Читайте в нашем журнале Часть 1 повести "Сварить курицу".
Автор: Юрий Копылов
Часть 2
Когда, наконец, всё заводское оборудование до последнего станка было демонтировано и отгружено, оставалось только подмести ставшими непривычно пустыми и гулкими просторные цеха. Всех эвакуируемых работников завода разместили в длинном составе стареньких пульмановских вагонов, прибывшем прямо на заводскую железнодорожную ветку. В вагоны приходилось забираться с хрустевшего под ногами гранитного щебня по крутым ступенькам, хватаясь за наспех протёртые проводницами промасленной ветошью вертикальные поручни. Суматоха посадки с перекличками продолжалась несколько часов подряд.
В первой половине ноября 1941 года эшелон прощально протяжно гуднул несколько раз пыхтящим паровозом, вызвав заблудившееся между покинутыми цехами убегающее, скачущее эхо. Затем выпустил спереди облако шипящего белого пара; первый раз дёрнулся, весело оповестив пронзительным свистком, что это не последний раз, потому что опытных машинистов отправили на фронт; раскатал вдоль вагонов перестук железных буферов и медленно тронулся в длинный и долгий путь. На сером мёрзлом щебне железнодорожного полотна стояла, постепенно удаляясь назад и тая, маленькая группка людей в зимней одежде и долго махала покрасневшими обнажёнными руками, прощаясь, возможно, навсегда.
Остался Гришка Поляков, которого забрали в горком на ответственную партийную работу. Остались Лазарь Куницын, Сергей Давыдов и ещё несколько молодых рабочих-комсомольцев, которые решили отправиться на фронт добровольцами.
От Советского Информбюро. Вечернее сообщение.
В течение дня наши войска вели бои на всём фронте, особенно упорные на Волоколамском, Харьковском и Таганрогском направлениях. После многодневных ожесточённых боёв, в ходе которых противник понёс огромный урон людьми и вооружением, наши войска оставили г. Волоколамск…
Мебель сидел рядом с женой на нижней полке, выставив согнутые в коленях ноги в узкий проход, и дремал. Все, кто проходил вдоль вагона, неизменно задевали его острые колени и чертыхались. В этот миг свешивающаяся голова его вздрагивала, и брови взметались вверх. Руки он прятал в рукавах засалившегося рыжего пальто. Длинная, как у общипанного гуся, шея его была обмотана грязным красным клетчатым шарфом.
Казавшийся бесконечным железнодорожный состав из пыльных, покрытых паровозной сажей пульманов в очередной раз дёрнулся, как в предсмертной судороге, возвестив об остановке далёким протяжным гудком. От паровозного тендера покатилась назад усиливающаяся по мере приближения к вагону волна последовательного лязга буферов. За две недели пути все почти привыкли к этому внезапному дёрганию и, как только начинался издалека лязгающий, скрежещущий металлический перестук, хватались заранее кто за что попало: за стойки, края нависающих полок, дверные ручки, тонкие стенки вагонных переборок.
Отяжелевшая голова спящей Берты мотнулась из стороны в сторону, перекатывая по подушке едва заметную вмятину. Захворавшая жена Мебеля открыла помутневший взгляд и тотчас вновь прикрыла потемневшими веками глаза. Технолог Алексей Копытин ругнулся и поднял свалившийся с откидного столика под окном загремевший пустой жестяной чайник, с которым он бегал на станционных остановках за дармовым кипятком. В соседнем купе заплакал ребёнок. Он всегда плакал, когда состав дёргался, останавливаясь или отправляясь после стоянки в дальнейший путь. Жена Копытина, красивая черноволосая Ревека, с длинными ресницами и густой чёлкой, закрывавшей почти до самых бровей бледный выпуклый лоб, сидевшая в углу на нижней полке, качнулась вместе с вагоном, взглянула наверх, где лежал сын Шурка, и продолжала невозмутимо вязать на слабо поблёскивающих спицах грубый шерстяной носок. Время от времени она вытягивала и расправляла серую, свитую из нескольких волосатых нитей пряжу от клубка, лежавшего на прикрытых чёрной лоснящейся юбкой острых коленях.
