Как быстро выстуживается тепло, как быстро немеют руки… Мои руки… Что я без вас? Разум бы остался голым без рук, держащих книгу или перо. Тело бы не нашло поддержки без рук, шлифующих линзы и обеспечивающих этим пропитание. Линзы, такие мелкие, такие нелепые в качестве занятия; мои ученики не понимали, почему я выбрал такое ремесло, не видели его достоинства. А ведь, в сущности, не так сильно избранное мною поприще отличается от того, что само избрало меня. Задача шлифовальщика – делать стекло чистым и прозрачным, чтобы человек мог смотреть на мир ясно и отчётливо. И задача философа – делать то же с разумом, руководствуясь схожей задачей. Разве не ясность и отчётливость мысли – добродетель философа и его долг, ответственность перед людьми, сторонящимися ясности, бегущими от истины, как от врага, разрушителя старательно воздвигаемых ими дворцов заблуждений. Кругом торжество страстей, фанатизм, суеверие, идолопоклонство… Не будь философов, как бы не рухнул мир в бездну всяческой неправды.
Немеют руки, и холод обступает меня, как обступали в своё время непонимание и ненависть. И всё же я счастлив, что суждено мне жить в стране, наиболее терпимой к чужому мнению. Сполна хлебнул наш мир бед от нетерпимости, от вражды из-за разногласий во мнениях, от раздробленности по партиям, собранным вокруг идей. От усталости и душевного истощения после многолетних распрей готовы наши правители закрыть глаза на воззрения своих подданных, на их веру, и ждут лишь гражданского повиновения, дабы объединить народ не вокруг заповедей господних, а вокруг законов государства. И это верно, без законов не устоит царство, а всего более – без повиновения им, не зависящим от разных прочих убеждений, что я и пытался показать нашим правителям в своих трудах.
Но только разве терпимость – это не бегство от истины? Разве не санкция на заблуждение? Потому-то и нужен кроме законодателя ещё и философ. Не царству одному нужен, а людям и их счастью, к коему каждый тянется в меру своих сил. Ведь законы предполагают принуждение, и не будет счастлив тот, кто подчиняется им из страха быть наказанным, потому что не будет он чувствовать себя свободным, ибо никогда свобода не водится там, где есть принуждение внешнее. А философ открывает подлинные, естественные законы, не возникшие по произволу законодателя, а существующие по высшей, божественной необходимости, проистекающей из самой сущности сотворённой Богом природы и открываемые естественным светом разума. Действие в согласии с такими законами оставляет человека свободным, а потому открывает дорогу к счастью. И сам я так достиг счастья, свободного от внешнего принуждения, и другим хотел показать дорогу, но, кажется, никакая другая моя мысль не столкнулась с таким непониманием и не вызвала такого ожесточения.
Немеют руки, и не спрятаться от холода… Такого же холода, который, помню, обнимал меня в детские мои лета во время учения в нашей еврейской школе. Учили мы Писание, и так трактовали нам его, словно открыты там именно естественные законы, составляющие божественную сущность. Как надеялся на меня мой учитель Мортейра, ожидал, что я превращусь в видного богослова и уж, во всяком случае, верного сына общины, но я видел в Писании не то, что говорили нам. Сочинения пророков и тогда, и позже, виделись мне не иначе как человеческие установления, даваемые народу для создания государства и подержания в нём добродетельного порядка за счёт страха наказания, только право наказывать для вящей убедительности вручили пророки не светским владыкам, а самому Господу. Но ведь пророки не были философами, и говорили они людям по уму их, и не давали им истинного познания мира, а пугали их тем, что отвернётся от них Бог, и неисчислимые беды грянут тогда, среди которых первая – обрушение государства, а остальные уже извлекутся из него.
Но если мы допустим, что пророки тем самым открывали естественный закон господнего существования, то следует из этого, что Бог совершенно необходимым образом время от времени уходит из мира, отворачивается от него и от людей, и в это время мир остаётся гол и пуст, мёртвая оболочка без живой движущей силы и без гаранта соблюдения естественных законов, по которым существует природа. Как жить тогда в этом мире, как оставаться верующим иудеем, зная, что из-за своих и чужих проступков ты можешь внезапно остаться в замершей и окаменевшей пустыне?
