Найти в Дзене
olgashipa

China Mieville's This Census Taker на русском

Мику

«Как и всю его кривобокую родню, дом этот некогда построили не «ради», а «вопреки». Поставили назло лесу, назло морю, назло частицам, назло всему миру. Стропила, двери и ненависть – будто в этом уголке мира строитель все время держит ненависть в ящике с инструментами, а то и приговаривает подмастерью: «Ну-с, будем надеяться, сегодня ты захватил достаточно ненависти?»

(Джейн Гаскелл. Some Summer Lands»)

Чайна Мьевилль. НО ПЕРЕПИСЧИК

Какой-то мальчишка сбежал с холма, крича во всю глотку. Мальчишкой был я. Он так вытянул перед собой руки, что казалось, будто те в краске, а он хочет сделать картинку, отпечатать их на бумаге. Но что на нем было, так это грязь. Кровь на ладонях... ни капли.

Ему было лет девять, так я думаю; он бежал изо всех сил, и еще оступался, и несся вперед, и не раз казалось, что он упадет на камни и дрок по краю тропы, но я все-таки удержался на ногах и нырнул в тень под холмом. В воздухе было влажно, хотя дождь еще не собрался. В туче холодной пыли, которая взвилась позади меня, испуганно визжали какие-то мелкие зверьки.

Люди в городке заприметили это облако прежде, чем меня самого, это мне потом скажет Сэмма. Как только она уверилась, что это не смерч, тут же подтянулась к остальным, которые уже шли смотреть; собрались они у насоса, который высился к западу над мостом, на отшибе у последних домов; они все вместе высматривали, что же там такое грядет. После этого дня всякий раз, как я ее буду встречать, она будет усердно рассказывать мне истории, в том числе и о том, как я сбежал с холма.

« Я поняла, что это ты» , - скажет мне тогда Сэмма. – «Эдакий дьяволенок из грязи к нам спускался. «Это он», - говорю я. Многие поняли. Ты, должно быть, целую милю пробежал, я все смотрела и смотрела, а ты бы хоть разочек притормозил. Пронесся прямиком сквозь нелес. Не лес: вот как она сказала про кучу выжженных солнцем колючек, чтобы назвать мое имя. «Прямо по канавам и трещинам; да ты и сам слышал, как все ветра завывают на тебя из щелей!». Когда она так начинала говорить, я молча пожирал ее глазами. «Мы слышали тебя все ближе: шумел, как чайка-подранок или я не знаю кто, а я говорю: «Это он! Наш парень!».

Я вот-вот прибегу. Я отвернул от обрыва вместе с тропой, которая там круто брала под уклон, и я бежал туда, где ждала толпа. Я видел, как в отдалении часть стены обрывалась, давая место застроенному мосту. Я плакал так горько, что меня стошнило; громкий и весь испачканный, я был все ближе. Мимо заводной мельницы и стеклодувной мануфактуры, мимо амбаров и складов, мимо земли перед ними, усеянной обломками всего, что ломалось внутри тех зданий, и присыпанной сеном; к бетону и булыжнику у моста, где ждал городской люд.

Там были и дети: кто пришел со взрослыми, того держали за руку. Я заходился в плаче, как младенец. Хватал ртом воздух.

Двигался только я. Остальные глазели, как моя мелкая фигурка поднимает пыль, и затем кто-то, уж и не знаю, кто, первым шагнул ко мне. И следом пристыжено повлеклись остальные, а с ними и Сэмма.

Они побежали навстречу, вытянув руки прямо как я. Чтобы принять в объятия.

«Смотрите»! – это сказал какой-то мужчина. – «Божечки, да гляньте же на него»!

Я так и тянул к ним руки, чтобы было виднее – думал, они в крови.

Я заорал: «Мама убила папу!»

___________________________________

Я был вверхуживущий. На мой дом волнами набегали травы и пустая земля, выше грудился зиккурат из кремня, а дальше – уже невидимая глазу – вершина. Никакая тропка туда не вела. Мы жили наравне с остальными. Наш дом стоял на той же высоте над крутым склоном, что и редкие домишки синоптиков, отшельников и ведьм, так что нас при желании можно было бы назвать соседями, хотя до любого из них было порядком идти, да только мы никогда к ним не захаживали – как и они к нам.

Дом мой состоял из трех ярусов, и каждый следующий выглядел небрежней предыдущего, словно чем выше строители поднимались от земли – тем меньше у них оставалось задора. На первом этаже были кухня и гостиная, отцовский кабинет, коридор и деревянная лестница. На втором – две маленькие, уже не так хорошо сработанные спальни матери и отца, ну и каморка между ними, где спал я.

На последнем этаже у всех до того опустились руки, что никто уже и не думал ставить перегородки: там царил простор. Через хлипкие наружные стены и щели в оконной замазке легко проникал сквозняк.

Я любил забираться в эту полную воздуха залу по крутой лестнице и играть в одиночку. Весь дом щеголял побелкой или охрой из местной почвы, но пару стен мезонина украшал повторяющийся узор. Спутанные цветы и пагоды приводили меня в полный восторг. Не могу представить, как мать с отцом их выбирают. Я решил что обои, наверное, успели появиться до их приезда. Получается, я глядел на дом как бы до их появления, дом вообще без них. От этого было и тошно, и восхитительно.

В кухне и там, где работал отец, освещение и инструменты питались от генератора. Мы будем заводить его иногда. В спальных жечь свечи. На окнах последнего этажа занавесок не было. Каждый день свет будет прочерчивать комнату от края до края. Обои с годами выцвели: солнце не оставляло их без внимания. А в потайном уголке, чтобы никто не узнал, я начертил всяких зверей у домов и среди травы.

Мой дом стоял в конце тропы. Он так затиснулся в валуны, точно оробел, когда земля перед ним обвалилась. Дом от этого вот обрыва отгораживал ржавый проволочный забор, у которого я частенько наблюдал за зверями с холма: одичавшие и наполовину дикой крови коты и псы, сурки, тощие потомки сбежавших коз и овец – бегали и возились между каменных обломков и зарослей.

Я знал, где какие звери живут, и они тоже знали про мои набеги. Те, к кому я приходил чаще, по-моему, и сами мной интересовались – певчая птичка желто-серого цвета со свирепым нравом отгоняла меня от некоторых деревьев (а я на них, оказывается, посягал), еще был рыжий пес не крупнее щенка, но с повадками опытного зверя.

Отсюда я хорошо различал черные городские крыши. Я стану пинать камешки помельче, которые пролезают сквозь металлические ячейки, наблюдать, как они скачут через заросли, а то и дальше – буду представлять себе, что они докатятся до конца, к воде, к ливневым спускам перед домами.

На склонах двух холмов раскинулся единый город, а между ними висел мост. Как и любой на этих холмах, мы тоже были как бы из города, хотя какие уж там у нас улицы. Мы подчинялись законам этого города. Когда я в тот день спускался, я думал совсем не о законе, но закон сам нашел меня.

2.

Все меня ринулись утешать.

«Мальчик, что ты там увидел?» - спрашивали они. – «Что там?».

Но я только плакал.

«Мама сделала что?» - спросила какая-то женщина, садясь передо мной на колени и обнимая за плечи. «Она что-то сделала папе? Ну же, скажи нам».

Она меня здорово смутила. Все время хотела, чтобы я смотрел прямо на нее. А еще она меня запутала, потому что она будто бы повторяла за мной что-то другое, вовсе не то, что я видел и о чем говорил. Но потом я понял, что она повторяет мои слова. Мальчик (я) говорит, что мама убила папу.

До сих пор, как думаю об увиденном тогда в доме, первым делом как раз вспоминаю руки матери, ее безучастное выражение, как она наклонилась и бьет. Руки с силой опускаются, нож, закрытые папины глаза, мельком – его рот, рот полон крови, кровь на выцветших стенах. И мальчишка должен все это признать и понять, у меня не было выбора, нельзя было подумать о чем-то постороннем. И всякий раз приходится тратить пару лишних секунд, чтобы собраться и сказать: нет, не так это все было, совсем иначе, лицо избиваемого человека сложно было рассмотреть, ну или уж точно оно не было отцовским.

Я попытался исправить то, что (как я сказал) повторяла за мной та женщина, но сумел только сглотнуть.

Ритм – вот, что было слышно. Я взобрался на верхний этаж, поближе к свободе и воздуху, а люди уже успели там оказаться. Здесь у моста женщина посмотрела на меня, и я сосредоточился. Я вовсе не считал, будто бы увиденное мной – это, и правда, как мать убивала отца, хотя такое я и говорил. Я начал сначала. Ее лицо – мамино лицо, бледное и усталое – да, но оно как бы мелькнуло и исчезло. И это не она с силой опускала руки, а папа.

«Нет, – сказал я. – Папа. Кто-то. Мама».

Это как раз отец был ко мне спиной. Я обдумал это настолько тщательно, насколько мог с учетом дрожи, нехватки воздуха и всего такого. Он кого-то держит. Лица я вспомнить не мог.

Отец был ко мне спиной. Не мать. Кровь там была, да, она же мне и мерещилась на руках. Я запомнил ее яркой и темной одновременно, потому что она только-только вышла на свет, а изукрашенные ею обои давно выцвели.

Я орал до тех пор, пока отец не обернулся посмотреть. Вот, что я видел: как он тяжело дышит от усилий.

Он уставился на меня, я убежал.

3.

Иногда по утрам мать учила меня читать и считать. Книг у нее было немного, так что она раскрывала передо мной одну из тех, что у нее все-таки были, садилась напротив меня за стол и молча тыкала в какое-нибудь слово, а потом ждала, не говоря ни слова, а я мучительно старался его прочитать вслух. Она поправляла меня, когда надо, а иногда теряла терпение и подсказывала: выговаривала слова, с которыми мне не удавалось сладить. Это было не на том языке, на котором я пишу сейчас.

Мать была крепко сложена, ее темная кожа без румянца собиралась в морщинки на лбу и вокруг глаз. Если она не копала, то распускала наполовину поседевшие волосы, так что они обрамляли лицо. Я считал ее красивой, но после ее смерти, если уж другим и доводилось сказать о ней слово-другое – то они выбирали слова вроде «мощь», а однажды было – «мужская стать».

Мать ухаживала за порослью вверх и вниз вдоль тропинки. Она как-то по-своему раскладывала камни, деля неряшливый садик на грядки. Когда она заметила, насколько я сбит этим с толку, то объяснила, что следует контурным линиям.

Она убирала сбитые ветром ветви и листья, сушила их для нашего очага или для генератора, ждавшего в крошечной конуре на случай, если понадобится электричество. Еще у нее было выходное платье, в котором она хранила семена разных сортов. Я тихо сидел на каком-нибудь подходящем камне и смотрел, как она запускает руку в один из многочисленных карманов и бросает горсти в скудную почву. Порой на ее лице играла холодная улыбка – это когда я особо пугался ее запутанных методов.

Однажды она разогнулась, оперлась на мотыгу, глянула на меня и говорит: «Той ночью я спала и видела, что сажаю прямо тут куски мусора да поливаю, а те у меня дают ростки. Выращиваю, значит, мусорную кучу. «Спала и видела» это в смысле мечтала. А не смотрела сон».

Еще мать мастерила отталкивающие на вид фигурки из проволоки и деревяшек и втыкала в землю, чтобы отпугнуть птиц. Отец тоже их мастерил, и у него выходило лучше, но птицы никогда по-настоящему не пугались. Нам с матерью приходилось выскакивать из дома, бешено размахивая руками. Приходилось вопить до тех пор, пока крупные птицы не решат на время отвлечься от семян – скорей не от испуга, а из некоего томного презрения.

Вот из этой пыльной и тощей почвы мать выдергивала разные гибриды и диковинки, а также тыквы с фасолью и все такое прочее. Кое-что мы ели сами, что-то она продавала или выменивала у лавочников на мосту или в городе за мостом на все подряд. Кое за что она получала новые семена, которые потом снова укрывала землей.

____________

Вообще мы держались своего пятачка на холме – ну, как все, кто жил сверху над городом; и тропа под нами, и канавы, изрезавшие вершину, шли так аккуратно, будто бы их специально протаптывали подальше от любого жилья. Все у нас всех сторонились, это верно. Хотя изредка я – словно кто-то меня заставлял быть плохим мальчиком, этакая повинность – уходил далеко вглубь диковинной земли, даже подкрадывался поближе к чужим домам и смотрел на других обитателей холма сквозь укрывавшие меня кусты. Я следил за согбенными женщинами, за сестрами, что растили свиней в хлеву, разок видел даже чью-то корявую спину – человек с другого холма, живущий на укрытом от чужих глаз плато, четко работал во дворе, он калибровал прицелы старых машин, чьи подвижные части вначале мазал жиром. Эти другие дома выглядели так похожими на мой, что я даже начал подозревать, будто они (позже я смог мысленно подобрать верное слово) они были из одной серии.

Где-то в пещере, вроде как, жили святой или святая – буквально в часе пешком от нашего порога, прямо в сторону зенита, и я помню, что наткнулся однажды на клочок накидки, напоминавший смятую простынь, но покоилась ли она прежде на плечах провидца – сказать не могу. Может, я и не видел этого взаправду.

С тех пор я навидался отшельников, умерщвлений плоти и всяких пещер, и теперь знаю, насколько показным бывает самоотречение – если я вообще хоть что-нибудь видел, если вообще когда-либо существовало то, что поддается зрению.

Привычной приметой наших соседей был дым от костров, на которых они готовили пищу и жгли мусор. Своими отходами мы распоряжались иначе.

4.

Отец был высок ростом, без кровинки в лице, его не покидало испуганное выражение, а двигался он как-то урывками, точно пытался сбить с толку погоню. Он изготовлял ключи. Его покупатели поднимались к нам из городка и просили о том, о чем всегда просят люди – любовь, деньги, открыть всякое, узнать будущее, излечить животных, исправить вещи, стать сильнее, навредить кому-то или помочь кому-то, летать – и он делал каждому ключ.

Меня на время этих дел выставляли из дома, но я обычно прокрадывался по участку, садился на корточки у окна мастерской и слышал разговоры, а порой даже подсматривал. Моя мать мотыжила грядки, повязав на волосы желтую косынку; не раз она видела, как я ючусь на подоконнике, однако ни разу не запрещала подслушивать.

Отец делал заметки, люди прерывисто рассказывали, что им нужно. Он начинал набросок графитом и чернилами на серой оберточной бумаге – зубья и впадины, и исправлял наметки по мере рассказа. Он продолжал и после того, как посетитель уходил, порой рисовал часами, и почти всегда он заканчивал свое творение за один присест – даже если приходилось работать до восхода солнца.

Назавтра он выходил и заводил генератор, возвращался, прикалывал готовое изображение к столу, зажимал в тисках металлические пластинки и аккуратными движениями, ласково и неторопливо, часто сверяясь с картинкой, резал их визжащим электрическим лезвием, включал его каждый раз на чуть-чуть, отчего свет на первом этаже мигал; порой он брал в руки проволочную пилу, которую мне тоже запрещалось трогать. Отец был сильным, несмотря на свои тощие руки. Он резал и придавал форму.

Под лавкой у него хранились стеклянные банки, полные разных порошков. Парочка из них была глубоких цветов, но большинство – оттенки коричневого и грязно-серого. Он опускал в них пальцы по очереди и втирал в зарождавшийся ключ, полировал порошком и потом с большого пальца. Я никогда не видел, чтобы он досыпал что-нибудь в свои банки; он и брал-то совсем по чуть-чуть.

Работа выматывала его сильнее, чем можно представить. Когда он заканчивал, то брал творение рук своих, сдувал с него пыль, задумчиво любовался; ключ сиял, а сам он был весь в поту и грязи.

Порой спустя долгие дни те, кто поручал ему работу, возвращались забирать то, за что, наверное, отдали плату (хотя и не оловянными и бумажными деньгами города, которых в доме едва ли хранилось много); порой он сам спускался и относил ключ. Я ни разу не видел одного и того же покупателя дважды.

Когда мать готовила, она все чаще молчала – я представлял, что она думает про свой сад – и никогда не пыталась встретить мой взгляд, хотя и не избегала его. Варя ужин, отец обходил кругом нашу крохотную кухню и протягивал мне еду с растерянной улыбкой человека, который едва припоминает, как это все делается. Он изо всех сил старался поймать наши с матерью взгляды, но она никогда не глядела в ответ, а я – наоборот, хотя тоже не говорил ни слова, ну а он старался расспрашивать нас о всяком или рассказывать сам.

«Тут наверху жить куда лучше», - объяснял мне отец. «Здесь воздух добротный и тонкий, не слишком густой. Не мешает ходить».