Большую часть времени Шурка проводил на третьей, если считать снизу, верхней багажной полке, под самой крышей вагона. Вентиляция не работала, поэтому там, наверху, было душно, зато намного теплее. Там можно было прятаться от позора, покусывая губы, и разглядывать разные интересные медные, позеленевшие штучки на закруглённом потолке. На противоположной полке, на стареньких чемоданах, были разложены для просушки немного свисавшие вниз его мокрые простыни с крупными жёлтыми пятнами. Играть Шурке внизу было нечем, и мешали взрослые. А здесь, наверху, никто не мешал, и он воображал себя стоящим с подзорной трубой на капитанском мостике предводителем славного отряда пиратов, плывущего под всеми парусами на быстроходном корабле по бурному морю. Освободившаяся, после того как он забрался на верхотуру, средняя полка с лежащим на ней скомканным одеялом представлялась в его воображении островом сокровищ, куда корабль с «Весёлым Роджером» на мачте должен был вскоре пристать. Подушка изображала высокие горы, где находилась тайная пещера со спрятанным в ней сундуком, полным золотых монет и сверкающих драгоценных камней. Лязги буферов в Шуркиной игре были салютующими залпами корабельных пушек, возвещающими о входе пиратского корабля в голубую заветную гавань.
Со средней полки справа свесилась большая нечесаная голова лекальщика Виктора Маслова. В уголке рта прилип промокший от слюны серый окурок. Папирос у Виктора давно уже не было, последние кончились три дня тому назад, и этот окурок создавал призрачную иллюзию вожделенного курения горького, обжигающего грудь дымным теплом табака. Маслов зажмурил один глаз, скривился и громко поскрёб толстыми пальцами с грязными ногтями в круглом крутом затылке.
– Снова здорово! – произнёс он хриплым голосом. – Приехали! Как дёргает сукин сын! Будто товарняк с песком гонит, а не живых людей везёт. Ну, и вонища здесь! Не продохнуть, честное слово, как в свинарнике. Эй, там наверху, моряк с полки бряк, погляди, не видать ли земли.
– А поди ты… проветрись! – буркнул недовольный напоминанием неделикатного Маслова о Шуркином недуге Алексей Копытин и посмотрел в окно, почти прижавшись тонким носом с пшеничного цвета, давно нестриженными усами под ним, к обледенелому снизу стеклу. – Ни черта не видно. Одна голая степь. И столбы, столбы, столбы, как кресты, с проводами.
– Мебель! – позвал Маслов и протяжно, с завыванием зевнул.
Мебель поднял настороженный взгляд в ожидании грубости или откровенного хамства, ничего хорошего от этого нахала он не ждал.
– Ты уже-уже сварил свою жигную кугочку? – нарочито карикатурно картавя, спросил Маслов.
– Перестань! – сказал Копытин.
Мебель ничего не ответил на оскорбительный вопрос Виктора и вздохнул. Согнувшись в три погибели, он достал, тяжко кряхтя, из-под нижней полки, на которой лежала больная Берта, большую, закопченную снизу и чуть с боков алюминиевую кастрюлю и пошёл смешной, переваливающейся походкой Чарли Чаплина в конец вагона. В тамбуре и у выхода в него, напротив половинного купе проводниц, толпились люди, лениво переговариваясь, дабы почесать соскучившиеся языки.
– Слазь!
– А куда тут слазить? Чисто поле. И ветер насквозь.
– Всё равно слазь, тебе говорят! Ноги размять.
– Холод собачий… Бр-р! Жрать охота, хоть волком вой. Одно название, что человек. А ежели разобраться – сплошное недоразумение…
– А ты попей студёной водицы. Ведро воды заменяет пятьдесят грамм мяса. Два выпьешь – сто будет. Много раз наукой доказано.
– Гы-гы-гы! Во даёт бродяга. Закон-тайга…
– Заткнись, ты – урод!
– Видать, никогда не доедем. Пятнадцатые сутки пошли. А мы всё едем, едем в далёкие края. Конца краю не видать. Скорей бы уж приехали, в самом деле. Надоело до чёртиков.
– Больше стоим, чем едем. Это не езда, а сплошная морока.
– А чего вы ждали? Эшелон. Война.
– Эй, проводница! Сколь стоять будем?
– А пёс его знает! Мне не больше твово известно. Может час, может – два. А может быть, сейчас поедем. Далеко от вагонов не отходить. Никто ждать не будет. Останетесь – пеняйтесь на себя.
– Слазь, чего застрял! Дай другим сойти!
