Небо нынче тёмно, низко, серо. Уж которую ночь. Но, наверно, и дольше. Она смотрит в это небо уж много лет, она видела его разным. Но таким не видела еще никогда. Когда он стоял у окна и вдруг сказал:
— Посмотри-ка. Ты ведь спишь под Большой Медведицей. Не живешь, а мечтаешь.
Ей показалось: она не спит, не мечтает, потому что она тут же встала из-за стола, подошла к нему и взяла его за руку.
И тут же окна ее - обыкновенного, прямоугольного: большое стекло слева, справа узкая фрамуга с крохотной форточкой, дальше монолиты домов-громадин с желтыми квадратами трех-четырех словно бы никогда не спящих окон, между домами небольшой проем, в котором видно то, что в суете своей люди и называют небом) — ничего этого словно бы не было .
Она любила смотреть в это разное небо, малую часть его, давно уж никому не нужную прореху на одежде цивилизации. Любила, особенно когда оно было обсыпано мириадами блесток-льдинок, разных по величине и цвету. Она смотрела на них, словно бы между ними гуляя, пытаясь угадать в них правильные и не очень фигуры созвездий. А они всегда рассыпались в ее руках, под ее ногами, расступались, пропуская ее вдаль и в глубь, слепили ее глаза, звенели над ее головою разными голосами, смеялись, пели и что-то рассказывали ей звонким шепотом.
Теперь же все это будто исчезло. Передо ней был правильный черный квадрат, не имеющий, однако, размеров, он был совсем рядом, она даже ощутила его ворсистую бархатную поверхность, и на этом квадрате было только семь звезд Большой Медведицы - лишь они - крупные, прочные, единые в своем семицветьи.
И что-то стронулось уже в груди ее, и это что-то ее закачало и понесло ввысь, страшно и сладко, как в детстве, на легких деревянных качелях. Только если в детстве перед глазами проплывал, то приближаясь, то удаляясь, знакомый двор с известными наизусть домами и деревьями, которые, становясь словно бы другими, оставались собой, то теперь внутри и вокруг нее было огромное упругое небо, которое и пугало, и звало к себе, и хотело всю ее переменить.
От нее, прежней, оставалась только ее рука в его руке. Исчезло мучавшее ее прежде сиротство, когда сама себе она казалась словно бы собранной из множества осколков мозаикой, готовой в любое мгновенье рассыпаться. Теперь она была сама собою, потому что стала неотделимой частью этого упругого неба и частью его, и они вдвоем с ним сидели на золотом блистающих качелях, которые держались на двух ясно видимых, исходящих от Большой Медведицы цепях, и качели раскачивались, раскачивались.
— А теперь пошли спать, мой маленький чиновник, — неожиданно сказал он.
Я посмотрела на него. Он действительно стоял рядом. И он действительно был большой поэт, она рядом с ним — маленький совсем чиновник. Но вовсе не поэтому что-то неправильное уже произошло. Он показался ей совсем другим, совсем не тем, с которым она только что сидела на золотых качелях под Большой Медведицей.
— Ты некрасивый и толстый, — сказала она чересчур серьезно. – И тебе пора уходить.
Он в ответ рассмеялся, обратив ее нелепую грубость в шутку. И легко ему было смеяться и уходить было легко. Ей трудно было представить, чтоб сошлись так в одном человек и поэт, и красавец, и умник.
И он не заметил, как с тех пор она переменилась, хотя это заметили все. Однажды был сильный ветер, и улица была пустынна. Люди боялись пронесшегося на днях над Европой урагана: вдруг да он доберется сюда, на самый восточный ее край. Люди без крайней надобности из домов не выходили.
— Что с тобой? Ты куда это? Летишь. — Перед ней оказалась вдруг Наташка, сердечная подруга по перестроечной нищете, муж которой нашел, наконец, свою нишу в бушевавшем вокруг беспределе, стал делать неплохие деньги, и видеться подруги стали редко.