Краткое воспоминание. Когда он это сказал, мы с ним вместе шли вниз по тропе по делу, которого я не помню. Этого я тогда еще не понял, но прежде я не оставался один в его компании; мать всегда маячила где-то неподалеку, когда мы общались. Чаще я гулял один, это она не запрещала, и он ходил один, и в такие моменты порой я замечал его и даже увязывался следом – но все время старался, чтобы он меня не увидел.

В иные дни штуки крупнее и непонятнее птиц проходили через этот тонкий воздух, шумели и трепыхались, но слишком высоко – я не мог ничего различить. Если это случалось при отце, то он пытался улыбаться той самой улыбкой, будто собирался что-то объяснить, но до такого не доходило.

Рос я вместе с ветром, который все время дул на холме, шептал мне, раздувал мне темную челку. Порой в нем звучали слабые отголоски – крики зверей или удары падающих камней. Иногда в них вплетались шум двигателя и дробные выстрелы из ружья.

Я и раньше видел, как отец впадал в ярость – и до того убийства, когда я мельком видел его лицо и лицо матери вместе. Я это называю припадками, хотя в такие моменты он невозмутим и вообще не шевелится: словно совсем растерян или пребывает глубоко в себе.

Когда мне было семь, он у меня на глазах убил пса. Не нашего пса. Мы тогда никакой живности не держали. Я сидел на раскидистом дереве, чьи спутанные корни уходили в грязь холма, то было в материнском саду. Помню, что день был слепящим, да сверху еще за мной наблюдали те, кто мечется в открытом и ровном небе. Так и было: мальчик, скрытый в листве, не знающий, где сейчас мать, наблюдающий за отцом.

Мужчина курил, сидя на обнажении скальной породы. Он не знал, что мальчишка смотрит.

Маленький пес рыжего цвета сбежал откуда-то с вершины, как говорится – откуда ни возьмись. Думаю, он жил, как и все полудикие звери на холме, перестав быть сосунками, – подачками и воровством, удачей, ну и охотой.

Он подобрался ближе к отцу, ежась от неуверенности и нетерпения. Мужчина не шевелился, держал сигарету.

Пес зигзагами подкрался ближе, осторожно ступая между камнями. Мужчина поднял руку и животное замерло, но тут он сложил пальцы в щепоть и потер ими, так что маленький пес фыркнул и с опаской двинулся вперед. Пес лизнул ему руку, а отец взял его у основания шеи. Тот упирался, но слегка: отец знал, как держать собак, не вызывая испуга.

Он отложил сигарету на камень. Осмотрел сам камень – не то – и поискал какой-нибудь еще. Внезапно наблюдавшего мальчика охватила дрожь, его затрясло. Как будто бы сердце колотило его изнутри. Отец искал.

Я уже знал, что он хочет сделать. Это мое самое первое воспоминание о том, как он убил, но еще я помню и ясность, с которой я за всем наблюдал. Она была такой, что я теперь думаю – а может, я забыл другие вещи? Те, что случились прежде, чем эта – которую я все еще помню?

Мужчина поднял выбранный булыжник и ударил. Опустил его псу на голову, тот даже не тявкнул. И всё бил и бил. Мальчик прирос к дереву и смотрел, зажав рот дрожащей ладонью, чтобы не произнести ни звука – как пес. На моих пальцах был вкус смолы.

Закончив, отец встал и поглядел на долину. Было холодное лето, кругом цвела зелень, даже реки не видать, в глубине ущелья, на мосту пышно росли деревья. Собака обвисла у отца в руке. И тот медленно поплелся по склону.

Я дрожал от страха, но – стоило отцу скрыться за изгибом ландшафта – слез с дерева и двинул за ним. Я прятался и ждал, когда он снова покажется на глаза (тогда он меня, конечно, не видел). Он шел на запад, я крался за ним меж камней, по канавам, через подлесок. Следовал по извилистому пути, который не был нормальной тропой, но папа им хаживал и раньше. Песий хвост волочился по земле.

Мелкие ястребы, потревоженные отцом, поднимались и описывали медленные круги.

Над нашим домом, в стороне от дороги, зияла пещера (из дома ее было еще не видно). Раньше я ни разу не подходил к ней с этой стороны, и очень удивился, когда вдруг ее увидел – хотя о ней самой я и знал. Мне нельзя было сюда ходить без родителей, впрочем, иногда я ходил.

Когда я бывал тут с отцом и матерью, те подталкивали меня к неровной бахроме каменных наростов, которые поднимались у ее входа этаким заборчиком, наступали друг на друга, терялись в тени холма. Они ни разу не приходили без фонаря и выкручивали его ручку, пуская оранжевый свет показывать им дорогу на полу тоннеля. Даже без этого освещения, даже когда я приходил один и боялся войти глубже – мне был виден бездонный провал.

С ними вместе я осторожно ступал вперед, пробуя почву палочкой или ногой, будто бы каменный пол был каким-то обманом, порой даже полз на всех четырех, похлопывая землю перед каждым движеньем, словно черная бездна могла нарочно подвернуться мне под ногу.

В этот раз я уцепился за выщербленный ветром уступ и глядел, как отец ступает внутрь холма. Я подобрался достаточно близко, чтобы разглядеть. Он стоял не шевелясь и смотрел в яму для мусора.

Эта огромная яма перегораживала коридор, а тот простирался и дальше во тьму. Отец как-то посветил мне над бездной, чтобы показать – туннель уходит гораздо дальше, чем достает слабый луч. Расселина достигала метров двух в ширину.

Каждые три-четыре дня всю мою жизнь мать или отец волокли сюда мешки и коробки с мусором и швыряли их вниз. Иногда отец придерживал меня, позволял помочь, разрешал бросить что-нибудь. И слышно было, как негодные к переработке останки, пластиковые обертки с балластом из костей или камня, битое стекло и прочее, что нельзя больше использовать в хозяйстве – все отпрыгивало и ударялось о гладкие камни провала, ломалось на куски и, кувыркаясь, пропадало во тьме. Удара о дно я ни разу не слышал.

Отвесные стены изукрасила плесень – там о них бились по пути вниз пищевые отходы, что мать сочла непригодными для сада. Я держался за выступы стен, пока мать или отец избавлялись от всего мусора, прихватывая меня и дразня всякими страшилками – ну, скажем, предлагали пробраться по стене над пропастью и выйти с той стороны холма.

Отец встал у края. Долго вглядывался в черноту, отвел руку, замахнулся – и отправил мертвого пса вниз, да так, что тот подлетел над нашей помойной ямой, на мгновенье застыл и устремился вниз, описав настолько безукоризненную кривую, будто это сама судьба.

Пес появился на свет, чтобы его низвергли. Миллионы лет назад камень расступился, чтобы теперь принять его.

Отец уставился вниз, в глубину холма так напряженно, будто он совершил все это, это смертоубийство, потому ему надо было увидеть, как зверь падает вниз.

5

Может, он и видел, как я крадусь за ним назад, хотя вряд ли. Уж конечно, я изо всех сил старался, чтобы он меня не заметил. Хотя позже я решил, что даже если б заметил – это ничего. Я шел за ним, несмотря на слабость и дрожь в коленках: куда хуже было остаться на холме одному, когда как раз спускается ночь, а рядом зияет провал для мусора с мертвым псом; возвращаться было совсем не настолько страшно.

Мне не хотелось входить с отцом на кухню, он ведь остался в ней, но снаружи холодало, а в доме была только одна дверь; а у нас не было никаких особых навесов или амбара, где так удобно прятаться, а бетонная конурка генератора была слишком тесной, туда бы я втиснуться не смог. Оставался уличный туалет, но там бы меня сразу нашли. В этом слабеющем свете на краю сада я окаменел. Оттуда я глядел на свой дом, и позднее солнце переполняло чердачные окна; я слышал только ветер да мое собственное дыхание, и было так, пока вечер не повлек меня к матери и отцу.

Я пробежал мимо, задерживая дыхание и глядя в сторону, взбежал на чердак и сжался на корточках в своем углу прямо рядом с рисунками, что я рисовал, и я читал в них разные истории, я смотрел в них изо всех сил в убывающем свете.

Именно отец поднялся, чтобы выманить меня, мол, пора ужинать. Поэтому мне пришлось подойти к нему. Пришлось спускаться рядом с ним туда, где сидела мать за столом. Наполовину прикрыв глаза, чуть откинув голову, она умудрялась смотреть на меня сверху вниз, хотя я вообще-то стоял. Она наблюдала за мной с холодноватой угрюмостью, теперь я думаю, что так она скрывала беспокойство.

6

Переживший свой срок, одурелый от холода шершень бьется надо мной у самой люстры – кольца света. Целый кортеж шершней-из-тени рассеивается и вновь возникает на потолке в безупречном порядке, следуя за неуверенным полетом летнего насекомого. Одна лампочка перегорела, так что тени не окружают вялого перво-шершня, но идут с двух сторон – как бы и замыкая путь, и прокладывая его.

Не могу заставить себя его прихлопнуть.

Когда я вошел в комнату, то передвинул стол поближе к окну, чтобы писать (как я сейчас и пишу) наблюдая, как город темнеет и зажигает неон. Я здесь почетный гость, вот почему, пока я работаю, за дверью пара стражей охраняет мой покой. Во всяком случае, так уверяют хозяева, причем они так настойчивы и учтивы, что мне даже интересно: а вдруг, они и сами в это верят.

Я работаю уже много часов. Наверняка, этих стражей убаюкали доносящиеся отсюда звуки. Которые будут продолжаться.

Все еще попахивает дымком. Я понемногу тяну время. Пока было светло, я составил крохотный опрос отсутствий: о четверых, которые позади (я написал: «видел море, резал по металлу, украл распоряжение, свивал крючки из бечевки»), и об одном то ли позади, то ли впереди – о моем предшественнике. Я сжег список.

Это моя вторая книга.

Первую книгу я начал три года назад в далекой стране, а третью – годом позже. Теперь, наконец, настало время написать эту, вторую книгу.

Мой наставник сказал: «Пишут лишь ради того, чтобы прочли. Каждое слово, когда-либо написанное, написано ради чтения, а если что-нибудь совершенно случайно, по оплошности, так и не прочли – эти слова как личинки, они погибли, так не вылупившись». Он сказал: «Составь три книги».

В общем, первая – книга чисел. Это расчеты и списки, и – для скорости – я пишу ее шифром. В ней легенда, к которой я больше не обращаюсь, поскольку и так помню все знаки: стенографические символы, которые обозначают килограмм и тонну, вдову, принтер, поколение, вора, знаки валют, верфь, врача и неизвестность, а также один ключевой символ, означающий, что имеется некий неведомый фактор, к которому предстоит вернуться. Первая книга – она для всех, хотя почти никто не хочет (или не знает, как) ее читать.

Третья из трех моих книг – для меня. «Составь ее, - велел он. - Ты один ее будешь читать, а записывать в нее следует секреты. Но ты никогда не узнаешь наверняка, прочтет ли их кто-то совсем-совсем после тебя: таковы ставки, такова третья книга.

Предупреждая меня об этом, он выставил палец вверх, будто считал до одного.

Он сказал: «Составляй ее не потому что найти ее будет невозможно, а потому что слишком многого стоит вообще ее не составить. А если сам найдешь чью-нибудь третью книгу, сам и решай, что дальше. Можешь прочесть ее, хотя и не обязательно. Что бы ты там ни прочел, это не для тебя. Если бы я сам такую нашел, - продолжал он, - то бросил бы ее в огонь. Не стал бы ее читать и тебе бы не дал.

А вот если бы мне досталась чья-нибудь вторая книга, ну, эту бы я тебе, разумеется, дал: вторая – она для читателей. Но нельзя узнать, когда они появятся, если вообще появятся. Эта книга для рассказывания, там нет кодов. Но – он снова показал «один» и заполучил моё живейшее внимание – в ней тоже можно рассказывать секреты и передавать послания. Даже так. Можно их прямо так и называть, а еще – можно прятать среди слов, прямо в буквах, в направлении строк, в расстановке и ритме. Он сказал: «Вторая книга – спектакль».

Моя третья книга – блокнот, умещается в руке. На четверть она уже полна, и это самым мелким почерком, и еще я записываю секреты символами.

Первая книга – счетная, мы делим ее с наставником, используем за работой. Порой вставляем листки между страниц, это поправки, нужные нам сведения.

Вторая книга – этот ящик бумаг.

«Говори, как знаешь, - продолжал он, - можешь быть «я», «он», «она», «мы», «они» или «ты» - не соврешь, хотя, может, и будешь рассказывать одновременно несколько историй. Унаследуй вторую книгу от кого-то другого, продолжи ее – и поведешь беседу с тем, что там уже написано. Пиши на обрывках, пиши на полях».

Действительно, тут есть листки тех времен, когда история началась – и начал не я.

Сегодня мы видели огромное животное больше чем все что раньше, - читал я написанное юной рукой на первом языке премудрой моей предшественницы. Его я теперь знал даже лучше, чем свой первый (правда, касалось это лишь письма). Вот, что гласила одна из оставленных мне бумаг. Она пишет: «Мы путешествуем, я понемногу учусь».

Есть и другие листки: впечатления серьезного ребенка, разрозненные сценки, в которых нельзя понять сюжета, лоскутки описаний; часть из них засела в памяти с тех самых пор, как я научился разбирать слова, я и по сей день их перечитываю: «Люди в лохмотьях на рельсах над нами; у него глаза как у улитки; в этой стране вода густая».

Большая часть повествования утеряна (так меня уверял мой наставник), еще до меня. Я сверил эту книгу с первой, листая с конца: искал статистику по городу, где, наверное, вода была густой, или где люди стояли на поднятых рельсах. Мне хотелось понять, нельзя ли вернуться в одно из тех мест – перепроверить детали, подвергнуть их классификации, но как раз именно этого нам и не требовалось делать. Но изредка и такое бывало: останавливаясь на новых деталях, я невольно вспоминал каких-нибудь изречения предшественницы: купол из кремня вызывал в памяти здание – все ажурное серенькое и в форме луны, покосившиеся доки напоминали мне про не упади, в грязи кто-то есть. Как мой менеджер порою повторяет что-то опять (по рассеянности или же потому что задачи не доделаны), так и мы, может быть, однажды придем к месту, где вздыбились бесполезные рельсы, и где живут отверженные.

Предпоследняя страница, написанная не мной – угадал по более взрослому почерку – заметки о катехизисе. Это понятно из заголовка: «Заметки о моем катехизисе».

Там написано: «Надежда», но все перечеркнуто, и что же это была за надежда? Потом написано: «Ненависть», но и это зачеркнуто. С самого начала слова сбиваются в любопытные ровные строки, этакая детская забота о будущем читателе:

«Надежда – Определена.

так гласит Катехизис, и далее:

Пытаться Еще, Рассчитывать Еще, Пытаться И Считать.

Числа Имеют Корни.

Ниже – мешанина строк: их вычеркивали, марали, переделывали, переписывали, прерывали на середине, накидывали как есть, пока не пришли к чему-то.

Вот и все, что у меня есть из ранней истории: обрывки, наброски и результат – катехизис, переписанный набело и оставленный мне. Эту страницу написали последней, и ее же читатель увидит первой. Ее вынесли вперед; она открывает книгу.

Когда я его прочел, мне показалось, что понял; лишь сейчас я, наверное, по правде понял. Если так, то мне следует решить, в чем заключается моя работа. И начну я со своего собственного изложения, – которое и приведет меня к ответу – с рассказа о том, что важного мне открылось.

Ясным Золотом

Наполнились Арки Юга.

Вторая моя книга рождается быстро, самая шумная из трех. Я пишу ее не пером. Пальцы пляшут на клавишах, и моя книга рождается, грохоча.

7

На момент встречи со своим линейным менеджером мальчишка был мал и глуп, но не совсем невежда, во всяком случае, читать умел благодаря урокам матери.

Порой она приносила из городка всякое новое почитать. Каталоги на зерно и агротехнические машины, руководства по чистке металла, альманахи или то, что оставалось от них, когда выдерут провинившиеся страницы с неверным предсказанием и бесполезным советом. Все это было написано самым формальным стилем того языка, говоря на котором, я вырос, и на котором я этого не пишу. На пару сложенных вырезок из иностранных журналов, которые мы порой находили между страниц то в роли закладок, то целыми подборками, и которые как раз были именно на этом языке, – мы не обращали внимания.

Чтобы показать, как звучат буквы, мать не торопясь читала вслух целые словесные поэмы без выражения. Когда позже человек, ставший его линейным менеджером, встретит мальчишку, он отточит его мастерство – будет давать бесконечные унылые тексты, заставит читать вслух и отвечать на вопросы о содержании.