Мебель, бережно, будто ребёнка, держа перед собою на полусогнутых руках кастрюлю, осторожно спустился с щебёночного железнодорожного полотна на покрытую жухлой травой и облетевшими с редких, почерневших деревьев бурыми листьями мёрзлую землю. Когда он спускался на дрожавших ногах с замасленной жирной сажей насыпи, то поглядывал себе под ноги, отводя в это время кастрюлю в сторону. Он стал искать подходящее для костра место. Это была уже вторая попытка сварить курицу.
Вчера на полустанке Мебель занимался потрошением и разделкой тушки. В это время обессилевший от жажды чёрный паровоз, гремя сцепками и буферами, отцепился от грязно-зелёного состава. После этого, пыхтя и маневрируя по путям, подкатился, лихо пробуксовывая красными колёсами с тяжёлыми литыми противовесами и чёрными шатунами, под высокую гидроколонку с брезентовым рукавом, напоминавшую огромную букву «Г», и там жадно долго пил воду, отдуваясь клубами свистящего, горячего пара.
Сначала Мебель старательно выщипал своими жёсткими пожелтевшими ногтями из небольшой тушки курицы остатки перьев и волоски пуха. Потом острым перочинным ножиком немецкой фирмы Solingen, сохранившимся ещё от приснопамятной берлинской жизни, он отрезал, как заправский мясник или даже опытный хирург, куриную голову и когти на лапах. Содрал с лап жёлтую чешуйчатую кожу и сделал от выступающей вперёд горбом грудки до мягкой бесстыжей гузки длинный глубокий разрез. Через этот зияющий разрез выдрал пальцами склизкие негожие внутренности, следя за тем, чтобы не повредить ядовитый желчный пузырь, и бросил их подвернувшейся голодной собаке, которая хватала жадной пастью куриные кишки на лету и тотчас глотала их, не жуя.
Мебель вычистил тугой, как мячик, желудок птицы от не переваренных остатков пищи, похожих на комок мокрых грязных опилок, и множества мелких камешков вперемешку с песком. Освободившийся от всего лишнего желудок он вывернул, будто носок, наизнанку и легко стянул с него плотный, как резина, выстилающий рубчатый слой горчичного цвета. Собака была в шоке от неожиданно привалившего ей счастья, она трусливо и заискивающе виляла нечистым, свалявшимся хвостом и смотрела на человека ждущим, настороженным взглядом, готовая тут же метнуться прочь.
Мебель сложил вычищенные жалкие останки курицы в кастрюлю, накрыл её искривленной крышкой и поплёлся, осторожно перешагивая через рельсы, по шпалам, стараясь попадать на каждую из них, к тому железнодорожному пути, где стоял пыхтящий паровоз и набирал в тендер воду. Там он под струями холодной, льющейся из брезентового рукава воды, обмочив рукава пальто, тщательно промыл разделанную курицу, отдельно тощую тушку с пупырчатой, будто озябшей, кожей, отдельно желудок и нежный ливер, норовящий выскользнуть из пальцев.
Вернувшись к неказистому, с тёмными окнами, одноэтажному, рыжему зданию полустанка, Мебель попытался развести костёр около стены здания, загораживающей его от ветра. Кастрюлю с водой и плавающей в ней, как утопленник, вверх спиной, курицей он поставил на положенные друг на друга грязные кирпичи, валявшиеся неподалёку. Но как только разгорелось небольшое пламя, облизывая огненными языками дно кастрюли и покрывая его сажей, раздался призывный гудок паровоза. Мебель натянул на покрасневшие от холода руки влажные варежки, схватил кастрюлю за ручки, напоминавшие оттопыренные уши нашкодившего на большой перемене мальчишки, и неловко побежал, расплёскивая на ходу воду, к своему вагону.
Так было вчера.
А сегодня курицу уже не надо было разделывать, предстояло лишь сварить её на костре. Задача казалась совсем несложной. Мебель разыскал два больших круглобоких камня. Они были очень тяжёлые и холодные. Он подкатил, упершись ногами в землю, словно мифологический вечный трудяга Сизиф, один камень к другому и попытался поставить на их покатые края кастрюлю. Она сильно накренилась, установить её ровно никак не получалось, потому что камни были разной высоты. Дно и бока кастрюли закоптились ещё вчера. Она покачнулась, грозясь опрокинуться, когда он пытался её поправить, на камни выплеснулось немного воды. Мебель успел подхватить её и перепачкал руки в жирной саже. Наконец, после долгих подсовываний под камни обломков кирпича и кусочков щебня, удалось кое-как непослушную кастрюлю установить, чтобы она больше не фордыбачила и стояла относительно ровно, готовясь принимать пламя костра.
