок спробовал. Доложу я тебе, слаще самой разлюбезной девки. Только не все после этой процедуры взад вертаются. Смертельно опасная вещь для нашего брата, потому как ты там всем богам как есть добыча. Не успеешь оглянуться, как схрумают. Я не знаю, как жив остался, но такой кайф, что не описать пером!

Но за заботами и удовольствиями быстротекущей жизни Славик вспоминал об этой мечте не часто.

До поры он оставался цел и невредим. Даже зимние лютые морозы были ему не страшны. Он вместе со своим народом уходил в глубину, в штольни, ниже точки промерзания почвы.

Беда грянула внезапно, когда земля уже согрелась, и они, голодные, но довольные и счастливые, вернулись в свои жирные унавоженные пределы.

Славик нежился со своей подругой-кривлякой, когда вдруг сверху на него обрушился молниеносный удар. В другое время он, наверное, ощутил бы приближение грозной природной стихии, но тут увлёкся любовными играми и прозевал. Что-то острое и очень твёрдое рассекло его пополам, и он, уже теряя сознание, рванулся по улице, оставляя по дороге внутренности и длинный кровавый след, успел юркнуть в шахту и впал в забытьё.

Когда он очнулся, понял, что он потерял половину себя и, как он считал, лучшую половину. Он проклинал всех богов и явления природы, чувствуя, что теперь его половым радостям с девицами пришёл конец. «Кому я теперь нужен без мужского хозяйства и гузна?»

Судьбы своей второй половины он не знал.

Зато её знал колхозный сторож Михеич, но не придавал этому факту никакого значения. Ему была до фонаря половинка Славика. Он с утреца быстренько накопал Славкиных братьёв и сестёр, набил ими полную консервную банку из-под кильки в томате («мировой закусон!»), присыпал перегноем, подхватил удочки и метнулся на берег пруда. «Карась нонче пошёл! Клюёть страсть!» Прискакав на подкормленное с вечера место, Михеич размотал лесу, проверил крючки, грузила и поплавки, открыл банку и тут же сверху увидел заднюю половину Славика. Остальные ребята закопались поглубже на дно банки, а Славкина нижняя половина с утратой головной части потеряла ориентиры и способности к выживанию. Она только вяло извивалась.

— А ну-ка, подь сюды! — плотоядно улыбаясь, проскрипел Михеич, — Щас я тебя! — и он ловко насадил Славкину задницу на ржавый потемневший крючок, поплевал и закинул удочку.

Жопа была уже почти парализована, и только самый копчик ещё слабо шевелился из стороны в сторону. Тут же на одну вторую Славки набросился голодный с ночи удалой карась и ловко снял его с крючка.

Михеич хоть и был раздосадован первой нереализованной поклёвкой и матернулся, но тут же о неудаче забыл — у него ещё оставалась полная банка целых славиков.

Ловкий карась расслабился и стал жертвой опытной щуки. Щука же попала в бредень и была продана в ближнем городе на рыбном рынке неизвестной гражданке.

Но вернёмся к ополовиненному Славику.

Судьба его после случившейся с ним катастрофы была незавидной. Это ещё мягко сказано. Слепой, без рук, без ног да теперь ещё и оскоплённый! Жизнь, можно сказать, потеряла для него всякий смысл. Тогда он вспомнил о рае. Подумал: «А что мне терять? Всё у меня отняли! Так хоть напоследках душу отведу. Изведаю, что за рай такой».

И стал он ждать часу.

Место, в котором его разрубил Михеич, зажило и затянулось рубцом. Боли он почти не чуял, только всё казалось, что копчик ломит и в заднице свербит. А чему болеть да свербеть, когда и нету ничего? Чудно!

Долго ожидал. Наконец, пришёл час. Всё как старец сказывал: потеплело, застучало и промокло. Недолго думая, Славик изо всех оставшихся сил ломанулся наверх. И когда земля кончилась, он вдруг ощутил во всём оставшемся теле такую лёгкость, такую сладость, будто кто поливал его и гладил, барабанил мягкими бархотками по каждой складочке его нежной кожицы. Так велико было счастье! Его охватило ощущение свободы и полного, никогда ещё им не испытанного, покоя.

Только недолго продлился рай.

Что-то стремительное и грозное почуял он над собой. Как будто пахнуло на него чем и сразу стало холодно и страшно.

— Ну вот и всё, — беззвучно прошептал он, — пришёл мой смертный час. Прощай мать — сыра земля.

Он едва успел выговорить «прощай мать…», а остальное только подумал, уже схваченный божественной силой, несомый и исчезающий в безразличной и бесконечной пустоте.

