— Стой! Стой! Стой, сволочь! Не уйдёшь! Теперь всё равно не уйдёшь!
Голос, искажённый яростью, всё равно был знакомым, страшно знакомым, но Фёдор не узнавал его, а лица на бегу разглядеть не мог. Он только заметил на этом человеке синие офицерские брюки и сапоги и, догнав Валентика, подумал, что это и есть тот майор, которому только что кричала девчонка, и даже не удивился, откуда среди местных партизан офицер Красной Армии, не было для этого времени. Фёдор преодолел пространство, отделяющее его от Валентика, быстро, ни одна из сотен пуль, свистевших вокруг, не задела его. Зато этот майор, опять полоснув из автомата, достал-таки Валентика, пуля вскользь задела его шею, из неё струёй брызнула кровь.
— А-а, чёрт! — простонал Валентик, схватившись за шею. Кровь потекла у него между пальцев. — Стреляй же, идиот!
Это Валентик приказывал ему, Фёдору. И он, прячась за деревом, послушно начал поливать огнём пространство перед собой, не видя даже, есть ли перед ним партизаны. «Идиот… правильно, идиот!» — как пулями, прошивало ему голову.
Партизаны перед ними, видимо, были, потому что Валентик (Фёдор видел его краем глаза) отстегнул от ремня окровавленными пальцами обе гранаты, чуть помедлил и бросил их одну за другой. Взрывы раздались громкие, земли и пыли поднялось в воздух много. Стрельба на какое-то мгновение заглохла, и Фёдор расслышал, как та девчонка, у которой он выбил пистолет, прокричала:
— Товарищ майор! Шестоково, кажется, горит!
— Вижу, Олька! — донёсся знакомый голос майора. — Ах, чёрт, надо скорее туда… Логунов! Живьём их взять, предателей! Ты, Королёва, со мной, не отставай. Логунов, ты понял? По возможности живьём!
— Ну, это ещё как получится, — прохрипел Валентик.
Он и Фёдор не стали ждать, пока рассеется пыль от гранатных разрывов, оттолкнулись от деревьев, за которыми укрывались от осколков, и, путаясь в крепкой лесной траве ногами, побежали меж деревьев.
— Это Королёва привела их в Шестоково…
— Кого их? — спросил на бегу Фёдор.
— Ты что, совсем мозги пропил? Ни по голосу, никак не узнал? Это же Алейников в меня стрелял… Я ж тебе говорил — здесь он, недалеко. А сюда девчонка эта его, значит, привела. Ух, не знал я, что она его разведчица!
Савельев, будто наткнувшись на одно из деревьев, остановился посредине небольшой прогалины. «Алейников… Действительно, его же голос!»
Сердце Фёдора часто и гулко стучало, но не от быстрого бега, не от усталости. «Его! Его, его…»
Валентик, пробежав ещё несколько шагов, остановился.
— Ты что?! — повернулся он к нему. Кровь из его шеи всё ещё сочилась, стекая на правое, вздёрнутое кверху плечо. — Ты что? Сдаться хочешь?!
Где-то неподалёку потрескивали редкие теперь выстрелы. Там, на опушке, добивали, кажется, последних подчинённых Фёдора и Валентика. Но это не имело теперь для Фёдора никакого значения. Никакого значения не имели ни окровавленные шея и плечо Валентика, ни его голос. А вот слова имели. Слова имели: «Алейников… Алейников!»
— Нет, мне нельзя сдаваться… — сказал он, потрясённый…
* * * *
…Но потрясение, которое испытал Фёдор Силантьевич Савельев при имени Алейникова, было сегодня не последним. Буквально через несколько минут ему предстояло ещё одно, самое тяжёлое и страшное, которым и закончится на сорок восьмом году существования его жизнь здесь, в лесу, под старинным русским городом Орлом, — жизнь нелёгкая, путаная, не нужная ни ему самому, ни жене его Анне, ни детям, ни земле, на которой он родился. «А пока ещё по жилам его текла тёплая, как у всех людей, кровь, он стоял, не обращая внимания на затихающие неподалёку выстрелы, на свирепо и нетерпеливо дышащего Валентика, на всходящее где-то за деревьями древнее и вечно молодое, щедрое солнце.
