Колумнист Bloomberg Меган Макардл рассказывает об эпидемии интернет-шейминга и задумывается, можно ли ей вообще противостоять
Джеймс Дамор, автор пресловутого манифеста о гендерном разнообразии в Google, получил свои 15 минут славы. Через полгода немногие из нас смогут вспомнить его имя. Но Google будет помнить — не компания, а поисковая система. Теперь, когда он будет с кем-то знакомиться или искать новую работу, первое — и, возможно, единственное — что люди узнают о нем, это то, что он написал документ, вызвавший столько шума в интернете.
Интернет изменил масштаб трагедий, с которыми мы сталкиваемся, и количество людей, которые в них попадают, а также холодное неумолимое постоянство обломков, которые они оставляют позади. Попытайтесь представить, что история Дамора произошла 20 лет назад. Это почти невозможно, не так ли? Возьмем компанию с таким же масштабом и властью, как у Google, — Microsoft. Заинтересовался бы хоть один репортер в 1997 году тем, что какой-то инженер Microsoft, о котором он никогда не слышал, написал записку, которую его коллеги сочли сексистской? Вероятно, нет. Скорее всего, это стало бы проблемой для отдела кадров Microsoft или просто поводом для возмущенных разговоров.
Даже если бы репортер заинтересовался, какой редактор дал ход подобной истории? Если бы это был кто-то из руководителей, то безусловно, — но неизвестный инженер, у которого нет никакого влияния в корпоративной политике? Никто не тратил бы впустую драгоценные газетные строчки, чтобы рассказать об этом. И даже если по какой-то причине такая заметка была бы опубликована, ни одна другая газета не подхватила бы эту тему. Может быть, инженер был бы уволен, может быть, нет, но он наверняка научился бы быть немного более осторожным в отношении того, что говорить коллегам.
И сравним с тем, что произошло в эпоху интернета: письмо стало общедоступным, и интернет восстал против автора, публично обсудив его экономические и социальные перспективы. Я сомневаюсь, что Дамор снова сможет найти работу с таким же статусом и зарплатой. (Если, конечно, какой-нибудь его сторонник не наймет его в качестве политического жеста.)
Разумеется, такой вид расправы совершенно не нов. Оскорбление общества и в прежние времена стоило многим людям их рабочих мест или бизнеса. Но это были местные скандалы. О них редко становилось известно, если человек переезжал в другой город.
Но со временем все больше и больше людей стали страдать от позора в национальных масштабах. Кабельные телеканалы ускорили этот процесс: вспомните Монику Левински в 1998 году. Интернет изменил степень внимания и доступности информации, а также длительность жизненного цикла скандала настолько, что это явление стало абсолютно другим по сути.
Всякий раз, когда возникает новая форма власти, нам нужно подумать о том, как защитить от нее личную свободу.
На заре появления Twitter я говорила, что он похож на то, как я представляю себе жизнь в древней общине: вы погружены в постоянный поток разговоров окружающих людей.
Десять лет спустя я все так же считаю, что это правильная метафора, но не в том смысле, который я имела в виду раньше. В то время я считала Twitter инструментом для построения социальных связей. В наши дни я считаю его инструментом социального ограничения.
В общинах охотников и собирателей нет полиции, и нет в ней необходимости. У них очень сильные социальные ограничения, они так же эффективны, как пистолет у виска. Если люди вас не любят, они могут не заботиться о вас, когда вы ранены, а значит, вы умрете. Или они не будут делиться с вами едой, когда у вас не заладилось с охотой, а значит, вы умрете. Или они прогонят вас, а значит… ну, вы поняли.
В наши дни мы, по сути, живем в общине, наполненной незнакомыми людьми. Это похоже на самый большой в мире маленький городок, изобилующий всеми вещами, которые ненавидели писатели середины прошлого века: постоянные сплетни, подглядывание за делами соседа, небольшие ссоры, раздутые до пожизненной вражды. Мы воспроизвели все худшие особенности этих сообществ, забыв про достоинства — например, про сострадание, которое естественно для человека, когда он сталкивается лицом к лицу со страданиями других.
И, конечно же, вы не можете никуда переехать. Есть только один интернет, и мы все застряли здесь на всю оставшуюся жизнь.
Принуждение, которое люди организуют в частном порядке, все меньше и меньше похоже на необходимый инструмент построения здорового сообщества. Без смягчающих инстинктов близкого контакта, без возможности отказаться от участия это выглядит как грубое и безличное государственное принуждение. И я не уверена, что мы сможем сохранить твердую и внятную черту, которую классический либерализм проводил между государственными ограничениями и частным давлением. Возможно, мы столкнемся с принуждением двух типов:
1. Государственное принуждение — по-прежнему хуже всего, потому что подкреплено возможностью насилия. Но с ним справиться проще, так как есть правовые рамки для ограничения государственной власти.
2. Массовое частное принуждение, которое само по себе не так уж плохо, но нуждается в гарантиях защиты свободы личности. А для этого у нас нет правовых или социальных рамок.
Я все чаще и чаще в разговорах слышу мнение, будто мы живем на поздней стадии коммунизма: когда власти обнаружили, что в диссидентов уже не нужно стрелять, их достаточно сделать изгоями, не имеющими ни работы, ни квартиры. Никто не захочет, чтобы его застукали за общением с такими людьми.
Люди, с которыми я это обсуждаю, боятся, что их слова ненароком оскорбят тех, кто сам себя назначил командовать в интернете. Они боятся, что их электронную почту взломают, и что они станут жертвой очередного интернет-скандала. Они обеспокоены тем, что то мнение, которого они сейчас придерживаются, неожиданно будет предано анафеме, и им придется либо выступить с публичным покаянием, либо рисковать друзьями и средствами к существованию.
Толпы из социальных сетей, конечно, не такая вездесущие и ужасающие, как шпионы коммунистической партии. Но Советского Союза больше нет, а толпы остались, поэтому нам нужно не забывать об их власти.
Эта власть продолжает расширяться, как и количество людей, которым толпа хочет запретить дискутировать. К чему это может привести? К чему-то удручающему, как жизнь при коммунистическом режиме: в этих условиях ваше истинное мнение о чем-то важном можно высказать только в крошечном кругу надежных друзей. В таком мире все слова, которые звучат «не для своих», считаются ложью, а почти каждый разговор — игра в догадки, которую проигрывают обе стороны. Это как в «Рассказе служанки» Маргарет Этвуд: двое знакомых вынуждены все время подозревать друг друга настолько, что им остается обсуждать только приятную погоду и их общую верность режиму.
Хорошо, что толпы из соцсетей пока не имеют оружия. Но это порождает самый тревожный вопрос: как же их обезоружить