Зябкий неласковый ноябрь. Еще пару недель и зима. Завьюжит, заметелит снегами.
Поздний вечер. В маршрутке никого не осталось. Следующая остановка маршрутки - конечная. И обратно она, наверное, не поедет. Поедет в парк.
Пожилой, седой водитель, разглаживая помятую гривну, ни к кому не обращаясь, любовно говорит: « И один в поле воин». В голосе – ни жадности, ни скупости.
Возможно, детство у него было неласковым. Может, в семье хватало голодных ртов.
И сейчас, наверное, вспоминается ему, как усталый отец, приходивший с работы, разглаживал мозолистые рублики и любовно приговаривал: « И один в поле воин»….
Вспомнилось мне и мое детство. Как остались с больной матерью на бобах после ухода отца к другой женщине. Вся улица помогала выжить. Несли все, кто что мог: сахар, муку, деньги. Учитель английского подарил пальто со своего плеча, флотские брюки, фуражку.
Вспомнились неустроенность и безденежье в первые годы жизни с женой. Как однажды она упала в голодный обморок.
Мы пришпиливали к стене рубль и не трогали его до последнего дня, пока не наступит зарплата.
Я тогда написал четверостишие, которое почему-то так и не стало стихотворением.
Еще не читан Франсуа Рабле,
Нам красит окна золото заката,
Мы на последнем, тоненьком рубле
Дотягиваем с Люськой до зарплаты.
А может, и не надо было продолжать. И так все ясно. Оставить четверостишием. Миниатюрой….
А пожилой седой водитель уже на конечной остановке разглаживал очередную гривну, приговаривая усталым басом : «И один в поле воин».
Сейчас он поедет в парк. Я пойду домой. Но созвучие душ останется.