— Мне нельзя сдаваться, — тупо повторил Фёдор. — Потому что я…идиот, как ты сказал… Да я и без тебя это знаю, без тебя…
Он не договорил. Утренний, пронизанный первыми лучами солнца воздух громко и безжалостно распорола злая автоматная очередь. Фёдор поднял глаза, увидел, как трясётся автомат в руках Валентика. Отстреливаясь от кого-то длинными очередями, он пятился мимо деревьев в синюю лесную глубь. Савельев поглядел, куда он стрелял, увидел меж стволов мелькающих партизан. «А-а, это тот, Логунов какой-то. Который хочет… которому Алейников приказал нас… меня — живьём!»
— А-а-а! — заорал Фёдор уже во весь голос, вздёрнул автомат и остервенело начал поливать огнём приближающихся к нему партизан. Много было их или мало, он не знал и не думал об этом, он видел только их меж деревьев и на поляне. В голову ему хлестала, опьяняя, жгучая и едкая струя. — Живьём, сволочи? Живьём?! А-а-а…
Несколько человек, двоих или троих, выскочивших на прогалину, Фёдор срезал сразу, остальные отскочили за деревья. Это распалило его ещё больше. Мгновенно сменив опустевший патронный рожок и заметив всё же в это время, что Валентик, отстреливаясь, уходит в лес всё дальше, он, топчась, как зверь, на полусогнутых ногах, опять начал хлестать очередями. В него тоже стреляли, кажется, но не попадали.
— И не попадёте! Стрелки, мать вашу… — орал он, пятясь всё же к деревьям. — Живьём захотели? Не возьмёте!
Кончился и этот рожок. Фёдор выдернул из-за ремня следующий. И в это время очередь ударила ему по ногам. Фёдор даже видел того, чья это была очередь. Пока он вырывал из автомата пустой рожок и выдёргивал из-за ремня свежий, из травы поднялся не очень высокий сутулый человек в дождевике, прицелился из тупорылого автомата в него и полоснул. Сильной боли он не почувствовал, но обе ноги сразу будто переломились, как прутики, Фёдор упал на колени и застонал ещё яростнее. То ли от этой злости, то ли от сознания, что его всё же подстрелили, глаза ему застлал белый плотный туман. Но всё же сквозь эту белую пелену он увидел, что выпустивший по нему автоматную очередь человек, нисколько не остерегаясь, во весь рост стал приближаться к нему.
— Счас ты согнёшься! Счас… — прохрипел Фёдор. Левой рукой он держал теперь в нужном положении автомат, а правой вставил в него рожок.
Затем происходило странное и непонятное для Фёдора. Он, стоя на коленях, палил и палил в этого партизана, только в этого, всё крича: «Живьём не возьмёте, сволочи! Не возьмёте!» — а тот приближался и приближался в тумане, как призрак. Фёдор бил почти в упор, с каких-то десяти — пятнадцати метров, промахнуться было невозможно. А человек шёл и шёл на него из тумана, невредимый, словно заговорённый… И наконец в полной тишине, которую не нарушали трещавшие где-то выстрелы, голосом брата Ивана сказал:
— Почему же, Фёдор? Возьмём.
Да, этот человек, этот партизан в дождевике был Ванька. Фёдор узнал брата на несколько мгновений раньше, чем раздался его голос. Он шёл, приближаясь, сквозь белую муть всё отчётливее обрисовывались его черты — нос, усы, подбородок… Оружие в руках Фёдора захлебнулось было. Фёдор вздрогнул, но сказал себе: «Не может быть! Откуда ему…» И продолжал строчить ещё какое-то время, пока ладонь, сжимавшая рукоятку, не вспотела горячим, обжигающим потом, а палец не соскользнул с удобного в немецком автомате спускового крючка.
— Ты?! Ты… Ванька?!
Это Фёдор произнёс спустя значительное время после того, как Иван, стоя уже вплотную к нему, сказал: «Почему же, Фёдор? Возьмём». Потерявший дар речи Фёдор немо теперь молчал, язык его словно примёрз, прикипел к зубам, да и всё внутри стало вмиг окаменелым, нечувствительным, лишь работал слух да в порядке было зрение: Фёдор видел, как мимо пробежало несколько партизан, а один из них нагнулся, подобрал валявшийся на траве его автомат, выдернул из его кобуры парабеллум, быстро и ловко проверил, нет ли у него ещё какого оружия, распорядился, убегая дальше: «Сдашь его Алейникову!»