Мебель старательно скомкал газету, прихваченную из уборной вагона, потом немного расправил и подсунул её под дно кастрюли между камнями. Сверху на скомканную газету напихал крест-накрест припасённых со вчерашнего дня тонких чёрных веточек, которые, словно опытный факир, вынимал из карманов драпового пальто. Шарф всё время своевольно разматывался, оголяя жилистую, морщинистую шею. Мебель поправлял его свободной рукой, то и дело чертыхаясь.
Он обложил этот заботливо сложенный очаг собранными рядом валявшимися сучьями, стараясь устроить из них подобие небольшого наклонного шалашика, напоминавшего индейский вигвам, чтобы дрова сушились дымом, перед тем как загореться. Ноги в коленях и поясница заныли знакомой застарелой болью. Мебель, кряхтя и постанывая, разогнулся с трудом и полез в карман за спичками. Слава богу, они не отсырели. Он долго чиркал и чиркал о шершавую плоскость коробка одну спичку за другой, но всё никак не получалось донести до бумаги рвущееся под порывами ветра маленькое, трепещущее, как крыло мотылька, жёлтое пламя. Наконец оно зацепилось за рваный край газеты, бумага затлелась и разом вспыхнула. Несколько тоненьких веточек занялось, потрескивая и стреляя красными искрами.
Мебель опустился на колени и стал дуть. При этом он набирал полную грудь морозного воздуха, закатывал брови, жмуря глаза, и надувал небритые щёки пузырями, как трубач в духовом оркестре. Лицо Мебеля озарялось багровым отсветом. Когда он начинал дуть, веточки местами делались огненно красными, и пламя на мгновение исчезало, но, получив слабую порцию живительного кислорода, старалось вспыхнуть вновь. Однако вскоре огонь окончательно обессилел и погас. От костра повалил едкий дым, уносимый в стороны порывами ветра. Мебель закашлялся и растёр костяшками пальцев слезящиеся, обесцветившиеся глаза. Он попытался с помощью оставшихся клочков газеты снова разжечь костёр, но в это время раздался прерывистый гудок паровоза и вслед за ним крики проводников: «По вагонам!» Лязгнули безжалостно буфера, предупреждая что машинист шутить не намерен. Мебель вздрогнул, схватил онемевшими пальцами за ручки едва начавшую согреваться кастрюлю и побежал мелкими шажками к эшелону. Он держал кастрюлю на вытянутых руках, тщетно пытаясь не расплёскивать воду. Он задыхался и испытывал острое желание упасть лицом в землю.
После свежего степного воздуха в купе ощутимо пахло мочой.
– Как дела, «моряк»? – весело спросил вошедший вслед за Мебелем Виктор Маслов. – Ещё не просохли твои паруса?
Мальчик, лежавший на третьей полке, ничего не ответил. Состав, дёрнувшись напоследок, тронулся, медленно набирая скорость. За тонкой стенкой в соседнем купе газосварщик Николай Лагутин принялся ковырять собранный им детекторный приёмник. Иногда ему удавалось выудить из эфира, кроме свиста и хрипа, отдельные едва слышные голоса и даже звуки незнакомой, заунывной восточной музыки.
Берта спала. Последние дни она почти всё время спала. Из окна сильно дуло, поэтому она повязала голову вязанным шерстяным платком, каким покрываются зимой в русской деревне простые бабы. Нос у Берты стал острый и какой-то совсем чужой. Мебель засунул под нижнюю полку кастрюлю, пододвинув её ногой, присел на краешек полки рядом с женой, прислонил голову к деревянной переборке и устало закрыл глаза.
От Советского Информбюро. Вечернее сообщение.
Наши войска вели упорные бои на Ленинградском,Волховском и Тульском направлениях. В воздушных боях и зенитным огнём сбито 37 немецких самолётов, наши потери 11 самолётов. После ожесточённых боёв, в ходе которых противник понёс огромные потери в живой силе и технике, наши войска оставили город Ефремов…
Рабочий район Веддинг на северной окраине Берлина был особенно скученным. Мебель никогда не задумывался над тем, пахнут ли города и вообще возможно ли это. Однако запах Берлина въелся в его память на всю жизнь и даже часто снился ему, много лет спустя. Этот запах был ни с чем не сравним, но всегда связывался невидимыми нитями только с этим громадным, жёлто-серым городом.