От одной такой мысли становилось дурно, и холод вползал в меня, и немели обессиленные руки, вот как и ныне… Не мог я сжиться с таким положением вещей, и стало мне ясно тогда, что поучения пророков имеют в виду законы внешние, для государственного процветания созданные, но никак не естественные, которые через их познание открывают дорогу свободе и счастью. Но тогда и обряды нашей религии переставали иметь значение, ведь они тоже относятся к внешнему благочестию, которое после разрушения государства потеряло свой смысл. И в божественность Писания не получалось уже верить. Потому и говорил я учителям своим, что нужно отдать Писанию должное и взять оттуда то, чему оно действительно учит, оставив попытки отыскать там то, чего пророки и другие библейские писатели не ставили себе целью в него вложить. А именно, естественные законы, что должны быть открыты философами при помощи интеллектуальной любви к Богу, а не слепой веры. Так и получилось со мной то, что получилось, и был я изгнан, и убыл из города моего детства.
Но разве мог я иначе? Ведь если не отделить одного от другого – законов естественных от законов государственных, а работу философа от работы законодателя, то придётся тогда отделить Бога от природы. Ибо не может природа останавливаться, обездвиженная; её творящая ипостась всегда переходит в своё иное – природу сотворённую. Значит, или Бог никуда не отлучается и не бросает своё дело, всегда находясь в природе и будучи с ней одним целым, или он вообще не имеет касательства к природе, и та существует сама по себе по каким-то неизменным, но неизвестно откуда взявшимся законам. Да, бытуют на этот счёт всякие мнения, и даже тех ныне много стало, кто не может отказать Богу в создании природы с её законами, но на постоянное присутствие согласиться не может. Но по мне, так эти любители приводить в пример механические часы с однократным заводом есть выразители одного из заблуждений нашего века, столь падкого на учения, мнимо освобождающие от тяготы божественного присутствия и вроде бы дающие право вольно жить без строгого ока истинного законодателя, но на деле лишь подменяющие одного властителя, бесконечно мудрого, множеством мелких, жадных и слепых, как-то страсти и идолы.
Надо бы подкинуть в очаг поленьев, да нет сил поднять члены, будто противится тело рукотворному теплу. Именно такое тепло было в общине, и все грелись у общего священного очага, только я чувствовал себя замёрзшим. Могло ли выйти иначе, чем вышло? А, пустые вопросы, особенно сейчас… Вот христианство, помню, поначалу показалось мне тёплым, ведь там почти преодолели горестный провал между духом и материей, между Богом и природой. Ведь воплотился же Он в человека, а Иисус был выражением этого боговдохновенного единства. Разве не по нему я всегда тосковал, не по чувству присутствия творящего в сотворённом, не по этой обжигающей близости?
И ещё одно свидетельство открыл я тогда, а потом и описал. Ведь говорилось, что Богу – богово, а кесарю – кесарево. И ещё говорилось, что не нарушить закон пришёл Иисус, а исполнить. Моисеев закон он и не нарушил, ведь тот, по моему разумению, относится к внешней добродетели, касающейся сообщества граждан еврейского царства. А в дополнение ему дал и естественный, универсальный закон, пригодный для всех. Вот ответить оком за око – то закон государственной справедливости, сиречь права, а подставить щёку взамен ударенной – то закон в плане универсальном, средство утихомиривания зла личным отказом от его продолжения, и это хоть в одном государстве может работать, хоть в любом ином. Иисус подменил содержательные установления морали формальными, которые сложнее оспорить; они кажутся пустыми, но такая пустота и рождает универсальность, которую христиане затем пытались использовать как основу объединения всех людей.
Да, в этой вере мне могло бы быть тепло, но и христианином я не стал. Таков уж мой удел, видно, быть вне партий, а может, это и вообще добродетель философа, хотя нет ничего дурного, если та или иная партия готова взять лучшие из твоих идей и переустроить на их основе общество. Разве разум философа не годится для практических деяний? И вот приходили ко мне члены разных партий, и многие просились в ученики, и чему-то учились у меня, и что-то делали, хотя бы в частностях пытаясь образовать наше общество на разумных началах. Но и тут, конечно, были ограничения, ведь не ко всему наш век был готов, и часто пробивала моя мысль себе лишь тайную тропу, а не широкий людный тракт. Учил же я, что обрядность и вера в предания – лишнее дело с точки зрения истинного познания божественных законов и не внешней, принудительной, а внутренней, подлинной добродетели, проистекающей из богопознания. Не все к тому готовы, но разве не показали обряды как опрокинутое вовне внутреннее благочестие свою беспомощность в деле объединения людей? Какое уж тут объединение, если столетиями полыхают войны за власть над душами и телами, за право считать своё толкование истинным и свой обряд наиболее угодным Богу? Нет, эта эпоха ушла, хотя и цепляются люди за привычное, боясь возложить управление своим телом и мыслями на разум. Но мечта о едином царстве христианском теперь рухнула, наступил другой век: к природе отныне следует обращаться за основаниями для единства рода людского, в ней искать то, что есть в нас общего. Например, тот же разум – разве не проистекает он из нашей общей природы как творений божьих? Ибо всем людям равно дал Он способность Его познания, и нет более избранных народов для него и непогрешимых людей, а сам отдельный человек волен избрать себя для истинного познания, если только поставит себе подобную цель и снабдит свой разум нужными инструментами, а именно философией и математикой, которые скоро и вовсе будут едины.