— Я вот… Фёдор, — виновато ответил брату Иван.
* * * *
— И ты меня пристрелишь… Убьёшь?
— Да. Я это сделаю, — сказал Иван, младший брат его, кивнул на распластанные неподалёку в траве, мягкой и зелёной, трупы партизан. — Ты же… И не только этих. Ты много убивал, а?
— Это было, — сказал Фёдор, стёр рукавом обильно проступающий пот со лба и с грязных щёк. — Убивал я…
Несильный ветерок дул с той стороны, куда, отстреливаясь, скрылся Валентик, а за ним партизаны, раздувал мягкие волосы Ивана. Он сидел на земле под деревом, к самому лицу подтянув колени, склонив на них голову. А напротив него, под другой сосной, прижавшись к ней спиной и вытянув простреленные, беспомощные ноги, сидел Фёдор. Иван сам подтащил его сюда и усадил. Тогда ещё справа и слева, где-то далеко и с каждой минутой всё дальше, потрескивали автоматные очереди, а затем всё заглохло. Это неведомое Ивану Шестоково было конечно, взято, он в этом нисколько не сомневался, Алейников, наверное, давно вычистил все столы и сейфы «Абвергруппы», ради чего он и пришёл сюда, ради чего погибли вот эти лежащие в траве молодые парни и мужчины и ещё, конечно, многие, вот так же лежащие сейчас где-то. Свершилось страшное и обычное на войне дело. И ещё будет долго совершаться, долго будут падать на землю здоровые и сильные люди и никогда с неё уже не поднимутся, не вернутся в свои сёла и города, а их всё равно будут ждать и ждать, как ждут его, Ивана, там, в Михайловке, жена Агата, сын Володька и дочь Дашутка, как ждут Панкрат Назаров, Кружилин и все, кто его знает и помнит. Но когда люди падают от вражеских пуль, это одно, а если их скосил из немецкого автомата русский, это совсем другое. Но это вот чудовищное и невероятное случилось на его глазах, он сам это видел, к тому же сделал это его родной брат, и потому, встав во весь рост, он пошёл на Фёдора, уверенный, что уж в него-то Федька стрелять не посмеет. Но тот, стоя на коленях, палил очередями в него, пули с горячим визгом свистели вокруг и вспарывали землю под ногами. А Иван всё шёл, думая в те секунды даже не о Фёдоре и не о возможной смерти от его руки, а о том, что идёт он вот так под пулями своих же не впервые, это было не раз. Более того — это продолжалось всю его жизнь. И сейчас, сидя под деревом напротив брата, которого должен убить, он мучительно думал, что и такое, кажется, было когда-то с ним, но когда и где, вспомнить не мог. Может, потому, что где-то в тёмной и далёкой глубине сознания всё жила, беспрерывно всплывала и всплывала тревожная мысль — долго он сидеть так с Фёдором не может, ведь Олька Королёва привела их к немцам в тыл, кругом тут враги. Немцы, фашистские солдаты, которым служил его родной брат Федька!
— Как же… как ты у них оказался? У немцев? — не поднимая головы, спросил Иван чужим, рвущимся голосом.
— А ты… как тогда в бандитах, в отряде Кафтанова, очутился? — попробовал окрыситься Фёдор.
— Тогда? Это было совсем другое. Этого в двух словах не объяснить.
— Вот… — усмехнулся Фёдор, глядя на лежавший в траве у ног Ивана короткоствольный советский автомат. — И мне не объяснить.
— Врё-ёшь!
Фёдор, опираясь сильными руками в землю, ещё плотнее прижался спиной к дереву, отвернул голову и стал глядеть тоскливо в синюю глубину леса, над которым поднималось утреннее солнце. И там, где-то в этой синей глубине, рваными лоскутами замелькали отрывки какой-то неясной, дальней, а главное — будто посторонней и чужой жизни, хотя это был он, он, Фёдор…
…Вот он, тогда молодой и сильный, остервенело хлещет плетью раскосматившуюся Лушку Кашкарову, которая пытается на четвереньках уползти из комнаты. А рядом, наблюдая, хрипит Кафтанов…
…Вот сидит он с Кафтановым за столом, и тот, постукивая в ладонь черенком плётки, говорит глуховато, поблёскивая влажными, в красных прожилках, глазами:
«А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью. И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока…»
…Отец, Силантий, в белой, застиранной рубахе сидит на берегу озера, говорит негромко:
«Вот что, сынок, скажу тебе… Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял…»
…Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:
«Опусти ружьё… Пристрелишь ещё родного брата».