Серые, мрачные, одинаковые дома стояли почти вплотную друг к другу. Из окна одного дома сквозь окна другого, стоящего напротив, было видно, чем там занимаются люди, когда возвращаются с работы. В тесном дворике четырёхэтажного дома, в котором жил Мебель с молодой женой, красавицей Бертой, росла одна-единственная липа. Она была всеобщей любимицей. Старый Макс, живший на первом этаже, поливал эту липу из жестяной лейки и мыл нижнюю часть корявого ствола тряпкой. Он курил трубку, и усы его пожелтели, а зубы почернели от долгой жизни. Над ним смеялись и говорили, что он выжил из ума. Не смеялись только дети, они часто помогали старику ухаживать за липой. Мебелю и Берте повезло: окна их маленькой уютной квартирки на третьем этаже выходили прямо на роскошную крону дерева. Правда, буйная листва в первой половине дня загораживала солнце, но это неудобство мало ощущалось, так как в это время дня никого не было дома.
Мебель приходил с работы домой раньше Берты. Он ставил на небольшую газовую плиту разогревать вчерашний суп и поджаривал на сковородке тонкие ломтики хлеба на маргарине, а иногда и на сливочном масле. В раскрытое окно доносился лопочущий шелест листьев, а когда наступала летняя пора – вдыхался с наслаждением пряный, сладкий, восхитительный запах цветущей липы. Мебель чутко прислушивался к шагам во дворе, по стуку каблуков на мощёном гранитными плитками тротуаре он научился почти безошибочно определять, кто возвращается в дом или выходит из него. Когда шла Берта, её каблучки выстукивали часто-часто и особенно звучно. Мебель уменьшал пламя горелки и спешил навстречу жене.
Арест Мебеля стал для всех обитателей дома на Метцштрассе полной неожиданностью. Да он и сам не мог толком объяснить, каким образом очутился в самой гуще демонстрации и даже нёс в руках какой-то лозунг, прочитать который так и не успел. Впоследствии он самому себе, жене, друзьям и знакомым объяснял свой опрометчивый поступок тем, что был до крайности возмущён этим подлым убийством Карла и Розы.
Два дня Мебеля продержали в полиции, дознаваясь, кто был истинным организатором и подстрекателем демонстрации. Ничего, естественно, не добившись, охранители порядка записали имя, год рождения, место проживания, место работы и отпустили вместе с другими, такими же, как было решено, случайными участниками. Когда на следующее утро Мебель, понурив виноватую голову, с нехорошим предчувствием пришёл на работу, Ганс Губер, хозяин авто-слесарной мастерской вызвал его к себе в тесную конторку и подал, поджав губы, расчёт, отводя глаза в сторону.
– Мне нужны старательные работники, а не пустые бездельники, – сказал он и больше не прибавил ни слова.
Около трёх месяцев Мебель болтался без работы, пока профсоюз не устроил его подсобным рабочим на металлообрабатывающий завод. От дома до него приходилось ездить больше часу на трамвае с двумя пересадками. Ровно через год его перевели на должность слесаря, а ещё через год он вступил в коммунистическую партию Германии. Узнав об этом, Берта заплакала и, размазывая слёзы по лицу, проговорила, запинаясь, что у них, кажется, скоро будет ребёнок. Старый Макс, насупившись и попыхивая из-под пожелтевших, вислых усов большой, дешёвой, обгорелой курительной трубкой, сказал неодобрительно:
– Зря вы это затеяли, Мебель.
– Ты прав, Макс, – ответил, вздохнув, Мебель.
Когда Берта лежала в родильном доме фрау Хольт, Мебеля арестовали в четвёртый раз. Он не смог навестить жену и передать ей букетик фиалок. Как договорились заранее, ещё до ареста, Берта, не дождавшись возвращения мужа к моменту регистрации, назвала первенца Робертом.
После указа Эберта германская коммунистическая партия перешла на нелегальное положение. Повсюду начались массовые аресты. Мебелю пришлось покинуть уютную квартирку у старой липы. Два года прошло в скитаниях. Мальчик рос очень тихим и болезненным. Берта тоже часто простужалась, и врач-пульмонолог сказал, что у неё плохие бронхи. Однажды товарищи по ячейке предупредили Мебеля о том, что за евреями установлен особый надзор. Оставаться в Берлине, да и вообще в Германии было опасно.