— Не знаю, — честно ответила она, не удивившись, что Наташку выгнало на улицу при такой беспогодице, когда у Наташки холодильники всегда забиты едой, которой хватит до второго пришествия, а детей ее ходят учить на дом самые дорогие учителя. — Так. Звезды.
— Какие такие звезды? — прокричала в ответ Наташка, сильный, похожий на трубный голос которой был сильнее завывавшего громко и стучащего чем-то железным ветра; соболя плотно и прочно облегали ставшее массивным Наташкино тело, лишь меховые золотистые ворсинки чуть шевелились на ее покатых плечах. — Ты смотри, осторожнее с этими звездами, — по-дружески предупредила Наташка, — а то, и правда, улетишь. — И пошла, будто никакого ветра вокруг вовсе не было, спокойно и твердо.
Наташка знала, о чем говорит. Став неожиданно богатой, только этими звездами она всех и утомляла, слова от нее нельзя было добиться запросто, без непременных астрологических комментариев. Весь дом свой Наташка тогда завалила книжицами на эту тему, а потом неожиданно впала в необъяснимую хандру и решила немедленно либо покончить с собой, либо развестись с мужем.
И про меня, мне показалось, она теперь все знает. Длинные полы моей легкой шубейки ветер раздувал, будто невесомые крылья. И эти крылья несли меня неведомо куда по пустынной белой улице, и белым и пустым было в этот вечер невидимое за метелью небо.
После нашей с тобою ночи я потеряла Большую Медведицу. Ее не было больше в моем, всегда звездном окне. Я позвонила в планетарий и спросила, куда могло подеваться такое большое созвездие, ведь стороны света не могут перемениться, и дом мой по-прежнему смотрит на северо-запад. Мне объяснили что-то про облачность и градусы смещения. Ты приходил ко мне и так же стоял у моего окна. Я все ждала, когда ты вспомнишь про Большую Медведицу. Но ты не вспоминал, не замечая, как мучительна мне эта беспамятность.
И что-то неправильное происходило со мною. Все думали, что я тебя люблю. А мне, чем дольше я не видела тебя, тем радостней и легче было жить. Хоть жизнь с каждым днем становилась все более невыносимой. Озлобленность и обреченность, прежде просто разлитые по земле серой вязкой кашей, все сильнее засасывали людей, порой каша эта подступала уж к самому горлу, и даже если люди не говорили об этом, достаточно было взглянуть в их лица, чтобы увидеть, услышать: вот кончится год, кончится век, тысячелетие…
Мало того, что люди все ожесточеннее судили друг друга, они заставляли судить и других. А я не могла. Я казалась себе порой их предательницей, этаким безумным Карлом Седьмым, предающимся сладким утехам, когда враг стоит у Орлеанских ворот. Ведь в груди моей росло, расправлялось и набирало силу что-то упругое, недоступное и неподвластное никому, даже мне самой. Я никак не могла понять, с чем это «что-то» можно сравнить. Я бы сказала банально: оно было похоже на облако, но оно не было облаком, оно было упругим и прочным, не имело размеров, и было живым.
Порой мне становилось невмоготу, ведь это длилось годы: люди все о чем-то кричали, друг друга и всех во всем обвиняя. И чем громче они кричали, тем чаще я вдруг оказывалась рядом с тобою на наших золотых качелях. Неслышно позванивали легкие качельные цепи, ты молчал, и молчала я, и небо, уже знакомое нам и нам родное, нас с тобою как своих принимало, и мы раскачивались, раскачивались, а Большая Медведица, улыбаясь, сверху смотрела на нас. Я в ответ ей всегда улыбалась, а кричащие люди вокруг вдруг замолкали и смотрели на меня как на безумную.
— Привет, — говорил ты, реальный, неожиданно всегда появляясь.
- Привет, - испуганно и недоуменно отвечала я, потому что меня рядом с тобою в эти мгновенья вовсе не было.