Линейный менеджер научил его, что слова меняются со временем: в одной букве или больше, порой целые корни перестают быть похожи на себя: исчезает «о» в слове «власть», а «солнцепись» превращается в «фоторисунок». В конце концов, человек дал ему этот совершенно другой язык, и он возвратился к вырезкам и даже узнал из них о затяжных войнах за границей.

Мальчишка всегда подозревал, что отец умеет читать и писать, уж чуть-чуть-то точно. И подозрение крепло. Прежде, в дни юношеского любопытства, он наткнулся на карточки, всунутые меж досок в туалетной будке; то были маленькие порнографические открытки, судорожно подписанные на обороте от руки. Он был чересчур мал, чтобы прочесть их, и ему никогда не суждено было узнать, отец ли их подписал, получал он их по почте или, может, случайно нашел и оставил ради изображений, да и были ли они отцовскими вообще. Старой фотокамере требовалась длинная выдержка; подкрашенные от руки мужчина и женщина лезли друг к другу с наигранной похотью. Мальчишка засунул их обратно в щель, а дальше они пропали.

Он не понимал, что мать находила в отце (если вообще находила). Жили они вместе, каждое утро ходили друг мимо друга, при необходимости перекидывались парой слов без зла или неприязни, но и особого расположения между ними мальчишка не помнил тоже. Отец как будто все время замыкался в своем отчаянии.

Судя по всему, мать знала – и была не рада,– что отец мальчишки убивал существ. Это вызывало в ней холодное, тревожное отвращение. Мальчишка ее боялся. Но только лишь находила на отца та редкая бледность, тот молчаливый припадок, мальчишка тянулся к ее торопливой грубоватой руке.

________________

Когда я увидел, как отец убивает собаку – ничего страшнее, чем остаться с ним наедине для меня уже не было. Но с течением месяцев любой страх, как бы силен он ни был, может отхлынуть или перемениться. Отец относился ко мне с той же отстраненной тревогой, что и всегда.

Он каждый день работал в кабинете. Но когда поднимался на второй этаж, я уже лежал на холодных досках чердака, слушал их с матерью говор. Слов я разобрать не мог, но говорили они так осторожно, что порою это походило на нежность.

Люди наведывались заказать ключ. Отдавать отец всегда спускался в одиночку.

Если спускалась мать, в одном случае из трех она брала с собою меня.

________________

Город пересекает мост. По западной его стороне бегут черные поручни, если через них перегнуться, то можно глядеть на листву, каменную породу, холмы и реку. По другому краю идут каменные дома, у них теперь деревянные, бетонные или стальные подпорки. Раньше на мосту жили, но позже это запретили каким-то указом. Среди развалин и лавок поселились бездомные дети, нарушая этот приказ.

Дома на мостах – это, по-моему, поношение всего на свете. Мост хотел бы никогда не бывать. Реши он сам выбирать форму – вообще бы отказался от форм, этакое непространство от Городка Тут к Городку Чуть Дальше, перекинутое через реку, путаницу железнодорожных путей, карьер, и оно соединяет остров с еще одним островом или устремляется к острову от континента. Мечта моста – о женщине на краю пропасти. Вот она делает шаг, словно готовая к смерти, но нога не успевает встретить пустоту. Женщина уже на другой стороне. Какой-то мост всегда лучше, чем никакого, но его далекая мечта – усечь пропасть, поэтому он совсем пристыжен фактом собственного наличия. Но ведь кому-то еще взбрело в голову строить на мосту, привлекая внимание к его материальности, к его позору. Дерзость, которая меня восхищала. Ну разве дети могли поселиться где-то еще?

Нахальная была шайка. Их терпели, пока воровство не выходило за рамки. Ну а лавочники порой даже поручали им какую-нибудь монотонную работу.

В нашем городке пересекались пути бродячих торговцев, и порой здесь можно было купить причудливую снедь, овощи (не чета жестким плодам холма), безделушки, ткани диковинных цветов. Купцы торговались, выпивали и разыгрывали целые представления: мол, что и где довелось продать прямо из фургончика, и какие там были богатые дома. Эти байки всегда собирали небольшую толпу, и случись там родители с детьми – дети непременно меня награждали взглядом, когда купец замолкал и переводил дыхание. Даже мать останавливалась послушать и посмотреть, да и мне разрешали. Я обожал эти пьески, всякие там «Отборная трава бораго» и «Бур для моей столбовой ямы».

Продавцы, что с матерью были знакомы, обращались к ней с учтивостью и опаской. Когда она подходила (я молча шел за ней, прячась за складками юбки), те осторожно здоровались и спрашивали об отце, а она в ответ моргала, как-нибудь менялась в лице, кивала и ждала. «Скажите ему от меня “спасибо” за тот ключ», - порой добавляли они.

В паре улиц восточнее рынка бродячих торговцев располагался квартал мясников. Там выставляли куски туш экзотических животных, а вместо ценников были то фотографии, то рисунки от руки. Именно там я узнал про жирафов: увидел портрет цвета сепии на горе вяленых окороков. Однажды мы остановились у большущего диковинного склада, заставленного шкафами с соленой рыбой из соседнего прибрежного города (уж и не знаю, что за город). Генераторы дребезжали, питая целую уйму морозильников, ну а те были сплошь забиты серыми телами крупных морских рыбин. Там я – знававший только свирепых колючих рыбок горных ручьев и их крохотную добычу – внезапно обмяк от восхищения перед стеклянным чаном настолько огромным, что в нем мог уместиться я сам; его везли за огромные деньги уж и не знаю на какой рынок; и в нем был не я сам и не кто-нибудь еще, там был особый бульон, ошметки черных водорослей, там пульсировали полипы, и огромные морские звезды лениво переползали с места на место по камням на дне цистерны, и пробовали дно, будто покрытые пятнами руки.

В квартале мясников деревья почти не росли – ну, словно бы почва под камнями слишком уж пахла кровью на их утонченный вкус. А так, они были всюду: приспосабливались, теребили ветвями провисшие электрические провода. Их всегда покрывали нечистоты от повозок, приводимых в движенье моторами или зверями - дым или навоз.

К юго-востоку от мясников (перед двориком, усыпанным частями моторов и замасленным тряпьем) шла стальная ограда. И мне каждый раз хотелось, чтобы мы прошли мимо нее, ведь там на металлических штырях сидел большущий кусок ствола. Сталь пронзала его насквозь, аж до самого тротуара, до торчащих мертвых корней. Когда-то дерево проросло прямо через забор, впечатав себя в решетку. И росло до тех пор, пока хозяин не разозлился и не спилил его, но та часть, которую нельзя высвободить, так и осталась. Проходя мимо, я всегда трогал дерево там, где смыкались кора и металл.

Дети с моста часто уже ждали там и смотрели на меня. Они сбивались в кучу у пня и играли во что-то странное – движения были такие, словно они чему-то воздавали. Мне все время казалось, будто они вполне способны потрогать несуществующую кору, ухватиться за нее, будто бы все городские дети на самом деле умеют лазать по деревьям-призракам.

Один раз мать даже открывала ворота. Я с тревогой смотрел, как она наклоняется за каким-то заржавленным стерженьком. Оттуда я шел за ней к месту, где в перепутанных аллеях почти у самой реки уже не деревья приспосабливались, а сама архитектура. Постройки кривились, и на их место хищно наступала растительность, а потом умирала, оставляя вместо себя пустоту в форме дерева на городской стене. Мать терпеливо ждала, если я сбегал и прятался среди гостеприимных кирпичей.

Низкорослые баньяны росли вдоль одной шумной рыночной улицы. Из мастерских валил дым, для повозок она была крутовата. С ветвей свисали воздушные корни. У земли они деревенели, превращаясь в настоящие корни, кроша мостовую. Местные глядели на нас, пришельцев с холма, из теснившихся меж лианами лачуг, торговали куревом и конфетами. Эти висячие жилы касались крыш и твердели, повторяя их контур, а когда лавочки прогорали, когда они начинали рушиться внутрь себя – сами корни оставались стоять этакими клетками. Мальчик входил в них, даже мог постоять под спутанным потолком, с которого осторожно, словно не веря, что им больше не мешает сталь, опускались новые корешки. Я думал: «Если задержишься тут подольше, они успеют дорасти донизу и запрут тебя, как клеть».

Те дети с моста ходили следом за мной.

Я старался не оглядываться слишком часто, но все время видел одних и тех же ребят во главе компании: мальчик и девочка в подшитой взрослой одежде шумели и хрипло бранились. Таких ничем не проймешь. Я не то, что бы боялся их; скорей, жадно смотрел исподтишка – совершенно не зная, что дальше.

Денег у меня не водилось, лицом я тоже не вышел. И мне ничего не перепадало от продавцов конфет. Мать дико смотрела по сторонам, будто потерянная среди всех этих лавочек, меж болтавшихся перед носом ярких свертков. Из-за этого выражения лица мне ужасно хотелось поскорее вырасти ради нее.

В одной лавочке поселился бездомный человек. Он лежал на промятом матрасе головой на узлах, вокруг валялся разный мусор: бумажки, осколки фарфора, остатки пищи и то, что уже не было ни на что похоже. Глаза он прикрывал рукой. Он напоминал павшего воина. А грязь уже настолько в него въелась, что казалось, будто у него всё лицо кем-то исписано.

Неподалеку от него стояла зеленая трехлитровая бутыль. В ней что-то дрожало. Там были листья, трепыхался мотылек. На рукописной табличке у склянки значилась просьба заплатить за просмотр. Потом я отскочил, потому что по дну бутылки безумно забегал бурый горбатый ящер толщиной в мою руку.

Он царапал и тихо скрежетал коготками по стеклу. Бутылочное горло было размером не больше монетки, через него не пролезла бы даже морда рептилии.

Я догнал мать и заглянул к ней в сумку. Она обменяла нашу еду на другую еду, а на дне под овощами бренчала всякая негодная всячина вроде того стерженька во дворе. Она ее подбирала.

Раздался громкий свист. Мы с матерью посмотрели в ту сторону, где строительные леса поддерживали руины дома. На одной из балок стоял предводитель тех ребят. Товарищи сгрудились внизу. Он отпустил перекладину и стал изящно балансировать, перепрыгивая с ноги на ногу и глядя на меня. Я еще подумал, что он коротковат для своего возраста – ну, немногим выше меня. Но он был крепко сбитый, сильный и очень ловкий. Он вновь свистнул, но ни я, ни мать не знали, как поступить в ответ.

Мать окинула их взглядом, потом меня и уточнила: «Хочешь пойти поиграть»?

Ей нужно было, чтобы я помог ей понять. Хочу ли я пойти поиграть?

Она добавила: «Иди, поиграй с ними».

Она сказала, что зайдет за мной перед закатом и ушла. Я испугался, заплакал и побежал к ней, но она подтолкнула меня к детям и повторила указания.

Я смотрел, как она уходит. Дети подошли поближе, ведь она тыкала в них пальцем.

В тот первый раз они играли только друг с другом – рукой подать от меня, ну, и смотрели, чтоб расстояние между нами не шибко росло. Они разыгрывали передо мной игры. Однажды мне стало совсем невмоготу, и я сделал вид, что пошел искать маму, тогда товарка предводителя – высокая, крепкая девчонка – прикрикнула на меня, чтобы я остался.

Мы стали друг другу и зрителями, и актерами. И меня настолько захватили их короткие сценки, что когда я, наконец, заметил мать – та стояла в конце улицы под тускло мигающими фонарями – то понял, что она уже давно ждет в тени. Закрыв глаза, она слушала треск лампочек и ждала, чтобы я сам ее увидел.

Именно в этот момент их игра приобрела внезапный жестокий оборот, я вскрикнул, а они снисходительно заворчали.

Они кричали мне и называли «эй, ты, с верхушки». Я их никак не называл.

__

Девочку звали Сэмма, мальчика – Дроуб. Они всем сиротам указывали, что делать.

Я быстро узнал их имена, потому что если в банде начинался шум, то кто-нибудь им непременно кричал: «Сэмма!» или «Дроуб!», а потом все гоготали и ухали, словно на самом деле они ругались, словно им хватало дерзости и смелости такое выкрикивать.

Мать с теми детьми не заговаривала ни разу. На что хватало ее холодноватой заботы – так это оставлять меня, уходя по делам, когда они меня видят. А я вижу их.

Они дрались, воровали, а я за все это время едва выдавил из себя пару слов, и то – шепотом. Даже когда они начали мне говорить, что надо делать. Даже когда я слушался.

«Давай, швыряй бутылку прямо в афишу! Эй, ты, с верхушки! Вот молодец! Прямо в букву “А”»!

Я смущался и обожал их.

Сэмме было четырнадцать или около того – примерно вдвое больше, чем мне, – Дроуб был немного младше. Они были друзьями, а может быть, парнем и девушкой (ни разу не видел, чтобы они целовались), а может быть, братом и сестрой. Она была, наверное, на голову выше него, полная, двигалась уверенно и неторопливо. А он – наоборот, юркий и быстрый. Лица у обоих были смуглые, угловатые, с нависающими бровями, точно их наскоро вырезали из дерева. Оба были темноволосы. И оба брились почти наголо.

Я бегал вместе с ними и участвовал в их проделках – мог стянуть какую-нибудь мелочь или разбить окно, но ничего хуже мы не делали. Местные бросали им порой монетки и давали мелкие поручения, а они внимательно их изучали перед тем, как подобрать, определяли их ценность и спорили: принять это в качестве платы, или в начале отчистить.

К вечеру они возвращали меня туда, откуда мы начинали. Сэмма манила меня щелчком пальцев и доводила до места, где мать стояла и ждала, глядя на идущих мимо мужчин и женщин.

Однажды мы с ними добрались до начала улицы с баньянами, и Дроуб проследил за моим напряженным взглядом. Он как будто бы прочел мои мысли и сообщил: «Нет, нам не туда».

В тот день на нем был высокий цилиндр, и с него пышно свисали обрывки мусора, в котором тот прежде валялся. Он все время что-нибудь такое носил: то яркий платок, то кусок пояса с заклепками, как будто устраивал проверку каждому предмету. Никогда не видел на нем одно и то же дважды.

«Дроуб!» - гаркнул мальчишка за нашей спиной.

«Как ему удалось запихнуть ящерицу в бутылку?» - прошептал я.

«Ту ящерицу?» - Дроуб тихонько то ли кашлянул, то ли усмехнулся. «Магия, дружище. Идем отсюда, не для тебя это дерьмо». Так прямо и сказал. Они с Сэммой увели меня к складу без крыши, с которого можно сбрасывать разные штуковины.

______________

Иногда дела занимали у матери столько времени, что вечернее солнце заставало нас на мосту. Зажигались ночные фонари.

В сумерках на мосту я во все глаза смотрел, как дети удят летучих мышей.

Они подсаживались к перилам, просовывали туда ноги и болтали ими прямо над кронами деревьев надо рвом. Парочка смелых непременно забиралась на поручень, чтобы подержать равновесие над пустотой. И хотя для подобных проделок она была великовата, можно сказать – слишком взрослая для таких опасных игр, Сэмма их явно любила. У меня все внутри переворачивалось на это смотреть. Я глядел украдкой, и то начинало подташнивать.

Вот как ловить летучих мышей из-под моста: берете пустотелый пластиковый шест или бамбуковую палку двух-трех метров в длину. Обматываете один конец старой бечевкой или полоской кожи – будет ручка. Потом приделайте жесткий шнур или вообще катушку, если получится, и пропустите его через всю длину трубы. Выпустите шнур на одну длину удочки – только тащите с другой стороны, не с той, за которую держат. Сюда цепляйте крючок, а на крючок – наживку. Лучшая наживка для летучих мышей – крылатое насекомое, жук там или сверчок пожирней.

Вся банда перегибалась через поручни и забрасывала удочки для мышиной ловли, а привязанные шнурки натягивались и начинали дрожать. Особое искусство – наживить насекомое, не убив его и не повредив крылышки. И еще шнурок нельзя брать тяжелый. Если все сделано как надо, то цикада – или что там у вас – попытается улететь, будет неистово кружить в воздухе и дергаться на веревочке.

В сумерках городской мост отращивал целую бороду: торчат шесты, дико бьются насекомые. Свет мерк. Летучие мыши просыпались и отправлялись по своим ночным делам, вылетая стайками из-под арок с той стороны моста, что под нами. Они хватали насекомых на лету. Они как бы обнимают добычу всем телом, чтобы отправить в пасть – так они ловят всё на свете – и крючки порой цепляются за их шкуру. Охотница вытаскивала мышь - та билась, дергалась и еще больше себе вредила - сворачивала той шею и чирикала что-то такое, мол, она великий победитель летучих мышей, иногда отрывала тонкие, как пергамент, крылья добычи, а тельце бросала товарищам по банде.

Порой мышь заглатывала крючок. Его приходилось вытягивать прямо у нее изо рта, он показывался на окровавленной веревке, будто бы на самом деле его пришили к длинному языку.