Да, даже многим моим доброжелателям эта мысль кажется чудаческой… Но разве не математика даёт нам метод истинного, то есть необходимого познания, свободного от произвола частных мнений, разве не она выражает незыблемые законы природы? О том ещё Картезий, будь благословенна его память, достаточно писал, только не смог до конца провести свой идеал, а всё потому, что застрял в тенетах предшествующего философствования. И ведь интересно, что меня самого обвиняли в уподоблении схоластам, строящим знание из него самого путём строгих логических выводов. Но ведь Картезий ещё глубже увяз в следах школьных учителей богословия, иначе как объяснить его воззрение о пропасти между двумя доступными человеческому уму атрибутами субстанции – мышлением и протяжением, пропасти, которая не только между Богом и природой прошла, но и внутри человека, состоящего из души и тела. Не выстроил Картезий мостика между ними, и тем полностью воспроизвёл ошибки учёных иных веков, почитавших душу, но презиравших тело и вообще любую материю, из коей природа внешним образом и состоит. И это тем более странно, ведь все они были истыми христианами, а разве не есть для них Иисус воплощённое в материи божество, самой своей двойственной личностью указывающее на единство субстанции? И так и длится этот провал между чувственно постигаемым – природным, и умопостигаемым – трансцендентным. Как от Платона пошёл, так и Картезий угодил в эту яму.
Отсюда моя цель, мой спор с учителем, и, как выяснилось, и с иными учениками. Отсюда моя главная идея, за которую и прокляли меня, и обозвали всякими ругательствами, одно другого несправедливее… А иные и вовсе договорились до того, что стали утверждать, будто я позволяю людям говорить о Боге всякое и даже хулить его, лишь бы только земному господину с его законами не забывали должным образом подчиняться. Отсюда я – не только сам безбожник, но и потакаю другим безбожникам, даруя им позволение на нелепые и вредные мнения и отвращая от святых таинств.
О Господи, дай мне искру от своего огня… Поделись своей полнотой, ведь убываю я… И всё равно стою на своём, даже в эти минуты, и доказываю снова и снова, словно по-прежнему со мной ученики: божественная субстанция – едина, а мышление и протяжение – лишь её атрибуты. На том и буду стоять до последнего вздоха. Боже, как могли они назвать меня безбожником? Вот она, сила привычки – Бог должен быть отдельным, далёким, чуждым миру, а если он един с природой, то словно и нет его вовсе, словно я сбросил его с огненного трона в небесах, опрокинул в грязь, как говорили они… Господи, неужели есть в их словах гран истины? Неужели я правда указал путь настоящим безбожникам, сделав невидимое частью видимого, частью, которую вскоре можно будет и отбросить за бездоказательностью? Но я же дал доказательства… Я же, напротив, хотел вернуть Тебя из запредельных далей, в которые тебя отправили нынешние глупцы, поставить тебя так близко, что ближе уже некуда – вовнутрь всего сущего, показав, что это сущее – видимость, а истина – Ты. Пусть опустел далёкий трон, и Ты теперь предстаёшь перед нами в образе ином, но таком ином, которое свидетельствует о первоначальном. Господи, не дай мне умереть в сомнениях…
Устал я… Каждую ночь одни и те же мысли, снова и снова, блуждаю в лабиринте отдельных вещей и выхожу к свету всеобщего. Каждую ночь выхожу, повторяя большую жизнь в малом… Суета… Будущее – вот обитель моих надежд, ведь прошлое растворяется в дымке забвения, каждой новой ночью всё больше, а настоящее, рождаемое открытием натруженных глаз, слишком пусто и темно.
Пусть будущее станет моим судьёй. Но как бы не решилось дело, я знаю, что Ты рядом. Источник каждой вещи, и по сию пору живущий в ней. Я мыслю Тебя так же ясно и отчётливо, как вижу сотворённую тобой вещь, один из мириадов модусов, живущий по сравнению с Тобой лишь миг, а затем плавящийся в бесформенности творящей полноты. И нет больше источника тепла в мире, и не нужно мне другого. Я хотел вернуть творящее в сотворённое, и я сделал это, я делаю это каждую ночь, и даже в эту последнюю. Пусть она станет последней, молю Тебя.
Немеют руки, как немеют руки, и холод обступает меня...