Осенью 1925 года Мебель вместе с женой и малолетним сыном эмигрировал через Польшу в Советскую Россию. Вскоре он стал работать на московском заводе шлифовальных станков «Самоточка». Первое время семья эмигрантов жила в общежитии. Роберта устроили в заводской детский сад. Берта пробовала робко протестовать, но иного выхода не было. Она стала преподавать немецкий язык в школе, одновременно учась русскому у своих учеников. Они называли новую учительницу «немкой» и дразнили её жидовкой. Получалось довольно смешно: немка–жидовка.
Через два года родилась дочка. Её назвали русским именем Наташа. Мебелю дали небольшую комнатку в доме на Сущёвском валу. В квартире было ещё три семьи. Утром приходилось, пританцовывая, дожидаться своей очереди в уборную, потому что все торопились на работу в одно и то же время. Умывались на кухне холодной водой из-под медного крана с воротком. В ванной стояла крашенная тёмным суриком дровяная колонка, но она никогда не работала. На лежащем на эмалированной ванне деревянном щите, с постланным поверх ватным тюфяком, спал в этой каморке брат соседки, приехавший учиться в Москву на артиста.
Русский язык Мебель освоил с трудом и говорил всю жизнь потом с акцентом. В отличие от отца Роберт освоил новый язык очень быстро и, когда перешёл в четвёртый класс, его речь практически ничем не отличалась от речи его русских сверстников. Однажды он спросил:
– Па, кто такой Гитлер?
– Гитлер? – Мебель высоко поднял брови. – Фашист. Его настоящая фамилия Шикльгрубер. А почему ты об этом спросил?
– У нас в школе мальчишки так дразнят завуча.
– Это плохо. Ты никогда так никого не называть.
– А почему евреи бывают немецкие и русские?
– Потому что одни живут в Германии, а другие в России.
– А мы какие?
– Немецкие.
– А почему мы живём в России?
– Слушай, Берт, это долго объяснять. Иди лучше делать уроки.
Роберт замолчал, задумался и минут через десять спросил:
– Скажи, па, а еврейские евреи бывают?
– Берт, я же тебе русским языком сказал: иди делать уроки. Ты разве не слышать? – Мебель взял со стола газету «Правда» и развернул её.
В 1936 году Мебеля арестовали. Он уже к этому привык, хотя на этот раз не понял за что. В Германии хоть было понятно за что, а здесь, в Советской России, – нет. Его остановили, когда он возвращался с работы домой, посадили в чёрную машину со странным женским именем «эмка» и отвезли на Лубянку. Вскоре его перевели в Бутырскую тюрьму поближе к дому.
Тюрьма находилась за высоченной кирпичной стеной, и было странно, что вдоль этой стены по улице торопятся, как ни в чём не бывало, обычные прохожие и бегают, светя разноцветными огнями, дзинькая и скрежеща, красные весёлые трамваи. Берта звонила в милицию, городские больницы, институт скорой помощи имени Склифосовского, морги, но ничего не могла узнать. Через неделю ей откуда-то позвонили и сказали, что муж временно находится под следствием и что она может приносить ему передачу один раз в месяц. Берта долго плакала, сморкаясь в носовой платок. Вскоре, в один из хмурых, тоскливых дней Роберт пришёл из школы с большим синяком под глазом. На встревоженные вопросы матери он упрямо отвечал, что упал и ушибся об угол стула.
Три года спустя Мебель внезапно вернулся домой, так ничего до конца и не поняв. Он узнал, что его любимица Наташа скоропостижно умерла от крупозного воспаления лёгких. Повзрослевший сын Роберт встретил отца холодно, как будто не мог ему чего-то простить. Берта постарела и располнела, она устроилась работать на кондитерскую фабрику «Большевик» обрезчицей полуфабрикатов. Мебель мало изменился, только теперь многие зубы его были металлические, и густо прибавилось седины. Он ничего не рассказывал, словно дал клятву молчать до конца жизни.
В июле 1941 года Роберта со второго института «Станкин» призвали в армию. От него не было ни одного письма. В конце августа пришла похоронная: «Рядовой Роберт Генрихович Мебель пал смертью героя, защищая Родину от немецко-фашистских захватчиков…»
Продолжение следует...
Нравится повесть? Поблагодарите Юрия Копылова переводом с пометкой "Для Юрия Копылова".