Галка, проглотив Славика, довольно отряхнулась, подпрыгнула и полетела над огородами, фруктовыми садами, над полями, засеянными ячменём, в сторону колхозной мельницы. Пролетая над лугом, она какнула тем, что осталось от Славика, и это оставшееся полетело вниз и упало на землю между трав и сорняков. Прошедший дождь смыл Славиковы останки глубже в почву, и это добро дало жизнь прелестному аленькому цветку и напитало его растительными соками.

Недалеко в городе гражданка, купившая щуку, зафаршировала её и подала на обед своему сыну, военному лётчику, капитану ВВС. Он торопился на службу.

— Ешь на здоровье, сынок! Вкусно? Боюсь я за тебя, Славик!

Лётчик помахал вилкой: мол, не волнуйся, мама. Его ждал очередной учебный полёт.

Утром на луг выходила краснощёкая ядрёная девушка Галя. Она твёрдо ступала голыми ступнями по росистой нежной траве и кушала бутерброд — половину разрезанного вдоль пшеничного батона с килограммом вареной колбасы, нарезанной одинаковыми розовыми кружками. Губы у Галки лоснились, и она вытирала их тыльной стороной широкой ладони, размазывая сливочное масло по веснушчатым щекам.

— Ой, какой слявный! — загудела она басом, протянула длань и вместе с цветком оборвала последнюю тонюсенькую нить, связующую посмертную судьбу Славика с жизнью родной земли.

Тем же утром безоблачные небеса над полем разорвал неожиданный гром — это истребитель МИГ-29 вошёл в неуправляемый штопор: в его сопла попала стая галок, кружившая высоко над колхозной мельницей. МИГ взвыл и рванулся вниз, туда, где кушала свой бутерброд девушка Галя. Последнее, что увидел в своей недолгой героической жизни истребитель Славик, — это выпученные бессмысленные Галкины зенки. Она, может, и крикнула бы «мамка», но глотка её была забита продовольствием.

Стемнело. Во чреве черной дымящейся воронки, в глубине развороченной земли шевелилась новая жизнь. Вдруг небо треснуло – и грянул ливень. На дне ямы в грязной луже лежал Славик и блаженно улыбался.

Перпентикулёр

«Перпентикулёр! — бздибыл верухняй Героклит Базедович Шмульке…»

Не закончив фразы, Трендяев задумался. Продолжать ли?

«Если писать дальше в подобном духе, то, пожалуй, примут за сумасшедшего». Прослыть психом Трендяеву не улыбалось, но и трезвость реалистического письма не прельщала.

«Но надо же, хотя бы себе, объяснить, что значит «бздибыл»? А может «вздыбил»? «Верухняй» — профессия, должность или звание? И кто этот загадочный Шмульке?»

Вопросы загоняли и без того путаную мысль Трендяева в тупик. Мысли в тупике было темно и неловко. Трендяев пососал кончик большого пальца, но никакого особенного вкуса не ощутил. Да и что вкусного может быть в пальце, тем более в большом?

Огляделся. Ничего не изменилось. Под ногами всё так же — лежала? простиралась? — нет, существовала жёлто-серая пустыня — студенистые холмы, изрезанные извилистыми руслами высохших рек. Трендяев цвиркнул сквозь зубы слюной. Не от злобы, скуки или пренебрежения, а так, без всякой цели. Лицо его сделалось бесстрастным, выражение бессмысленным и от того полным одухотворённости и величия. Ему стало неважно гол он или одет, голоден или завтракал яичницей с ветчиной, чаем с намазанным жирным слоем на французскую булку желтоватым маслом, абрикосовым джемом с кислинкой и, чёрт его знает, чем ещё. Ещё чем? Безразлично.

Положение Трендяева, сущего условно-голым между неясного цвета бесконечно-тёмным верхом и пустынно-бугристым низом, пребывало в неопределённости. Вернее сказать, не положение, а сам Трендяев был неясен и призрачно-прозрачен.

В минуты просветления ему казалось, что он — чья-то нелепая фантазия, обрывок чьей-то мысли, игра ошалевших нейронов. Это открытие его обрадовало, и он начал на что-то надеяться.

Иногда на глянцевой поверхности бугров, как в фантастическом океане, возникали деревянные сараи, старые толстые деревья, кусты цветущей акации, анютины глазки, а вверху пролетали облака, растрёпанные галки, шевелил хвостом воздушный змей или медленно плыл труп повешенного кота.

Трендяев вспомнил о потерянной мысли, поискал, и нашёл её в одном из тупиков извилистых оврагов, где она спала обессиленная и еле живая. Тогда он набросился и съел её, ещё тёплую, без остатка.