Дети ели пойманных летучих мышей, а шкурки использовали для всевозможных целей. Мне не нравились ни кровь, ни смерть, но я восхищался мастерством, с которым они забрасывают удочку, как подергивают запястьем и заставляют биться наживку, как гладко и уверенно они тянут к себе пойманных мышей. Мне не нравились ни кровь, ни смерть, те мне порой напоминали иное, но ситуации были настолько разными. Те дети убивали куда чаще, делали это искусно, и лишь ради пропитания, ну и еще – чтобы поиграть или показать себя.

8

Возвращаться домой в темноте я ни капли не боялся, хотя и слыхал о каких-то там ночных обитателях холма. Мол, стоит их опасаться. Мать всегда брала с собой карманный фонарь, и в такие вечера она зажигала его, и в паре метров от нас появлялся пятачок света, карабкался по камням и мелькал на тропе, и порой распугивал, а порой ужасно интересовал разную мелкую живность. Мы спешили за ним, а насекомые бились о стекло.

Только пробираясь ночью наверх, мать становилась разговорчивей.

«Я с южной части города», - повторяла она. – «Выросла вон там. На той стороне, глянь туда».

Редко мы переходили мост. В такие моменты мы проходили совсем чуть-чуть по улицам на ту сторону холма. И улицы, и магазины казались мне там другими. Та половина города как будто бы стояла ближе к источнику энтропии.

Я смелел и задавал вопросы. «А что там в развалинах?»

«Там, внизу? Э…», - отвечала она. Похоже, от вопроса она выбилась из сил. «Не знаю, не знаю. Даже не могу сказать, что там внизу».

«Я даже доходила до самого моря», - говорила она. – «Была на берегу. Там, там…». Она кое-что изобразила жестами: башню. «Я работала в конторе, уж и не знаю, зачем они меня взяли. Они меня обучили. Составляла для них бумаги. Даже сейчас могу составить, если заплатишь». Она проходила еще чуть-чуть и прибавляла: «Жила вместе со всеми в доме с белым коридором и стеклянной дверью. Нас там жило семеро. Недалеко от станции. Ты ведь ни разу не видел поезда».

«Ну, на картинке», - отвечал я. – «А отец, он с которой стороны моста»?

Она на меня не смотрела.

«Там поезда», - продолжала она. – «Ну, где я раньше жила. Я даже каталась на них». Она подняла руку. «Центр был единым целым, они всё держались, так что и не скажешь, что город вокруг уже весь разрушен. Практически до камня. Знаешь, что такое море? Поезда там ходили прямо по морю».

«С которой стороны отец?»

Она задумалась.

«Зачем тебе?» - Она отвечала голосом бесцветным и далеким. «Он вообще не оттуда», - добавляла она.

«Вот поэтому он говорит не так?»

«Это акцент. Раньше он думал на другом языке. Он прибыл в порт, где я работаю. Приплыл на корабле. Ему пришлось уехать. Он сам из большого города сильно издалека, там случилась беда. Он меня встретил в конторе. Сказал, что хочет двигать дальше, тут только проездом. Хотел оказаться в местечке поменьше. И подальше». Какая-то нотка в ее голосе мгновенно подсказала мне, что могло их друг к другу привязать. «В конце я его забрала сюда».

Теперь стало совершенно темно. Позади нас хорошо проглядывались огни, в чем южная часть города заметно уступала северной. Россыпь огней. Ломаные из огней, штрихи вдоль улиц, кривые у насыпей – словно попытка очертить мост. Они заходили на километр вверх по другому холму. Туда, где во тьме тонула подстанция. Я с интересом подумал, горел ли там хоть один огонек в ее детстве.

Где-то недовольно закричал осел. То ли в городе, то ли по дороге. Кое-где еще мерцали огни. И мне представлялось, как они едва теплятся в домах на юге от моста, среди развалин, на заводских дворах, где в разгаре ночная смена.

«Надо его совсем снять». – Я ткнул пальцем в пояс, который волочился по земле. – «Или завязать хорошенько».

Мать промолчала, но посветила на меня фонарем. Я набрал в грудь воздуха и упрямо повторил:

«Одно из двух». При этом у меня дрогнул голос. Она все же взглянула на меня.

«Так и надо», - рассудил я. Она меня дарила таким вниманием, только если я себя вел как-нибудь необычно. Вот как в тот раз, когда прямо над нашим домом тихо пронеслись какие-то летуны. Вся стайка так неистово и жутко размахивала крыльями, что я прибежал к матери с криками, мол, там летят огромнейшие птицы с волчьими головами.

«Надо разобрать дома по кирпичику», - заорал я. – «Надо поджечь их и забросать негодных птиц!».

«Кирпич не горит».

«Ну, значит разогреть его как следует, вот на солнце-то он прямо раскаленный. Такой кирпич их испепелит!». Ох уж эти летучие мыши, это снова оказались они. Только эти мне представлялись не летучими. Они неотвратимо надвигались на нас, жутко перебирая коготками, а пепел уже настолько спекся, что они даже следа на нем не оставляли. Ну а жили они в Стране Летучих Мышей аккурат между городком и нашим холмом. В своей стране!

«Хотя… Лучше вообще весь город разберем», - решил я. – «Начнем прямо с середки».

«И купола все снимем?» - уточнила она.

В городке возвышался один-единственный купол. А вот на берегу, о котором она вспомнила, куполов наверняка было больше.

Оттуда мы и могли начать. Снимать купола, распутывать железные дороги, в общем, осторожненько так свернуть город. Сделаем все бережно, даже взрывать ничего не придется. Можно же просто снимать камень за камнем. Вместо них зазеленеет трава. Преобразятся руины, воспрянут вновь. То, что истлело, познает расцвет. Лучшего и желать нельзя. Какая-то пара месяцев – и последние залысины на месте башен превратятся в бескрайние луга.

«Ну, хватит», - оборвала мать.

Моргнув, я пришел в себя. Стою на скользкой тропе, кругом темно. Оказывается, я думал вслух. После этого я молчал уже до самого дома.

__

Если за мной не являлись Сэмма с товарищами, приходилось таскаться по городу с матерью. Мы еле ползли, вставали у всех выцветших прилавков, что-нибудь подолгу разглядывали. Я в этом смысла никакого не видел. Иногда, к моему огорчению, она тащила меня к кучам нечистот, на какие-то свалки в глубине улиц. И рылась в отбросах. Кроме нас еще куча народа этим занималась. А я так переживал, словно мы такие были одни.

Выше улочки становились круче. Некоторые дома там были переделанными: комнат нет, даже полы сняты. Смотрится, как обычное жилье. А на деле, там устроила логово какая-нибудь потерянная церковь, ну или просто продают огромные приспособления. В один из подобных домов мать как-то раз и постучала. Нам открыла взлохмаченная девушка в грязном переднике. Не переставая жевать кору, она провела нас в тусклый коридор, где едко чем-то воняло. Окна сплошь были замалеваны черным, в каждом проеме – проволочная сетка. Вместо мебели в каждой комнате сновала уйма домашней птицы, причем все по отдельности: цыплята жалко пищали в бывшей спальне, птица покрупнее бродила по кухне. Я закашлялся: в воздухе было не продохнуть от перьев. Наверху загалдели гуси.

Женщина сплюнула куда-то под лестницу, пара петушков тут же устремились проверить, что там.

«Ну, валяйте», - выговорила она. Потом добавила что-то на другом языке, но мать тут же помотала головой. Женщина снова произнесла на нашем: «Чего вам?»

Мать купила яйца и птицу на обед. Женщина свернула ей шею.

Однажды мы заглянули в провонявшую хибару на разбитой улочке. Дверь там была выломана. Мать ткнула куда-то пальцем, мол, постой снаружи. Но стоило мне услышать, что она спускается по лестнице, как я мигом скользнул следом. Дух стоял мерзкий, пахло совсем не так, как в доме с цыплятами.

Это оказался дом-свалка. Люди выносили туда мусор и рылись среди чужого. Кучи нечистот холодно приняли меня – гниющие наслоения, неприветливые хозяева, безучастные ко всему, кроме медленного нашествия плесени. Я задержал дыхание и выскочил в окно. К туче летающих мух – свидетелей этой истории – и к целой горе их дохлых товарок. Я уставился в грязную яму.

Вдруг я почувствовал взгляд и на себе. Прямо из кучи нечистот. Встретив его, я в ужасе глотнул вонючий воздух.

Круглые очки на ощерившейся деревянной голове – вот, что венчало ту кучу. За годы разложение стерло с нее даже наметки черт. Зато грибок и плесень нарисовали на нем жуткую маску, от которой я ринулся прочь.

9

В погожий денек на исходе весны я возвращался с прогулки к нашей помойной яме и наткнулся прямо на отца.

Я замер. Если застыть и хорошенько зажмуриться, то за закрытыми глазами можно разглядеть камни. Или с замиранием сердца обнаружить, что предметы потеряли знакомую форму.

«Я не был внутри», - заявил я. – «Вы же не запрещали подходить к пещере. Нельзя только внутрь. А я всего-то постоял у входа».

Я редко не слушался родителей. Если один из них ловил меня за проказой, я тут же начинал дрожать, или наоборот – весь застывал, как восковая фигура. Если отец считал, что я веду себя плохо, он мог разве что выставить меня из дома, несмотря на плохую погоду. Мать недовольно ворчала и глядела на меня. Иногда могла постучать мне костяшками пальцев по тыльной стороне ладони, как в дверь. Вот такое безболезненное действо, от которого меня сразу переполнял стыд. И все же, когда дело доходило до наказания – я всегда цепенел, как будто меня сейчас прибьют. Я не шевельнулся, когда подошел отец, и только ветер тихо обдувал мне лицо.

Он даже лоб не нахмурил. Не взглянул. Вяло, но без устали плелся мимо. В тот раз он сжимал в руках мертвого пса. Сейчас мне показалось, что мешок мусора. Но я пригляделся и увидел неуклюжую горную птицу.

Они кишели на холме – безобидные падальщики, мы их звали мерзавчики. Птица-мерзавчик жесткая и жилистая, но мяса в ней много. Подстрели одну – и рагу хватит на два-три дня. Подстрелить отцу было нечем. Мерзавчики пугливые и быстрые, несмотря что жирные. Даже представить себе не могу, как отцу удалось его приманить. Но вот что точно: как бы он там его ни поймал – это не для пропитания. Мне хотелось расплакаться; я стоял не шелохнувшись.

Он держал птицу за шею. Бурое тело размером не меньше младенца. Плоская голова болталась, неприятного вида клюв открывался и закрывался, щелкая на каждом шагу. Широкие лапы волоклись по земле и подпрыгивали на камнях, бессильно цеплялись, точно в надежде остановить движение.

Отец прошел мимо. Едва задержал взгляд. Так смотрят на коряги и всякие железки, и то – чтобы обогнуть, если мешают. Отец меня обогнул.

Я знал: он снесет мертвую птицу в нашу помойную яму и зашвырнет ее, чтоб та подлетела и низверглась как положено. Я знал, что кормил он этим одну лишь кромешную тьму.

______________

Мальчик пришел на чердак и забился в самую глубину, где всегда рисовал. И нарисовал ящерицу в бутылке как раз между стебельками на обоях. Назавтра он вернулся и рядом нарисовал кота в другой бутылке, а в третьей – лису. Он нарисовал рыбу в бутылке, ворону в бутылке, пещерного льва в большущей бутылке. Пещерного льва он ни разу не видел, но порой слышал, их вообще надо было опасаться. Он в полном восторге воображал себе глубокий горловой рык из бутылки. И еще он нарисовал, что бутылки плотно заткнуты пробками.

Рисунки жались друг к другу – только так их можно было хранить в тайне. И даже без всякого воображения было видно, что их будто бы аккуратно поместили в причудливый сервант. Так что он нарисовал под ними полку. А пока светило дневное солнце, и пока оно создавало рядом тень от его собственной рисующей руки, он успел начертить вокруг дом, в котором хранятся бутылки. И еще по дому с каждой стороны. Вот бы изрисовать всю комнату, перечеркнуть каждую стену жирными линиями улиц, наполнить их мужчинами, женщинами и детьми – тоже в форме линий. Среди них будут невысокие девушки в масках и кто-нибудь сморщенный, вроде как раньше жил под водой. А кто-нибудь будет стеречь бутылки.

Но он хотел сохранить рисунки в тайне, поэтому весь город вместе с жителями остался у него в голове, хотя и тщательно продуманный.

Я выглянул наружу. Мать копала и как раз наклонилась выдернуть сорняки. Ветер поднял ее одежду, выдул какие-то бумажные обрывки из кармана. Она что-то взяла в кулак, положила в землю и очень бережно и аккуратно прикрыла землей.

Скоро я слишком вырасту. Больше не получится взобраться, как я люблю, и угнездиться на крохотном чердачном окне. Я подогнул колени, обхватил их руками, согнулся, опустил голову – в общем, устроился там, как будто бы дом баюкает меня, как младенца. Так я и сидел на краю, пока еще получалось.

Оттуда просматривались сад, склон холма, неровно скачущая линия крон, небо. Порой его звали холмом, а иногда – горой. Он был полон движения. Ветви раскачивались, деревья задевали друг за друга на ветру. Даже камень не стоял на месте.

Тут я привстал. Я заметил нечто зеленое, плотный ком растительности. Ни на что непохожая, узловатая шкура вся в морщинах покрыта не иглами, не жесткими листьями, а шипами. Она дико смотрелась на сером фоне, среди пыльных растений, которые были мне знакомы. Оно мелькало, деловито продираясь выше и выше по холму, оставаясь на краю зрения, но порой как бы нарочно мелькало на фоне неба – серого, как сама скала. Быстрый подвижный гость.

Через мгновение оно уже куда-то пропало: почва была неровная.

Я слез с окна и бросился вниз по чердачной лестнице, потом на дорожку. Я несся во весь дух к подлеску, не спуская с него глаз. Протиснулся прямо в самый центр, где уже ничего не росло, и вдруг оказался один – наедине с тучами гнуса. Одно долгое мгновение я молча прислушивался, с любопытством глядя на просвет впереди: может быть, именно там кусты и низкие деревца раздвинуло что-то большое, а может, они и дрожат все еще как раз потому что кто-то среди них пробирался. Здешние сланцы плохо сохраняют следы, но меж корней я заметил пару царапин, и принял их за огромные отпечатки лап. А земля, она явно дрожала? Как будто кто-то развернулся и возвращается ко мне по своим следам?

Вдруг поднялся сильный ветер, я даже вскрикнул – вот и все, что я услыхал. Подлесок ожил. Никто не возвращался, были только резкие порывы ветра. Обернувшись, я заметил в пыли два крупных незнакомых цветка с яркими лепестками, такие любят солнце поярче. Они были обломаны, и на них была куча шипов.

Я забрал их и вернулся. Вновь зашел в дом. Нерешительно позвал мать, поднимаясь по ступеням. Но резко замолк перед ее пустой комнатой. Я толкнул дверь, чего мне делать не разрешалось, и открыл ее, подвинув вещи. Кровать была не убрана. Пара книг – читать она меня по ним не учила – лежали в кресле. Выдвинутые ящики, одежда, кусочки мусора – все аккуратно лежит на подоконнике окна, выходящего на холм. Вид из окна открывался под непривычным углом.

Тут витал ее запах. Хотелось остаться и осмотреть все хорошенько, но я боялся, что она меня здесь найдет, и еще хотел узнать, что двигалось мимо нас.

Мать как раз заканчивала боронить землю, когда я подошел к ней, держа руки за спиной. Она разогнулась, убрала что-то в карман и стала ждать.

«Я кое-что видел», - начал я. – «Ходячее дерево».

Она долго не заговаривала. Вначале вытянулась во весь рост и всмотрелась мне за спину – туда, где я побывал. Зачем-то я забрал те цветы и теперь прятал в кулаке.

«Может, тебе только показалось», - произнесла она и замолкла. Я был в восторге от ее молчания, от того, как необычно она открывала и закрывала рот перед тем, как продолжить. «А может», - произнесла она скорее для себя, чем для меня, - «это был кто-то из города, откуда родом твой отец».

Она глядела на горизонт из-под низких бровей.

«Пойдешь смотреть»? – спросил я.

Она посмотрела на меня. Как это часто бывало, к вниманию примешивалась тревога, но относилась она скорей не лично ко мне, а ко всей ситуации. Она что-то хотела добавить и вновь вытянула шею. Но потом помотала головой.

«Тебе просто показалось, будто ты что-то видел», - сказала она. В ее спокойствии были облегчение и расстройство. Поэтому мне тоже стало жаль, и я тоже был рад, что никто не придет, и причин договорить у нее не найдется. Мать вновь склонилась над работой. Теперь она точно ничего не скажет.