В эти мгновенья я одна сидела на наших с тобою качелях, мне было особенно больно и одиноко, ведь голос твой доносился до меня словно бы снизу и издалека. Я никак не могла понять, о чем ты говоришь со мною и что тебе от меня нужно, я отвечала тебе запоздало, банально и невпопад, судила тебя, капризничала и грубила. Ты читал свои новые стихи, я не слышала их, но говорила, что они очень слабы. Ты обижался и уходил, а я заболевала на несколько дней. Порой, не вытерпев боли, я звонила тебе, чтоб рассказать про Большую Медведицу. «Не будь навязчивой», - ты этого никогда не говорил, но я всегда это слышала.
А мне в такие дни нужно было непременно хоть кому-нибудь о ней рассказать.
— Наташ, я, кажется, влюбилась, — говорила я Наташке.
— Так это же хорошо, - хвалила она. — Давно пора.
— Хорошо-то хорошо, да ничего, как говорится, хорошего, — попыталась объяснить я. — Какие-то звезды. Большая Медведица.
— Ну-у, — осуждала Наташка. — Ты же знаешь, я давно отошла от этого. Когда у него день рождения?
— Девятого марта. — Она “отошла”, когда окрестилась сама, мужа и детей окрестила, теперь они всей семьей соблюдают посты и другие православные обряды, да ведь я-то крещена во младенчестве.
— Я ведь по этому делу все книжки повыбросала, — сказала Наташка, вернувшись из глубины квартиры. - Да я тебе и так скажу. Он рыба. Очень симпатичный знак. Очень духовный. Главный недостаток рыб — их неуверенность в себе.
— Тьфу, на тебя и на него! — в отчаянье крикнула я. — Ты - дура, а он нахал!
— Знаешь, что я тебе скажу, — сказала Наташка, пока я, торопясь, зашнуровывала ботинки и никак не могла попасть в рукава своей легкой шубейки. — Главная твоя беда в том, что ты все хочешь понять. Зачем тебе это? Ведь ты женщина и должна жить сердцем. Прелесть на тебе. Бесовство! Сходи обязательно в церковь! — кричала она вслед, когда я, не дожидаясь лифта, бежала все вниз и вниз по гулким ступеням.
«Ты всегда всех куда-нибудь посылаешь, не к астрологу, так в церковь», - судила я про себя Наташку, пока декабрьский мороз не выстудил все мои мысли. Была уж я в церкви, не раз! Стояла я, заледенело-окаменелая, пока губы мои сами собой не начали выговаривать: «Господи, благодарю Тебя, благодарю Тебя, Господи!»; пока слезы мои, будто оттаявшая душа моя потихоньку не заскользили по моим давно уж сухим щекам.
Это было вчера? Да, это было вчера. Пятнадцать лет, как один день прошли. Слез не было, они не скользили, они застывали, не пролившись, никому не видными льдинками
— Привет, — сказал ты, шагнув в теплый круг фонарного света. - …И вдохновенно будешь каяться, молитву Господу творя… Смотря, как ангелы слетаются на свет ночного фонаря… Где бродила та, что спит под Большой Медведицей?
Ты больше ничего не говорил, а, сняв перчатку, теплой ладонью молча убрал льдинки с моего лица, потом горячими губами гладил мои мокрые щеки, не давая образоваться новому льду.
Мне казалось, что я не спала, когда мы с тобою, взявшись за руки, вышли из голубого ксенонового круга и пошли куда-то. Ни города, ни домов-громадин давно уж не было и в помине, а только белое-белое бескрайнее поле. И черный бархат неба над ним. И звезды Большой Медведицы, крупные, прочные, яркие, держат, передавая друг другу золотые невесомые цепи. И цепи неслышно позванивают, а поле все удаляется, становясь из белого голубым, закругляясь и обращаясь постепенно в шар. Этот шар, большой, но и маленький, любимый людьми и проклинаемый ими, ухоженный Богом и людьми загаженный, уже у нас в груди, мы смотрим на него сверху, и любим, и жалеем его. А сверху смотрит на нас Большая Медведица, а мы все раскачиваемся, раскачиваемся.