Позавтракав, сытый, он начал засыпать, пуская радужные пузыри. Но заснуть ему не удалось. Как всегда, обязательно кто-нибудь являлся и мешал: то индейцы мчались на взмыленных лошадях в разноцветных перьях, горланя, стреляя из луков по крестам на броне фашистских тигров и пантер, то пробегали туда и обратно полчища серых облезлых крыс, а то, под ор духовых оркестров, проходили счастливые колонны демонстрантов с чучелами стариков, портретами животных и птиц на крашенных древках.

Одно из видений было особенно… как бы это сказать…

Начиналось вроде бы неплохо, даже празднично. Белый колонный зал, какие существовали в ХIX веке во дворцах русских вельмож. Атласные сборчатые гардины на окнах и весёлый утренний свет. С потолка гроздьями свисали звонкие хрустальные люстры, мерцали янтарным теплом паркетные полы, живые цветы благоухали в дорогих фарфоровых вазах. Откуда-то с потолка лились звуки невидимого струнного оркестра. В центре зала в прозрачном белом платье танцевала прелестная юная девушка. Она была чиста и невинна. Движения её были плавны, легки и вся она как будто светилась изнутри.

Трендяев зачарованно следил за каждым её поворотом, вглядывался в милые черты, но, чем тщательнее присматривался, тем больше ему казалось, что во всей этой совершенной картине и в самой плясунье что-то не так. Смущала мельчайшая тёмная точка на её груди, похожая вначале на родинку — она медленно увеличивалась, разрастаясь до размеров большого родимого пятна. Розовые прелестные губки слегка подёрнулись синевой, и само лицо стало темнеть, сумрачно сдвинулись брови, невинная улыбка исказилась злобной гримасой, по нежному телу поползли гнусные пятна тлена, белое шифоновое платье превратилось в тряпьё, покрытое плесенью. Та, что минуту назад была воплощением жизни и красоты, обернулась пляшущим разложившимся трупом с вечно оскаленной пастью и седым париком, приклеенным к голому черепу. Искрящиеся мраморные стены и колонны зала почернели. По ним побежали ветвистые трещины. Музыка засбоила, спотыкаясь, словно заезженная пластинка. Вазы рас-ко-ло-лись. Цветы пожухли.

Трендяева сковал смертельный ужас. Мертвец подскакал к парализованному Трендяеву и, лязгая зубами, прохрипел:

— Кувырдяев! Бувермыливай, драпертюн, выркулька…ыгы, ыгы…

С криком бросился Трендяев куда глаза глядят. Бежал не оглядываясь. Но далеко убежать не смог — пространство, в которое он был заключён, оказалось ограниченным. Он ударился о твёрдое и зарылся поглубже в бугристую поверхность.

Однако, боялся он напрасно и если бы оглянулся, то увидел, что никто за ним не гонится и там, где недавно виднелся страшный колонный зал и танцевал покойник, уже зеленела лужайка, и пацаны беззаботно гоняли мяч.

Трендяев пристроился к большому шару, покрытому сетью фиолетово-красных прожилок, рядом с которым находилось нечто похожее на поролоновую губку. Тут было удобно, но беспокойно: поверхность шара постоянно шевелилась, от неё исходил неясный мигающий свет и тревожные звуки чьих-то голосов. Трендяев прислушался.

— Жри, давай, кашу! — произнёс злобный женский голос. — У-у-у, урод, убила бы!..

Губка вокруг Трендяева вдруг сделалось мокрой и солёной на вкус. Его обволокло жидким и течением повлекло по узкому туннелю. Впереди показался свет. Он становился всё ярче. Трендяева, вдруг, вынесло на шаровидную совершенно гладкую и скользкую поверхность, ярко освещённую неведомым светилом. Он попал внутрь водяной капли. Капля скользнула по краю сферы, прокатилась по ряду параллельных изогнутых тонких антенн, зависла на мгновение и полетела вниз.

— Поплачь мне ещё! — прошипел тот же отвратительный голос. Послышался сухой хлопок подзатыльника.

Трендяев, как был в водяном коконе, упал в вязкую трясину и стал медленно тонуть. Густая бледная гадость стала заползать в рот. Он ощутил сладкий противный вкус и хотел крикнуть, что погибает, но из горла Трендяева совершенно неожиданно для него вырвалось последнее и нелепое:

— Пер-р-р-пен-ти-ку-лёр-р-р-р!..

Кто-то маленький и несчастный медленно с отвращением гонял по тарелке останки Трендяева алюминиевой ложкой, перемешивал ненавистные комки и пенку, роняя солёные и горькие капли.

Абсурдные рассказы. Часть первая

-3