Когда она вернулась в дом, я посадил цветы вместе с лепестками туда, где она вскапывала землю.

10.

Еще два раза, играя на выветренной осыпи, я видел отца: тот пробирался к помойной яме с каким-то тельцем. Оно было забито до смерти. Оба раза я очень неподвижно наблюдал за ним. Порой в воспоминаниях вместо его лица я вижу материнское, а порой – это просто лицо, черты даже толком не разобрать, что-то среднее между лицами их обоих. Но это точно был отец. Однажды у него в руках был маленький горный кролик. Другой раз зверек был настолько измочален, что я даже не понял, кто это.

Между этими двумя разами прошли долгие месяцы. Если он добирался еще до какой-нибудь живности, то не у меня на глазах.

Людей тогда он на моих глазах не убивал, но убежден, это я как раз и видел перед тем, как убежать. Хотя думаю, то уже был раз третий, не меньше.

К нашему дому как-то раз подошел юноша. Высокий, порывистый, юный и хорошо одетый. Из тех внизуживущих кто побогаче – я так подумал. Он был уже в бешенстве, когда я открыл дверь.

«Где ключник»? – проговорил он, тыкая в меня пальцем. – «Да где, блядь, этот ключник»?

Отец вышел и выставил меня, пришлось сидеть снаружи на холодной земле под его окнами, пытаясь разобрать, как идет разговор. Вновь приближалось лето, землю вокруг дома покрывали молодые ростки. Правда, цветки, которые я нашел и посадил, так и не взошли.

Похоже, клиент говорил отцу свои пожелания. Он говорил так тихо и быстро, что мало удалось разобрать. Отец, по-моему, пытался его успокоить. Это не работало, и он сам стал повышать голос.

«Делай, блядь, ключ», - произнес юноша. Это я услышал.

Отец коротко ответил.

«Ты серебряного цветка захотел?», - произнес юноша. «Тебе что, дать цветок, советник? Да мне все это нужно! Мне это нужно сразу все!»

Пару минут ничего не было слышно. Затем что-то проскрежетало и меня донеслись методичные звуки, ритм глухих ударов. Я застыл прямо на корточках, вставать было страшно. Вместе с битьем вибрировал весь дом.

Не знаю, как назвать свое чувство – в основном, конечно, был страх, но было еще нечто вроде определенности. Восторг от того, что я вовсе не был удивлен (я обнаружил, что сам за собой наблюдаю), ясность, от которой некуда скрыться.

Ритм продолжался. Я моргал, всхлипывал и смотрел на небо, такое теплое и тяжелое от облаков. Мать сидела на коленях, подобрав юбку, с ногами по обе стороны грядок со зреющими кабачками. С ее рук опадали струпья грязи.

Я посмотрел на нее, она – на меня, мы прислушались. Когда мать вздрогнула и протянула ко мне руку, оказалось, что я плачу. Она не стала вытирать мне слезы или шептать на ушко. Вместо этого она, спотыкаясь, ринулась ко мне сквозь цепкие ловушки кабачковых стеблей и протянула руку. Я тоже бросился к ней, раскинув объятия. Она сжала обе мои руки в своей и увела, почти утащила меня прочь – туда, где не видно дома и не слышно ударов.

«Скорей», - пробормотала она. – «Сюда». Она все время тихонько лопотала. «Давай, жди», - проговорила она вроде как себе. «Ну быстрей».

Она увлекла меня вниз по осыпи. Мы скользнули вниз по пыльному склону и оказались всего в паре минут от дома. Тут я ни разу не был. Просто невероятно. Пришлось – несмотря, что дрожу – внимательно все рассмотреть. И непохоже, чтобы я хоть раз раньше видел это сочетание стволов и веток, эту трещину в огромной каменной плите под нами, откуда бурно вырывались потоки дикого винограда с целой кучей усов.

Обитатель холма и лесов – юркий пушистый зверек – дремал совсем неподалеку. Мы потревожили его, он оскалился. Мать оперлась спиной о дерево. Она все еще сжимала мои руки жесткой ладонью. Я не мог ни отойти, ни подойти к ней ближе.

«Смотри, как под водой», - наконец проговорил я, указывая.

Она посмотрела туда, куда указывал мой палец, затем вновь на меня.

«Как в той цистерне», - добавил я.

Я показывал на карабкающиеся лозы, скрюченные и выгнутые под разными углами. Они были точно ножки насекомого или конечности морских зверей.

Через мгновение она сказала: «А, да. Морские звезды. Да, наверное, чуть-чуть».

Я рывком высвободил руки. Вскарабкался по выступам на скалу и сел так, чтобы моя голова оказалась на одном уровне с ее.

«Вода в той цистерне была соленой», - произнесла она. – «Как в море. Помнишь, я тебе говорила, что такое море?»

Она мне никогда не говорила. Однако это было в книге, которую она мне показывала. Я кивнул. Смутился и не посмотрел на нее.

«Глубоко в море есть рыба больше нашего дома», - произнесла она и сощурилась от ветра. «Может, там есть такая же большая морская звезда», - произнесла она. «Не знаю».

«А люди там есть?» - спросил я.

«Не могу сказать. На другой стороне моря люди есть, так что, может и на глубине они есть». Она потерла рукой об руку и выдохнула в них: «Представь, на что они могут быть похожи. Представь».

«Что такое серебряный цветок?» - спросил я. – «Зачем он нужен?»

«Он нужен не «зачем», - поправила она. – «Что, серебряного цветка захотел, а?» - Спросила она противным голосом. Но как только заметила, что я обхватил себя руками и всхлипнул, тихо сказала: «Это такая штука, которую дают за побег».

Я спустился вниз и добрался до разлома, в котором кипела зелень. Я выудил оттуда небольшое пятнистое яичко. На спрятанное в трещине гнездо падала тень, в нем лежали остатки других скорлупок, разбитых изнутри. Моя была мертвой и пустой.

«Когда мы вернемся?» - спросил я.

«Через два часа», - отозвалась мать.

Цепляясь, я спустился по крутой стороне обломка. Пришлось постараться, но потом все же удалось схватиться за лозу покрепче и слезть. Я в последний раз выглянул с покрытого мхом ложа. Мать, опираясь спиной, смотрела на меня. Она улыбнулась и помахала рукой.

Когда облака потемнели, я выпустил из рук яичко и вернулся. Мы вскарабкались вверх по тропе и вернулись домой. Когда мы подошли, я снова заплакал, и расплакался только сильнее, когда оказалось, что дверь открыта. Но отец оставался в кабинете и не шумел. Мать уложила меня, а он так и не показался.

__

Примерно полгода спустя мать взбежала наверх по ступеням; здесь я исследовал великую пустошь – верхний этаж. Она увела, почти вытолкала меня из дома на очередную целеустремленную прогулку. Мы вновь направились туда, куда я ни разу не ходил раньше.

В этот раз отца я не видел. А когда вернулись – я не заметил, чтобы он был как-то особо подавлен, ну или охвачен меланхолией. Но из-за внезапного порыва матери я начал подозревать, что в тот раз он снова убил человека.

Мысль о том, как отец приходит в то самое настроение, о его отрешенном виде наполнила меня жутью. Хотя снова не только жутью. В этот раз я даже был чуточку счастлив. И не стыжусь. Ведь мама пришла за мной в этот самый момент.

11.

Я сказал: в тот день, когда я бегом спустился с холма и пытался рассказать, как мой родитель кого-то убил (может быть, второго), мамы и папы поднимали своих детей повыше, чтобы тем было лучше видно. И Сэмма там тоже была, да и Дроуб, да и их товарищи. Те рассыпались меж толпы, выглядывали из-за железных калиток, лезли на верхотуру, словно птицы. Один мальчишка с моста начал дразниться, пока я плакал и пытался сказать, но Дроуб так сильно зашвырнул ему по лицу булыжником, что сбил наземь.

Дроуб и Сэмма протолкнулись ко мне. Они обхватили меня и зажали с двух сторон, будто бы я мог убежать.

В городке не было постоянной полицейской службы. Каждые несколько недель из прибрежного города прибывала серьезная делегация в униформе и разбиралась со всяческими спорами, которые успели накопиться среди жителей, а также наводила порядок в бумагах, что накопили разные случайные служащие-волонтеры, и с заключенными, которых те отправили в нашу небольшую тюрьму. До прибытия этих серьезных людей разбираться в моих всхлипах и обвинениях предстояло вот каким служащим: одним из них был нервный мойщик окон, второй – охотник. Оба получили временную перевязь, свидетельствующую об их высокой должности. Еще к ним присоединилась молодая школьная учительница с бледным испуганным лицом, которой поручили толковать сборники законов.

Мойщик окон был долговяз. Он крепко схватил и встряхнул меня. «Давай с начала», - воскликнул он мне прямо в ухо. «Говори, что случилось, и давай с начала». А я даже не знал, где было начало. С какой смерти мне начать, с какого животного? Или с того, как отец порой смотрел – будто у него мутно-прозрачные стекляшки вместо глаз?

Толпа слушала. Я поправлялся, всхлипывал, мол, нет: умер кто-то другой, мой отец, убивший ее, убивший мать на чердаке.

Охотник наклонился ко мне. «На чердаке»? – Переспросил он.

Он был старым и темнокожим – и еще с седой бородой, и совершенно огромным. Он положил мне на плечо руку – потрясающе была тяжелая рука. Пояс – гремящий патронташ. Через плечо у него была перекинута винтовка. Он покосился на тропу, блеснул глазами из-под морщинистых век.

«Погоди, а», - сказал мойщик окон.

«Хуй на», - ответил охотник. «Кто присматривает за тобой?» - Спросил он меня. Я моргнул и посмотрел на Дроуба и Семму. А они на меня. Семма потянулась ко мне. Верней, обозначила объятие, но не прикоснулась. Дроуб обошел ее и встал с другой стороны от меня. Так они меня и присвоили.

Школьная учительница и мойщик пытались, хотя и не очень усердно, остановить охотника. Он шагал прочь, засунув большие пальцы рук за пояс с патронами.

«Непонятно, что произошло», - сказала ему учительница, но он только потряс головой и прогремел: «Посмотри на мальчика!». Он приостановился и окинул взглядом Семму и шайку, которые спустились со своих позиций и молча подошли к нам; теперь я был одним из них. «Осторожней тут», - велел он нам.

Он что-то прошептал Семме, сунул что-то ей в руку и двинулся вверх по холму, а еще один человек с патронташем и школьная учительница побежали за ним, человек возмущался, учительница подбирала тяжелые юбки и карабкалась следом. Недолго думая, все двинулись за ними, вынимая железные трубы, взвешивая в руках садовые инструменты и проверяя тяжелые стрелы старых орудий. Все поглядывали на меня. Я ждал. Все было новым.

Даже почва дышала готовностью.

Семма сверлила меня взглядом до тех пор, пока, моргнув, не встретился с ней глазами.

«Есть хочешь?» - спросил Дроуб.

Но этого я не ощущал. Над нами, уже на краю города, видны были учительница, охотник, его новоявленный отряд, они уже подходили к домам на отшибе. Учительница все время оглядывалась на нас через плечо. Семма осторожно меня потрясла, чтобы я вновь посмотрел на нее.

«Что тебе сказали?» - спросил я.

«Попросили не украсть твой ужин. Мне денег дали».

Она принесла мясо и пшено. Мы потушили их на огне в самом дальнем пустом доме, который дети объявили своей территорией, и все насытились на спине моста. Огромная пустая чердачная комната. Позднее закатное солнце заглядывает внутрь. От всего этого я снова расплакался, но совсем не так, как раньше.

12

Пытаться еще, рассчитывать еще, пытаться и считать; числа имеют корни.

Можно переписать город в комнате прямо у себя в голове. Этому могут научить, а если научат, то можно выяснить, что это совсем очевидно и ты всегда это умел. Все, что потом нужно – это свыкнуться с новой целью, обдумывать и раскладывать ради чего-то конкретного, усвоить эту цель. Данное намерение внесет во все ясность, рубежи подвергнутого переписи обретут более четкие очертания, ну а ты – потеряешься в большей или меньшей степени. Ну, или будешь потерян в той же степени, что раньше. Где же ты потерялся? Не обязательно это понимать: можно следовать за вещами.

Теперь я пишу от руки. Шершень уснул или сгинул. Моим стражам нечего слушать.

Наконец-то менеджер пришел отдать мне распоряжения, и я был рад получить их. И еще я получил непрошеный совет от его предыдущей помощницы. Она то ли рассказывала, то ли предупреждала об опасности: то были рабочие сплетни, строка, буква за буквой взыскующая внимания.

Что-то затевалось на том незнакомом чердаке, когда я впервые ночевал не на холме.

13.

Я смотрел на комнату сквозь этот проникающий снаружи, с моста свет. Дом был полон старой поломанной мебели, члены банды бегали вокруг нее, проскакивали насквозь, играя в сложные догонялки. Они придумали, что с ней делать. Я затих. Они осторожно на меня посматривали, и в эти моменты я напряженно чего-то ждал. Но никто не подошел ко мне с вопросами о том, что я там видел. Сэмма велела им этого не делать.

Пока сутулый мальчишка, по-моему самый маленький из них, ко мне не подошел. Я снова напрягся. Но он только застенчиво спросил: «Видел индюшонка?»

Между собой они рассказывали, что на холме водится индюшонок из дыма и угля, который прожигает себе путь меж крутых склонов. Вершину холма они населили чудищами. Вряд ли хоть один забирался туда на самом деле. И про них меня расспрашивали: про птенца, чешуйчатого червя, паука-чтеца, но все, что у меня было – парочка историй про ворчание крупных кошек. Они слушали, ни капли не расстроенные моим бормотанием. И по мере того, как от описания звуков, которые я правда слышал, к рассказам о звуках всяческих бестий, которые жили только у меня в голове, тревога и осторожность на их лицах сменялась усталостью, а потом все девочки и мальчики начали засыпать и растянулись поверх одеял и картонных коробок, устроив себе гнездышки по всему зданию, свернувшись в оконных проемах заложенных кирпичом окон, втиснувшись на полки среди вещей.

Я тихонько заплакал, подумав о новых потеках на старой стене у себя дома. О том, как мелькнули передо мной закрытые глаза отца (а может, матери), их руки. Один из них навис над другим, что-то поднял, схватил за какую-то часть тела. Нет, умер не отец: за ним было убивать. Я снова об этом вспомнил и перебудил своих соратников криками.

Никто мне ничего не сделал за шум. В какой-то момент я поднялся с кучи лохмотьев, куда меня уложили, и издал протяжный вой прямо в уставленное лицо воображаемой мертвой женщины. Семма и Дроуб поднялись, подошли ко мне, забрали меня и отвели наружу. Она была не такой уж и взрослой, но я не заметил, чтобы она растерялась.

Меня продул воздух. Ни разу раньше не оставался в городе так допоздна, хотя и смотрел на него сверху бессчетное множество раз. До того я видел только не горящие фонари, порой же они мигали, только-только загораясь, а вот горящие я видел настолько издалека, что скорей уж их можно было принять за жопки светящихся насекомых. Сейчас Семма поставила меня на ноги, и я подбежал к самому ближайшему. И вытаращился влажными глазами на лампочку накаливания, будто на какой-то алтарь.

На другом холме на площадке с генераторами невидимые турбины быстро вращались, чтобы создать этот затмевающий луну свет. На его фоне она была как померкшая клякса. Дома по левую руку от меня и перила над темной пустотой по правую совмещались впереди меня – на другом холме, в квартале с реостатами, некогда приютившем мать.

«Мальчик-мотылек», - сказала Семма. Она прямо лучилась. «Умей ты летать – точно бы поднялся прямо туда, схватился за провод и умер».

«Знаешь, что бывает, когда умрешь?» - спросил Дроуб. «Слыхал о церкви»? – добавил он.

Я вновь побежал, слыша только свой топот. Сэмма сгребла меня, стиснула крепко, как упряжь, но мне все равно казалось, что я бегу к тем южным краям, или даже что сама ночь замерла, останавливая мою разведку.

Шла ли мать впереди меня? Даже когда она рассказывала истории о том, как ей жилось раньше – не похоже, чтобы она грустила по тем временам. Вряд ли смерть это бы изменила. Если ее дух и шел той дорогой, то уж наверное у нее просто не было выбора, у нее просто был один-единственный путь: пройти мимо знакомых гниющих окраин, к стайкам кошек, мимо их логовищ в основаниях стен и под повозками, которые так долго простояли там без колес, что слились с пейзажем. Я подумал о ней и снова испугался. И несмотря на мое внезапное лунатичное ликование, я наделил ее бесполым лицом деревянной куклы с той помойки. С этим лицом она шла по тесным улочкам тихой теневой географии.