«Чего-о? Какого брата?» — удивлённо переспросил Фёдор.
…Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:
«Дурьи вы башки… Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес — это Фёдор, чую я, с малолетства понимать начинает… А, Федька?»
«Сказал бы. Чего мне».
«Ну, тогда и говори… Не крути глазами-то! — закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить. — …Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!»
«Убери лапы, гад такой!»
«Что-о?!» — удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Фёдор рванулся. Жёсткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.
«Поросятник!» — вгорячах прокричал Фёдор.
Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдёрнул со стены плеть. Фёдор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда — в лес…
Фёдор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она всё ещё саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, всё это было… Вот так и произошло всё с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что — всё равно революция, Советская эта власть. «Не любишь ты её, эту Советскую власть!» — кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал её! Никогда не принимал!!
Фёдор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспалённом мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: «Уже выстрелил Ванька? Уже…»
Он дёрнулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.
Подрагивающей рукой Фёдор опять обтёр мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя…
Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри всё ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за неё боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то — куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти её отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда её заломил. Да чёрт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, — это Анфиска. Чем — и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал её. Где-то она сейчас, как живёт там… в том мире, куда уж нет ему пути? Нет — и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. «Врё-ёшь?» Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И всё-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском… Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Фёдора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!
А затем, чувствуя чёрный мрак небытия, который ещё секунда — и навалится на него, сомнёт навсегда, стал думать совершенно противоположное: «Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как ещё можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил». И он под ударами прикладов закричал истошно: «Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно… честно служить!»
Всё это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймёт? Да и зачем? И Фёдор, чувствуя, как пальцы жжёт искуренная уже сигарета, проговорил другое:
— А я сегодня всю ночь… Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Сёмка, ты… Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
— Я — здесь, — усмехнулся Иван. — А Сёмки, сына твоего, нет. И не будет уже.
— Убили, что ли? — спросил Фёдор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
— Наверное. Или в плен угнали.
— Хорошо, — скривил засохшие губы Фёдор. — Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
— Ах ты… Ты-ы!
— Да я смерти не боюсь, — проговорил Фёдор спокойно, с прежней кривой усмешкой. — Стреляй.
— И выс… — Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. — Потому что… не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты её… ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты её обгадил… обгадил!
— И ты тоже. Вспомни! — опять нагло проговорил Фёдор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
— Я? Не-ет! Я её обижал… но то по глупости. За то я рассчитался… И обиды на неё и на людей не затаил… не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу… Ты, сволота, знаешь, что Сёмка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Всё думаешь, что я… Так скажу тебе, сволочь: отец это её родной… Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у неё человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу…
Фёдор всё это слушал внешне спокойно, лишь усталые, измученные глаза его начали поблёскивать всё сильнее и ярче, будто в них разгорелась наконец ненависть к Кафтанову, о гибели которого он всю жизнь сожалел. И сказал тихо и раздумчиво:
— Тело — это что? Это для людей привычно. А вот когда душу, это… правильно.
Иван никак не мог понять смысла его слов, автомат, направленный в сторону брата, был тяжёлый, будто в сто раз тяжелее обычного, он вывалился из рук. Сердце Ивана билось толчками, с острой болью.
Когда Фёдор умолк, Иван сказал:
— Ну, говори дальше…
— Скажу, — кивнул тот. — Почему я у немцев, спрашиваешь? А потому вот… это я сейчас понял до конца. Ежели бы у меня была такая дочь, а я был бы на месте Кафтанова Михаила Лукича… Я бы её, выродка, точно так же… так же!
В мозгу у Ивана что-то с немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задёргался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Иван, не видя, но каким-то чутьём чуя, что первыми же пулями изрешетил грудь и голову Фёдора, всё прижимал и прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь.
Так и не открывая глаз, боясь глянуть на дело рук своих, Иван уронил оружие, как палку, дулом вниз, левой рукой нащупал ствол сосны, затем прислонился к нему плечом, постоял несколько мгновений и стал сползать вниз, на землю, будто не он брата, а его самого сейчас расстреляли намертво…