Ну, он не весь разрушался. В обеих частях города имелись не только выцветшая, засиженная мухами пластмасса, сточные воды и спад производства. Еще там были замки, в которых она хотела жить, более грубые формы. Я именно рядом с ними себе ее представлял.

Кое-кто придет искать иностранцев и их детей, - сообщил Дроуб, повторяя чьи-то еще слова. Людей уже давным-давно посылают на такую работу, добавил он, - вести подсчет. Ну и кто-то сюда идет. Я его не понял. По-моему, я как раз ему говорил про ту голову из мусорки, и как она мне мерещилась. В результате, он меня перебил и невнятно пересказал, что сам слышал.

"И еще раз повторяю с самого начала", - повторил он. - "Да знаю я эту голову. В доме-мусорке? Это с тех же времен, что и кассовые устройства. Все тогда начали бояться машин и расколошматили их на куски. Вот всех вроде нее.

Еще до нашего рождения шла молва про бунт. То есть, диктат разрухи, безрадостное расчленение таких вот фигур на шарнирах. Катастрофы сыпались друг за другом, это было их очередным последствием. Нам его завезли из прибрежного городка, который, в свою очередь, уже погрузился в панику. И он был такой не один. Сама зараза пришла из-за границы.

Впоследствии я пойму, что мертвая мать мне привиделась с той самой кукольной головой, которую берегли как единственный след движимых статуй, нерушимый мемориал, обреченный плесневеть на виду, даже когда все прочие сломались и сгинули.

«Сначала это», - произнес Дроуб. Он пытался удержать мой взгляд, пересказывая свои истории. – «Со всякими механизмами. Потом начались проблемы с поездами. А потом – война. Целых две! Одна внутри, другая снаружи». Сэмма настороженно на него посмотрела. Кто ему этого наговорил? «Много лет назад. И все закончилось тем, что людей разослали подвести итог, сосчитать иностранцев. Вроде твоего отца», - закончил он. – «Услышал меня?»

Я только и делал, что слушал. Удивительно, сколько я запомнил из его слов. В тот момент я не думал про убийцу; а та, кого убили – да, о ней думал. И все хотел пожать исчезнувшую руку.

«Твоя мама теперь на небесах», - сказал Дроуб.

Я опустил взгляд на булыжники мостовой. Он просто хотел сказать что-то доброе.

___

На завтрак мы дочиста выскребли все из горшка жесткими листьями, сложенными пополам. Я доедал остатки нашего остывшего рагу, когда меня нашли служащие.

В комнату вошел охотник. Он медленно шагал по пыли сквозь перекрестья света ко мне, в мой угол. Он с трудом пробирался через перевернутые останки мебели, мимо детей, которые провожали его взглядом, замерев с открытым ртом. Школьная учительница ждала в дверном проеме с хмурым лицом.

«Итак», - произнес этот мужчина. Он вытянул пустые руки, словно что-то мне хотел показать – я их держал так же, сбегая с холма. – «Мы сходили к твоему отцу».

Сердце мое застучало. Мужчина осторожно сел передо мной на колени. «Ты точно видел то, что видел?»

«Эй», - сказал Дроуб.

Он сидел на стропилах. И ел завтрак, умостившись в углу повыше. Он сидел на корточках, под самой крышей, и поглядывал вниз, точно какой-нибудь младший божок домашнего очага.

«Говоришь, он врун?» - Спросил Дроуб.

Охотник вскинул голову и поджал губы.

«Ну, вот что», - осторожно произнес он. Все слушали. «Мы поднялись к дому твоего отца. Дальше он нам сказал, что ничего не случилось – ну, того, о чем ты говорил, что случилось. Погоди, парень, погоди». Я ничего не сказал, и лицом тоже ничего не делал. А вот Семма – та зашипела.

«Никто на тебя не сердится», - продолжал он. «Твой отец нам рассказал, что когда ты вошел – они с матерью просто повздорили. Он тебя заметил, а ты их увидел, когда спор был в самом разгаре, а потом ты убежал, а он отправился тебя найти, потому что вдруг ты испугался. В общем. На самом деле вот что случилось: твоя мать говорила, что устала от всего этого, а когда он вернулся с твоих поисков – ее уже не было. Она ушла от вас, сынок. Выбрала дальнюю дорогу, должно быть, чтобы не идти через город». Эта мысль меня ошарашила. «Уж не знаю. Так оно все и было, это он нам рассказал».

Он близко меня рассматривал.

Я сказал: «Он убил ее на верхнем этаже».

Учительница помотала головой.

«Мы искали», - сообщил охотник. – «Там нет никакой крови, сынок. Ты знал, что она и раньше уходила, твоя мать?»

«В тот порт», - произнес я. – «У моря». И у меня в голове возник образ потрескавшегося, грязного окна над дверью, мелькнули белые стены коммунальной прихожей. «Это было еще до…»

«Она написала письмо», - перебила учительница. – «Она сказала “До свидания”».

Я только и мог, что не моргая смотреть на нее. На ее безразличное лицо с отметинами.

«Как, читать умеешь?» - спросил охотник. – «Твой отец говорит, что нашел какое-то письмо на столе. Оно у нас. И оно не для него. Оно для тебя».

14.

В письме было написано: «Я больше здесь совсем не останусь».

Они отвели меня в школу и показали. Раньше я ни разу не бывал внутри: я был с верхушки холма, у нас никогда не водилось денег на уроки.

Дроуб стоял у дверей классной комнаты, точно мой страж, а Семма стояла рядом и смотрела, как я шевелю губами. Охотник усадил меня за детскую парту – доска, совмещенная со стулом. Он отдал мне письмо.

В письме было написано: «Мне нужно уйти, потому что я не счастлива на этом холме. Я уйду. Наверное ты разозлишься но надеюсь нет а может быть еще тебе станет грустно. Мне грустно. Но я больше совсем не стану здесь жить. Можешь не ухаживать за моим садиком но я тебе его дарю если хочешь. С тобой все будет в порядке в этом доме а отец будет заботиться о тебе как заботилась я прости я просто должна уйти я должна я больше совсем не могу остаться тут. Твоя любящая мать».

___

Учительница прочла письмо вслух. Она заметила, как я вожу глазами по строчкам, заметила мой ужас и – мне кажется – не поверила, что я умею читать. Когда она закончила, охотник произнес: «В общем. Наверное, вот что ты видел. Они просто дрались. А потом, пока папа тебя искал, мама разозлилась и ушла. Как думаешь, наверное, это ты и видел?»

«Отец убил мать».

Он уставился на меня. Учительница потрясла двумя большущими книгами, которые у нее были с собой. «Ему разрешается отстоять свои права лицом к лицу с обвинителем», - сообщила она, но не мне. «Таков закон».

«С этаким мальчишкой, что ли?» - спросил охотник. Они нахмурились и посмотрели на меня.

«Это же почерк твоей матери», - сказала учительница. – «Правда?»

Почерк был размашистый, витиеватый. Кое-какие буквы почти совсем круглые. Они прыгали вверх и вниз по линованной бумаге.

Мать учила меня грамоте по обрывкам листовок, по брошюркам на дешевой бумаге, по инвентарным книгам и инструкциям от машин. Изредка она мне показывала бухгалтерские регистры и прочие документы, написанные от руки. Они брались непонятно откуда и были написаны разными чернилами, разным почерком. Но только услышав от учительницы этот вопрос, я понял, что каждый подобный документ писал какой-то другой человек, а то и несколько человек – это если одну бумагу исправлял и переписывал кто-то другой. Также я поступил с теми немногими страницами второй книги, которую я продолжаю писать.

Я много раз видел, как мать пишет, но ни разу не видел ее почерка.

Письмо было написано на толстой картонке голубыми чернилами. Знаю, что мать ими пользовалась, но и отец тоже: ими он обводил детали на чертежах ключей.

«Он ее убил и сбросил в яму», - прошептал я. – «Он сбрасывает в яму тех, кого убивает. Иногда он убивает людей и тоже их туда сбрасывает».

Дежурные посмотрели друг на друга. «Покажи», - произнес мужчина. – «Покажи яму».

15.

Они разрешили Дроубу пойти со мной, а Семме сказали, что нельзя. Мне кажется, это из осторожности: она бы им устроила, если бы заметила что-то не то. Она и так на них напустилась, причем удивила твердостью и тем, что держалась на равных. А заодно только подтвердила все опасения. Чего мы тогда не знали, так это что она бы не покинула город. Словно если потерять связь с мостовой – истечешь кровью или что-то вроде того.

Трое дежурных повели нас с Дроубом по знакомой длинной тропе. По одну руку мелькало ущелье. Оно то исчезало, то выныривало, кое-где перед ним тянулась проволока. По другую круто брала вверх извилистая тропа. Первым шел охотник, следом - школьная учительница, следом - мы с Дроубом, а позади нас - мойщик окон, чтобы мы не убежали. Когда мы поднялись до верхнего плато, я расплакался.

Женщина обернулась и одарила меня сочувственной миной. "Да-да", - произнесла она. - "Все знаю. Не очень-то приятно смотреть, как родители дерутся".

Охотник воскликнул: "Показывай яму!".

Дрожа, я подошел к нему и ткнул пальцем на уходящую вбок тропинку, которая точно шла не рядом с домом.

"А где отец?" - спросил я.

"Давай сам", - ответил охотник.

Я встал в виду входа и обернулся поглядеть на тропу под нами.

"Давай-давай", - повторил он. Молча подошел ко второму мужчине и ткнул в сторону входа. Мойщик окон кивнул и ушел в том направлении, а охотник вернулся. "Да не беспокойся ты", - сказал он.

Он первым вошел в расщелину. Помахал мне оттуда, а мойщик окон меня подтолкнул. Дроуб стиснул мою дрожащую руку. И вместе со мной перебрался через валун ко входу. Внутри, среди холода и теней, мои ноги подкосились.

"Держись сзади", - произнес охотник.

Они с учительницей вступили в тень, за которой начиналась помойная яма.

Дневной свет проникал вглубь холма, но в самом разломе стояла кромешная тьма. Женщина посветила фонарем вниз. Я вжался спиной в скалу.

И представил себе, как мать подтягивается на руках. Лезет все выше и выше. А сама покрыта трупными пятнами, лицо в струпьях, кровь свернулась, даже руки – не руки, а какие-то палочки, насекомые лапки. Окоченели и не гнутся, как у игрушки. Ну, вот как будто если умрешь и задумаешь возвратиться – уже и не вспомнишь, зачем тебе тело.

"Видите что-нибудь?" - спросила учительница. Она отступила назад и пожала плечами.

«Вон», - произнес мужчина. Он взял фонарь. Луч дрогнул и выпрыгнул из ямы – оттуда же, в моем воображении, выберется мать. С чужим лицом, плесенью в волосах. «Что там?»

«Ничего», - сказала женщина. – «Вроде мох».

Охотник сощурился. «Хм», - произнес он и обернулся. «Ну, это». Он беспомощно посмотрел на меня. «Там нельзя спуститься».

Я заставил себя сделать несколько шагов вперед и заметил на камнях остатки чего-то белого.

«Он все отмыл», - сказал я. – «Мать точно ударилась вон там. Там кровь осталась, когда она падала».

Отец деловито склоняется с мокрой тряпкой в руке. Мыльная вода ручейками течет вниз. Там, под холмом, еще один холм: гора мертвечины. Слои гниют, и во тьме на них ложится пыль пещер. А наверху, точно некий покоритель вершин – мать. Слепо глядит на меня снизу вверх, и у нее мыльная пена вместо глаз.

«Зачем это он отмывал голый пол»? – Это было не со зла. Она просто меня не поняла и пыталась отговорить от страха.

Что-то она прошептала охотнику. Тот глянул на меня. Скрестив ноги, сел спиной к пропасти, от которой я все не мог отвести глаз. «А теперь вот что», - начал он. – «Ну, это. У моей подруги…»

«Коллеги», - перебила учительница.

«У коллеги. У нее в книжке написан один закон. Нельзя, значит, брать и наказывать людей на основании чьих-то там слов…» Похоже, он не очень часто разговаривал вот так мягко и тихо. «Ты говоришь, что твоя мать внизу. И понимаешь, что мы туда спуститься не можем. Так может, нам повесить фонарь на цепь, спустить его, и тогда мы разглядим? А насколько глубоко идет яма? Сколько там поворотов? Ничего мы не увидим».

Свет фонарика спускается все ниже, как падающая звезда, медленно надвигается на мать…

«Получается, твои слова против его слов», - продолжал старик. – «И еще есть ведь письмо».

«Она его не писала», - вмешался Дроуб. – «Ладно вам».

«А его отец говорит – писала», - отвечала учительница.

«А что, если он тоже что-нибудь про тебя скажет?» - Спросил меня охотник. – «Что, если он скажет, будто бы ты что-то украл, или даже кого-нибудь убил. А мы бы ему ответили: «А, ну отлично, раз ты так говоришь, то мы с ним поступим по закону». Вряд ли бы такое тебе пришлось по нраву, правда? Это бы было несправедливо». Он оглянулся через плечо и посмотрел в черноту.

«Это она его написала».

Это был отцовский голос.

Он стоял у входа в пещеру рядом с мойщиком окон в перевязи. Я увидел отца и перестал дышать, даже руки чувствовать перестал. Он посмотрел прямо на меня. У меня в горле что-то пискнуло.

Дроуб шагнул между нами. Потом я вспоминал об этом с любовью.

«Зачем вы его привели?» - вскричал охотник. – «Разве я не сказал, что мы сами придем, как будем готовы?!»

«Он сам захотел прийти», - ответил мойщик окон. – «С чего бы мне его держать?»

«Да ебаная мама». Охотник покачал головой.

«Чего?» - произнес второй мужчина. «Хочешь мне что-то сказать? Давай, так прямо и говори».

«Так я и сказал, разве нет?», - отвечал охотник. – «Ебаная, говорю, мама».

«Она написала письмо», - произнес отец. Обращался он ко мне. «Мы дрались», - добавил он. Он часто-часто моргал, и я прямо улавливал его невероятную тревогу. Он сделал ко мне шаг, я отскочил, а Дроуб встал прямо перед ним.

«Она хорошо со мной обращалась», - произнес отец. – «Я с ней тоже хорошо обращался, правда, не под конец». У него был умоляющий голос. – «Лучше бы ты этого не видел. Мне очень жаль. Я просил ее не уходить. Вот, что ты видел. Ради тебя и меня. Больше ради тебя, чем ради меня, потому что тебе так нужна мама. Уж я-то знаю. Я хотел ее остановить. Жаль, что у меня не вышло. А ты не уходи, тебе нельзя. Вообще нельзя».

Отец только заметил, что Дроуб стоит у него на пути. Он негромко сказал: «Уйди».

Голос был неожиданным, как-то вдруг проморозил. Дроуб тотчас послушался.

«Мне очень жаль, что наша мама ушла», - сказал мне отец. – «Я позабочусь о нас двоих, о тебе и о себе».

____________________

Поняв, что они совсем не поведут моего отца в тюрьму и даже не заберут меня у него, Дроуб закричал на дежурных. Семма скорей всего просто обхватила бы меня и увела подальше (да куда угодно), и вела бы до тех пор, пока бы нас не нашли. Может быть, ее бы поколотили, ну а меня бы вернули назад. Дроуб на них кричал: мол, вы неправы, ублюдки, все в таком духе.

Я выбежал. Мойщик окон с легкостью меня поймал. Охотник и учительница со своими законодательными книжками остались в тоннеле, они обступили отца и о чем-то с ним заговорили. Слишком тихо, я не расслышал.

В конце концов, охотник пришел и сообщил: «Просто забрать мы тебя не можем».

«Он не делал того, о чем ты сказал», - быстро прибавил он.

«Заприте его», - велел Дроуб. – «А в следующий раз, когда придет настоящая полиция, они могут спуститься и посмотреть».

«Никто туда не может спуститься», - сказала учительница.

«Там никого нет», - сказал отец. Мне кажется, от усталости слова давались ему с трудом.

Я что-то пробормотал про покупателя, который пришел и начал спорить.

"Смаэль?" - спросил отец. - "Ты о нем? Ах, сына".

"Я его фамилии не знаю", - сказал отец, обращаясь к остальным. "Смаэль. Он пришел за ключами перед тем, как уехать насовсем. И по пути нарочно прошел мимо меня. Он хотел один ключ для денег, другой - чтобы путешествовать быстро, а третий - для такого отвратительного дела, что я ему отказал. Вот он и раскричался. Но ключ для путешествий я ему сделал. Только его. Ну, а он ушел. Спросите кого угодно. Спросите его друзей. Они скажут, он всегда хотел все бросить, и он бросил. Под горой никого нет".

"Смотри у меня", - медленно сказал ему охотник. Он посмотрел на меня и громко произнес, чтобы я слышал: "Мы еще вернемся".

"Вот и вернитесь", - отвечал отец.

" Мы охуеть как вернемся. Мы кого-нибудь пришлем к вам наверх, а ты нам покажешь пацана, чтобы мы увидели, что ты с ним обращаешься как положено".

"Ага, вперед". - Отец кивнул с неожиданной злобой. – Давайте вернитесь. Адрес напомнить? Только вернуться не забудьте.

Мойщик окон смотрел на небо, свет убывал. Дроуб подбежал ко мне.

"Я за тобой вернусь и вызволю", - шепнул он. Но учительница его окликнула, и пришлось отойти.

Мойщик окон спускался, женщина шла следом. Они все поглядывали на солнце. Позади них плелся Дроуб, а охотник зорко за ним следил. Именно он - замыкающий - чаще всего на меня оглядывался. Даже чаще Дроуба.

16

На холме, где я родился, растет один куст. Он там вовсю процветает, хотя больше нигде я его не видел. Около метра в высоту, покрыт перевитыми веточками, которые плотно срослись в этакие почти что цилиндры, и его заросли напоминают спутанные колонны.

Ягоды на нем круглый год сизо-голубые. Но в красноватом закатном свете они заблестели, как черные зрачки.

Я стоял среди то ли кустов, то ли колонн, и ловил на себе липкие взгляды растительных глазок.

Отец на меня не смотрел. Он бросал камушек за камушком, собирая нелепую пирамидку. Городские жители не торопились пропасть с наших глаз. Он ждал, наблюдал за ними, не глядел на меня и все прибавлял вещество холма к веществу холма.

Когда Дроуб в последний раз обернулся, он раскрыл рот, и глаза у него расширились от ужаса: он увидел мое выражение лица. Он чуть не шагнул назад, но охотник положил ему руку на плечо. Беззлобно: просто отмел последний порыв. Он что-то прошептал Дроубу, а тот сделал мне какой-то знак рукой. Но я не понял, что он говорит.

Когда они пропали, я остался стоять на своем пятачке земли. Кусты обступили меня в тускнеющем свете, как дозорные.

«Я не сержусь», - произнес отец.

Мне от этого стало ужасно неверно – с того, как он попытался меня успокоить.

«Все будет хорошо», - мягко продолжал он. Он подошел ближе. – «Так жалко, что все так вышло».

Я не двигался: во мне не осталось движения. Отца отделяла от меня всего одна линия колючек. Он протянул руку.

И я был один перед ним на холодном холме, и я ничего не мог поделать. Я замер на целую вечность – словно бы ждал чего-то, но не дождался; а когда не дождался – как можно медленней поплелся прочь из зарослей, елозя ногами по земле. Но в целом мире некуда больше было деться. Только к нему.

Он улыбнулся, когда я подошел. И глянул на меня так, словно готов расплакаться.

«Ну, здравствуй», - тихо проговорил он.

Он держал перед собой руку, пока я не взялся за нее.

Его кожа была жесткой и теплой. От прикосновения меня стало подташнивать.

«Давай», - сказал он. – «Я тебя накормлю. Вернись домой».

17.

В ту первую ночь наедине с отцом я сидел на кухне, лишенный надежды.

Он готовил, посматривая на меня. Я ждал, бессловесный и смятый – как пустой мешок. Я был настолько опустошен, что почти не ощущал страха до тех пор, пока всюду не спустилась ночь. И я лежал в моей тесной каморке, слыша, как отец поднимается по ступеням и представлял себе: вот он стоит перед моей дверью, между своей комнатой и пустой комнатой матери, смотрит на меня, точно на диковинку, смотрит на меня и мимо меня в одно и то же время. Я уставился в потолок – он же являлся чердачным полом – и во мне нарастала тошнота. Я представлял себе отца: глядит на меня,

Не помню, чтобы я спал. Весь следующий день я был заторможен и порой вздрагивал. Не знал, что делать и что дальше.

Отец делал ключи. Я?

«Собираешься поиграть?» - спросил он.

Он снова меня покормил. Поместил пищу передо мной, когда наступил серый рассвет, так точней, а вот есть я не мог. «Мне весь день работать», - произнес он. – «Это тебе на попозже. Не забегай слишком далеко».

Пока он резал по металлу, я открыл дверь в материнскую комнату.

На кровати не было ни простыней, ни матраца; не оказалось и книг на полках, да и на других поверхностях, а последние тщательно протерли. Где раньше стояли книги – не оставалось даже следа в пыли.

Я прогулялся по кусочку мира, на котором стоял дом. А что бы вы сделали в день вроде этого?

Мне захотелось снова посмотреть на письмо, будто бы поглядишь – и спасет, но я не знал, где оно.

Несколько раз в тот день отец кричал меня с крыльца. Не ругал: просто проверял, удостоверялся, что я рядом. Он заставлял меня ответить.

Я изобразил пометки на валуне концом палочки, который специально обжег для этой цели. В какую-то секунду они превратились в буквы, а затем – в слова. Не помню, что я писал – это мне сейчас кажется странным. Я дописал – что бы я там ни писал, – отступил назад и стал швырять гальку, целясь в слова. Я ждал особую дугу, определенную кривую.

«Если они по ним попадут», - думал я, - «Значит, я могу уйти».

Первую пару бросков я промазал. Но я старался дальше. Когда один из камешков описал арку и ударил точно по написанному, я оказался выжат. Будто бы моя писанина втягивала в себя камешки сама.

Он позвал меня, когда солнце село. Один день прошел. Я смотрел, как приходит тьма, и слышал его, и снова ощущал холод во всем теле. Вначале я растер все, что написал на скале, а потом уже его послушался. Мою скрижаль, каменную страницу, что исторг из меня холм, больше нельзя было прочесть.

Он принес мне питье из теплого молока с травами, когда лег в постель. И не отводил от меня глаз, пока я не допил. Я надеялся, что это не яд. Он смотрел на меня отчаянно и нежно.

____________

Я нашел письмо. Его перегнули и сунули за кувшин на верхней полке в кухне, и совершенно неудивительно, что я его там обнаружил, когда встал на цыпочки на табуретку. Я его перечитал много раз, не извлек ничего и убрал на место. Порой, когда отца не было дома, я опять его доставал.

Как-то раз на холме раздались незнакомые для меня звуки. Я решил, что у нас поселились птицы неизвестного мне вида; эти птицы звали друг друга раскатистыми щелчками, быстро и шумно скакали по ветвям или громко по ним стучали клювом. Я взобрался выше, чем забирался раньше: проверить, а вдруг я их найду. Но холодный разреженный воздух, уродливые деревья и обломки скал скрадывали треск и пощелкивание. Я так и не понял, откуда они шли.

Я бегал и карабкался, куда хочу. Но каждые пару часов отец высовывался из дверей и резко звал меня по имени до тех пор, пока я не отвечал. Надо было все время оставаться там, куда еще доходит голос. На нашем клочке земли и кремня это было ни то, ни се.

Комната рядом с моей теряла всякие черты, оставшиеся от матери - и с каждым разом все сильнее. У меня оставалось несколько ее книг, но ведь в равной степени они были моими. Во всяком случае, я и так их читал, присматривал за ними еще раньше, чем она своим уходом так прямо оставила их мне. Так что если я их и открывал, то не чувствовал с ней связи.

Дни сменялись днями, и вид из ее бывшего окна стал для меня родным. Я забирался в оконный проем; такое я раньше проделывал на чердаке, но туда больше не хотелось. Когда дом качался и скрипел на ночном ветру, я глядел наверх и воображал, как мать расшатывает стены в верхней комнате. Она глядит туда, где раньше было кровавое пятно, пятно, которое отец начисто оттер. Я все еще старался отгонять от себя ее образ. Иногда мне удавалось, и тогда она смотрела на меня то отцовским лицом, то физиономией гниющей куклы.

Как-то раз, сидя на ее бывшем окне, я услышал два быстрых коротких выстрела. Они донеслись откуда-то с каменистой тропы.

Сначала я и ухом не повел: привык к звукам ружья. Но следом раздался резкий, неприятный треск, от которого прошло эхо. Будто сухое дерево ломали, но во много раз громче. Из-за него я подскочил и дико уставился сквозь стекло на стайки птиц, перепуганных не меньше моего.

Я ждал, но все было тихо.

Когда отец снова покричал меня с порога, я все еще не вышел из дома и удивил его тем, что спустился по лестнице прямо за его спиной. Затем пришел и мой черед удивиться: у входа стояли двое со склона холма. Тощий нервный человек (я не узнал его) с временной лентой дежурного на рукаве держал револьвер, рядом с кислым видом стояла учительница.

Отец глянул на них, потом задержал долгий взгляд на горизонте за их спинами, затем уставился на меня. Он был зол.

«Ну как ты?» - вскричала женщина.

Я отступил от дверей и молча кивнул.

Она вошла, ее спутник покручивал оружие на пальце. Заглянула мне в глаза, в рот, спросила в порядке ли я, не случилось ли чего, а отец смотрел и слушал.

Когда они уходили, учительница ему наказала: «А ты смотри у меня».

Он закрыл дверь куда медленней, чем обычно, точно боялся разнести ее в щепы.

Разложив ужин, отец произнес: «Слышал сегодня ружье? Тот громкий выстрел?» Я кивнул. «Не слыхивал этого звука давным-давно». Он нахмурился. «Наверное, там новая охота, может быть». Он открыл дверь и выглянул, впуская мошкару. «Когда-то я только его и слышал», - произнес он. - «Когда был на войне. В одном городе». Я знал, что город был не самый ближний.

Мальчишка спросил: «Кто победил»?

«Один район против другого?», - произнес, наконец, его отец. – «Улица на улицу? Кто победил?». Он посмотрел на сына без выражения. «Они… Они победили. Тот выстрел? Такими убивают людей».

Той ночью я убежал из дома.

18.

Было очень холодно. Я надел самую плотную одежду. Спустился по лестнице и как мог тихо ступил на ровный камень у дома, на тропу, пошел вниз по холму. Я сильно вздрагивал на каждом шагу, хотя сильно укутался. В горле пересохло, в носу стояла пыль. Далеко-далеко от меня, в степях, куда я никогда не забредал и на которые редко обращал внимание, молнии бесшумно соединяли небо с землей. Моя кожа была как старая бумага.

По дороге вниз храбрость не раз изменяла мне. Фонаря у меня не было, я напряженно высматривал путь под тонким месяцем. Если бы подо мной осыпался щебень, если бы я уцепился не за тот уступ – я бы начал съезжать вниз и не смог бы остановиться. И если бы подо мной в тот момент не оказалось заграждения, я так бы и слетел, угодил бы в расщелину и разбился бы насмерть.

Днем на холме тебя особо некому утаскивать. А ночью… Не важно, существуют ли те штуки, о которых меня расспрашивала шайка с моста. Во тьме водятся другие хищники: например, ночные кошки и все остальные. За ребенком они могут и поохотиться. Койоты и пумы вряд ли отправились бы за мной под свет городских улиц, но могли бы познакомиться со мной по дороге. Я не помню ни страха, ни решимости, вообще ничего. Но спустился я промерзший и пыльно-серый – как сама земля.

Какое-то клацанье заставило меня замереть. Но зверь не вышел. Тропа на мою горку расширялась, становилась пологой на спуске. Здесь, в темноте, я услышал знакомые очереди щелчков. Звук, который я приписывал птицам, стал ближе. Точно подкидывали горсти гравия. Я не шевельнулся.

На холме не водилось тех сочных растений пустыни, о которых я знал по картинкам, и которые в моем представлении умели ходить. Но зато были колючие деревья, разные всклокоченные сущности с такими иззубренными стволами, точно по впадинам прошлись когти. Они окружали темную тропу. Я всмотрелся сквозь колючие ветви.

Глубоко в их сплетениях я увидел человеческий силуэт.

Казалось, фигура надвигается на меня: будто нечто медленно вырастает из-под воды. Нагроможденье теней с коробом и ружьем. Оно точно преследовало меня, надвигалось без движения.

Я завопил и побежал.

Я не ведал, что передо мной: реальность или кошмар, порождение холма. И не очень хотел знать. Лишь убегал в ужасе, не оглядываясь назад.

Вроде бы никто за мной не гнался, но я не тормозил.

Когда я, в конце концов, добежал до городка, я отбил себе ноги и весь дрожал. Все еще стояла глубокая ночь. Народа на улицах было немного – затененные четкие силуэты на перекрестках, занятые своими делами. Они смотрели на меня с любопытством. Навряд ли они видели раньше мое лицо, да и детей-оборванцев, как будто бы, в городе было в достатке, и уж навряд ли никто из них не прогуливался в столь запретный час. Меня никто не окликнул.

Я шел извилистыми путями, изо всех сил стараясь не производить шума, возвращаясь к мосту над провалом – к дому, который облюбовали Семма и Дроуб.

Мои надежды оправдались: дверь открылась. Я встал на пороге. Расширенными глазами смотрел я, и казалось мне, что лучами из них я могу осветить себе путь. Я стоял то ли внутри, то ли снаружи, не зная, как быть, и Сэмма открыла глаза и посмотрела на меня.

«Ой, ты», - сказала она. – «Да это же ты».

Она поднялась и приблизилась ко мне. Она была сонная и растрепанная, и она протянула руку и шептала мне с такой нежностью, какой никогда не слышал ни от нее, ни от других, и были только я и она, и мы одни не спали. И грубоватая стая, которую она помогала пасти, ее тогда не слышала.

___

Она шептала тебе историю того, как ты спустился – успокаивала тебя. У тебя была наивная надежда: укрыться прямо здесь, в этом полном воздуха полуразрушенном доме. Но Сэмма знала лучше, и все время заставляла себя не спать, и предупреждала тебя – прикладывала палец к губам. Она подумала. Она положила руку на грудь Дроуба и немедленно привлекла его в мир бодрствующих. Они пошептались.

Она тебя спросила: «Кто-нибудь идет за тобой?»

«По-моему, на холме кто-то есть».

Некоторые члены банды начали открывать глаза и смотрели на нас – молчаливое собрание. Дроуб и Сэмма погрозили им пальцем, мол, засыпайте, и те сделали вид, будто послушали.

Сэмма высунулась и зорко посмотрела в сторону моста. Падал мелкий дождь. «Давай, - шепнула она тебе. – Давай живо».

Под молчаливыми взглядами товарищей Семма и Дроуб – к твоей тревоге – увлекли тебя обратно в ночь. Теперь тебе видны были очертания местности: она поднималась, темнота начинала убывать, проглядывали склоны. Над каждой уличной лампой – корона.

Твои проводники тебя удивили. Они повели тебя влево над арками, где жили летучие мыши, вы пересекли мост. Мимо одинокой темной телеги, что вросла в землю и стоит как скала, к южной оконечности города. Улица поднималась. Они повели тебя вверх. Твоя кожа стала влажной.

На этой стороне рассвету как будто велели случиться раньше, как будто победная пустота улиц сама стала всасывать свет. Может быть, ты заметил наблюдателей, но они с тем же успехом могли оказаться бесстрастными зрителями, уж очень мутным был их взгляд. Лишенные крова – лежащие, но не дремлющие под опавшими листьями на кладбищенской земле – замечали тебя со своих лежбищ, покрепче притискиваясь к ограде, словно оставляя место для мертвых. Женщина, сидящая в кресле у открытой двери, ждала солнца. Она кивнула твоему эскорту, когда вы прошли. Ты вскрикнул: у нее изо рта высунулось что-то жуткое с коготком, темный клубок, дрянь с крючьями на ножках выпросталась из нее, а ей было нипочем.

«Т-с-с», сказал Дроуб. – «Тут надо быстро и тихо».

К востоку отсюда водятся жуки с ладонь размером, по их панцирям гадают на судьбу. Если сварить такого, можно жевать его издохшие ножки – так и делала женщина – и сосать из них наркотическую кровь. Но тогда ты этого не знал.

«Ну, ну», - прошептала Семма. Она говорила в ухо Дроубу, он выбрал момент и прошептал что-то в ответ, ее глаза расширились и она кивнула.

Возможно, кто-то шел за вами, едва заметно мерцая на фоне города, который приходил в себя – в свою привычную серость. Ты старался заметить первым любого наблюдателя. Дроуб резко дернул тебя, ты выпустил руку Семмы. Он втолкнул тебя на боковую аллею. Ты потянулся обратно, но Дроуб был сильнее и быстрее. Сэмму ты видел: она шла по центральной дорожке, но вы от нее отделились и углубились на юг, в путаницу тропок.

«Она вернется к нам, вернется», - сообщил Дроуб, мягко шлепая по рукам, которые так и тянулись в ее сторону. «Она достанет вещи, которые тебе будут нужны. Идем со мной».

Нужны? Почти сразу рассвело. Дроуб торопливо втянул тебя в окно почти насквозь проплесневевшего подвала. Отсюда, когда дождь почти прекратился, вы проскочили через кипу стальных колец, к перекрестку мимо двух бугаев в мясницких передниках, которые при виде вас отложили инструмент и погнались следом – охотничий инстинкт, вызванный вашим бегством.

В котловане так разрослись сорняки, что ты понял – здания никогда не будет. Вы прятались от своих новых охотников. Когда они скрылись, Дроуб втянул носом воздух – будто мог чуять по запаху, что все чисто. В такую рань небо выглядело, словно своя собственная копия из пепла. Воздух уже пах дизельным топливом, уже приходилось бежать сквозь дым.

«Семма принесет все, что надо – ты уйдешь, - произнес он. Потом торопливо добавил: «Э, а может и мне уйти».

Я не хотел уходить. «А Семма?» - спросил я.

«Э, она не может, правильно?» - пробормотал он. «Нельзя же ей просто взять и выйти отсюда».

На косом фундаменте высилось кирпичное строение без окон. Дроуб отодвинул кусок гофрированного железа и провел нас в пыльную тихую комнату, куда вода и неясный свет проникали под разными углами сквозь дыры на потолке. Пол, весь покрытый птичьим дерьмом, был наклонным. Он мягко шел под уклон к сцене и к стене с лоскутьями какого-то полотна. Существа гнездились.

«Раньше тут была картинная галерея». - Заявил Дроуб. Я попробовал представить себе, что это за штука. «Тут никого», - сказал он. - Замечательно», - добавил он.

Он издал клич, но не получил ответа.

«Чей это дом?» - спросил я.

«Ничей», - был ответ. Он немного подумал. «Ну, скорей ничей».

Мы отдышались. Он подошел к сцене и поднял огрызок полотна, да так нежно, словно содранную кожу. За ним лежали плотно свернутая одежда и груда каких-то вещей.

Стоя на коленках, Дроуб рылся в чьем-то тайнике. Он ни капли не удивился, обнаружив ящик бумаг, испещренных чернилами. Некоторые безупречно сохранились, другие были порваны и измяты, третьи – отпечатаны, а иные – исписаны от руки. Он прикоснулся к ним. Осторожно он осмотрел тугой конверт с красной лентой, на которой сохранились даже остатки печати. Я подошел и тоже хотел что-нибудь вытащить, но он меня остановил: мол, наклоняйся и гляди, но руками не трогай. Написано было не на моем языке, а Дроуб не умел читать.

«Ну, давай ждать», - высказал он, наконец. «Ее прихода».

«Семмы», - произнес я.

«Семмы», - ответил он. - Или владелицы вот этого всего».

___

Здесь была лестница наверх. А выше не доложили кирпичей: можно было лечь на пузико и сверху глядеть на улицу. Там женщина понукала осла, тянущего огромную машину.

«Хочешь, скажу, кто тут ненадолго живет?» - Сказал Дроб. – «Путешественница. Я ее встречал».

«Где?» - спросил я.

«На улицах. Она гость. Тут я ее не видел, но она мне сказала, что побывала здесь, и что все эти штуки принадлежат ей».

Он ткнул пальцем в бумаги.

«У нее был начальник. Но потом все испортилось. Он думает, мол, все – избавился от нее, но не тут-то было. Все это время она была рядом и наблюдала. Ей удалось разобраться и двигать дальше. Она пришла сюда. Он спас ее от чего-то плохого, годы шли, так что она вроде как ему задолжала – так она мне сказала. Все долго было в порядке, пока не перестало, пока она не прочла все газеты и не поняла, что все пропало.

Я ничего не понял с его слов. И вряд ли он сам понимал свой рассказ до конца. Он скорей просто старался в точности повторить все перипетии чужой истории. Кто бы здесь ни ночевал, продолжал он, - этот человек хотел кое-кого найти. Не своего начальника, нет, скорей кого-то, кто шел за ним следом. Человека, облеченного властью. Чтобы предоставить улики преступления. «Она умеет читать инструкции». Он потряс конвертом, который все еще сжимал в руке.

Он ткнул в направлении мест, о которых старался рассказать, так он сказал. «Там», - сказал он. – «Оттуда они пришли сюда пересчитывать».

В кармане у меня был мелок, и я поделился. Он так и держал в левой руке бумаги с красным обрезом, а правой рисовал лягушек в домах и крылатых людей. Я нарисовал отцовские ключи, мой дом и себя одного. Дождь перестал.

«Семма что-нибудь придумает», - сказал он. – «Мы тебя отсюда вытащим». Но я хотел остаться с нею и с Дроубом в их доме на мосту.

Мне становилось голодно. Я сидел и молчал, и глядел на мужчин и женщин, которые спешили по своим южным городским делам, прихлебывая из фляжек.

Дроуб напугал меня неожиданным шепотом.

«Та ящерица», - сообщил он. – «Они их засовывают в бутылку, когда те еще маленькие, а то и вообще не вылупились. Они им дают еду и питье, и ловко вытряхивают дерьмо, а те растут, пока не вырастут слишком большими – так, что и не убежать».

Я уставился на него, но он смотрел в сторону.

«Еще я видел такое с рыбами», - добавил он. – «Надо налить воды в бутылку. Положить туда еще малька. Я слышал, что они и с кроликами такое делают, но ни разу не видел. Кролик в бутылке».

Он наконец-то посмотрел на меня.

«Рот закрой», - сказал он. Он дразнился. Хотя и беззлобно. В голове у меня просветлело.

Потом мы застыли, потому что услышали скрежет и скрип металла. Мы поспешно взбежали на балкончик над главной залой. Прямо на середину, спиной к нам – лицом к сцене, вышла Семма. В руках у нее было по пакету.

«Эй», - позвал Дроуб. Но еще раньше, чем она повернулась посмотреть на нас, кто-то крикнул: «Стоять!», и из теней вышел человек.

Мы снова увидели мойщика окон в любимой перевязи. На один ужасный миг я поверил, будто бы это Семма его привела. Но по тому, как она посмотрела на него, понял, что он незаметно следовал за ней.

Позади возникли двое других: мясник в халате с черными потеками крови и полицейский. Настоящий полицейский, с берега.

Ни разу раньше не видел полицейских. Он был юн, толст, длинноволос и носил очки. Форма на нем изрядно потрепалась, но в целом соответствовала: на груди даже был значок. На правом бедре он носил пистолет. И вот он здесь. Настала очередь нашего городка.

«Что, вам делать больше нечего?» - выдавила из себя Семма подошедшим мужчинам. Она с тоской посмотрела на меня.

«А я вам говорил», - изрек мясник мойщику окон. – «Разве я не сказал, что его видел?»

«Парень», - обратился ко мне мойщик окон. – «Ты чего»?

«Я же говорил: пойдете за ней – и найдете его, а?».

Дроуб и Семма пытались настоять на том, что я теперь с ними, но дежурный нетерпеливо поманил меня к себе. Тогда Дроуб завел про моего отца, что нельзя меня с ним оставлять, а мойщик окон разозлился и протопал наверх ко мне, а Дроуб закричал, мол, с него хватит, что он хочет свалить, и что он сваливает, и зайдет в дом мастера ключей за своим товарищем, что хватит с него этого города, и орал он так громко, что Семма побросала все из рук – все, что принесла мне для побега – и подбежала к нему, чтобы успокоить, и, понимая, как быстро могут их лишить молчаливого разрешения занимать дома на мосту, Семма и Дроуб, лишь только он успокоился, все же позволили мужчинам забрать меня.

___

Всего настоящих офицеров в форме было трое и штабом своим те избрали школьный класс. Они перешептывались, в воздухе висело напряжение. Никто, кроме толстого полисмена, не обращал на меня внимания. А этот меня побил. Это вышло просто и безразлично. С холодной неприязнью он пояснил: это потому что я ослушался закона, а закон ясно показывает, что я - отцовский.

Взрослый впервые меня бил.

Мойщик окон морщился на каждом ударе. Мне стало и легче, и тяжелей оттого, что даже человек вроде него счел наказание несправедливым. Он не вмешался.

Сделав дело, полицейский велел мне ждать, а сам ушел обсуждать с коллегами бумажные дела и планы. Я надеялся, что придет охотник. Представлял, как он пробирается сквозь дебри по горам и долам. С тех пор я часто думал о нем вот так: будто бы вот он, с искорками в глазах, вознамерился вернуться и проверить как мои дела.

Рано после полудня они послали весточку отцу, и тот пришел наложить на меня лапы.

Я сидел с покрасневшими глазами, испуганный, услышал шум, поднял голову и увидел: он стоит в коридоре у класса, его обступили временные дежурные в перевязях (мужчина и женщина, я не узнал их) и парочка приезжих в настоящей форме. У отца был с собой хлеб. И все его существо выражало торжественность.

Он проговорил: «Пацан». Шагнул вперед и остановился, увидев мое лицо.

Отец обернулся и заорал на офицеров: «А ну кто из вас посмел такое?». И кричал он громче, чем я от него в жизни слышал. Он отшвырнул каравай, так что тот отскочил в угол. Я задержал на нем взгляд. «Я вас насмерть убью, если кто хоть пальцем тронет моего пацана. Я убью насмерть».

Дежурные растерянно моргнули, глядя друг на друга.

«Это все крысеныши с моста», - объяснил мойщик окон. – «У них была потасовка. Мы его пальцем не тронули».

«Спокойно, друг», - произнес офицер, который меня побил. – «Хватай, мать его, пацана и вали домой».

Отец оскалил на них зубы. Потом я увидел, как тщательно он придает своему лицу самое спокойное выражение. Только после он обернулся ко мне. «Они мне испортили твой завтрак», - сообщил он. Он улыбнулся. – «Раздобуду еще».

«Ну, давай», - он протянул руку. – Нам пора».

___

Ставни распахнуты, магазины открыты, дороги полны оживления. Мужчины и женщины метут пыль. Отец забрал меня почти на исходе дня, площадь кишела народом, и я увидел Дроуба, Семму и остальных. Они стояли у стены прямо на линии моего обзора, будто оказались там по совершенной случайности. Отец их тоже заметил, и без всякого выражения сделал им жест рукой, мол, валите подальше.

Он крепко держал твою руку, а ты во все глаза на них смотрел. Он торопливо протащил тебя через площадь, распугивая жадных птиц.

Люди поглядывали на него. Он подошел к хлебной лавке и спросил буханку, но женщина помотала головой. «Нет хлеба», - сказала она и отвернулась. Окно было в пятнах, но полные прилавки за ним было отлично видно.

Отец подошел к мужчине, который жарил мясо на палочках на большущей жаровне, но он тоже помотал головой при нашем приближении и даже слегка прикрыл всю еду рукой, словно ребенка, которого надо защитить.

Отцу отказал в просьбе каждый продавец. Они собирались кучками, поглядывали на нас без тени сочувствия, причем на меня – не теплее, чем на него. Не знаю, как отец, но я – даром, что лицо и так уже болело от пощечин полицейского, – я ощутил укол боли из-за того, как они от нас отвернулись. Я думаю, это значило, что они мне поверили; но мне было стыдно.

Семма и ее банда наблюдали за мной, я – за ними. Они тенью крались за нами следом, пока лавочники один за другим отказывали отцу; покупатели в это время складывали руки на груди и замолкали до тех пор, пока он меня не уводил дальше.

«Ну, а я-то теперь как?» – думал я. – «Может, вы меня возьмете себе? Пожалуйста, можно мне остаться?». Но закон гласил, что я теперь отцовский, а они были исполнены почтения и страха перед законом этого городка.

Отец ни на кого не смотрел с вызовом. Хотя чужие взгляды его не смущали.

Он оценивающе глянул на небо. «Мы тебе что-нибудь найдем, - заверил он. – Дома полно еды. Как раз нагуляем аппетит».

Отец уводил меня прочь с площади, а Дроб привлекал жестами мое внимание. Он был полон напряжения, все время смотрел как-то поверх городка, за его пределы, и в его глазах был невероятная, зовущая жажда. Он старался поймать мой взгляд и, как и прежде, жестами показывал, мол, подожди. За ним будто гнались.

__

У подножия мы повернули в последний раз, и главная улица скрылась от наших глаз. Я все бросал взгляды назад, хотел хоть разок увидеть мост над обрывом на прощание, ранних удильщиков, которые уже стоят у поручней и готовы ловить первых мышей, развешенное в окнах белье, трепыхавшееся как флаги. Отец встал передо мной на колени.

«Довольно», - произнес он.

Он нежно пожал мою руку и заставил поднять взгляд. Я цеплялся подошвами за камни, разреженного воздуха не хватало. «Довольно. Тебе было тяжело, я знаю, и знаю, что ты был перепуган, и не знал, что случилось и как тебе быть. Я тебя не виню. Я все знаю. Но с этого дня так не будет. Никаких побегов. Никаких пряток в городе. Или вообще где угодно. Никаких. Хорошо? Ты меня понял?»

Он тряс мою руку, пока я не ответил, что да.

«Вот и хорошо. Теперь нас двое осталось, и мы друг другу очень нужны, - произнес он. – Надо теперь присматривать друг за другом, я прав? В общем. Мы научимся. Никаких побегов. Дальше. Если ты снова убежишь, то мне придется прийти и найти тебя, и я буду очень расстроен и разозлюсь».

«Ну а теперь давай, пойдем, поешь. Эти говнюки из города…»

Он придержал язык. Как будто бы я не выучил от банды все слова, о которых он только ни помышлял. Как будто я еще раньше их не узнал из книг, что читала мне мать.

19

Снова я не убежал, хотя думал об этом бессчетное количество раз, а однажды даже сделал полу-попытку.

Я снова забрался в самую верхнюю комнату.

Когда отец оставил меня одного, быстро, чтобы не передумать, я схватил свечу и прокрался обратно на чердак. Впервые за долгие месяцы. Пока я карабкался вверх, меня била дрожь. Но внутри, несмотря что темно, мне уже не было страшно. Только пусто.

Охотник сказал правду: кровь отмыли. Вместе с моими рисунками. А мне-то казалось, что они тайные.

Комнатка моя сотрясалась от сильнейших ветров, и бессчетное число раз я глядел сквозь ночь и неистовый воздух в сторону нагорья и представлял там себя, как прячусь среди вершин, но всегда оставался на месте. Нельзя сказать, чтобы я именно решал остаться, потому что во мне не осталось никакой решимости, не осталось меня самого, вообще ничего не было. Выдранный чертополох. Вот, что я себе напоминал. И это длилось неделями. Я уже не очень понимал, каким был раньше.

Отец продолжал сотворять ключи. Думаю, что для себя самого.

При свете дня я бродил. Не раз издалека, откуда-то с кручи меж городком и моей частью холма, я слышал тот дробный звук. Слышал жалобы вьючных зверей. И снова отчетливо слышал «бабах» и «тра-та-та»: ни на что не похожие выстрелы.

___

Не отвечу, что вообще отец от меня хотел. Может статься, только меня и хотел. Он меня любил, но и мать мою тоже любил; эта любовь не мешала мне поглядывать за ним и ждать, что на его лицо набежит знакомая тень. Она не мешала мне бродить.

Не знаю, чего он хотел от меня, потому что он просил так мало. Теперь, когда я вернулся, отца вполне устраивало, что я вновь пинаю камешки через стальную сетку за край обрыва. Что я хожу вдоль и поперек, смотрю, как дерутся за червей стрекотники и каменные крысы.

Я забрал горстку оставшихся от матери бумаг наверх, в полную сквозняков комнатку. Здесь я перечитывал их по многу раз, ну, или пытался: некоторые были выше моего понимания. Руководство по возведению стен; притча о животных – аллегория себялюбию; описание резной шкатулки, в которой вроде как была заключена человеческая душа, и хранилось все это в музее города, о котором я не слыхал.

В основном, готовил отец, хотя порой он поручал это мне. Он стоял надо мной в дверном проеме, весь покрытый пылью от ключей, бормоча сам себе. Он порою давал советы – что с чем положить в горшок. Я повиновался, будто он издавал указы. При нем я всегда молчал. Он никогда мне не поручал относить мусор к яме внутри холма.

Я не умел ухаживать за садом. Видел, как мать этим занимается, но вопросов не задавал. Все, что я теперь мог – с растущим чувством долга копошиться в сухой земле, ковыряться ее тяпками, как можно ближе изображая все, что я у нее видел. Я окучивал издыхающую фасоль. Переворачивал почву, порой вытаскивая оттуда кусочки мусора.

Однажды я сказал отцу: «Что тебе от меня нужно?»

Мне кажется, это самая храбрая вещь, что я когда-либо делал. Я был снаружи, он – в своей комнате с ключами. Я заметил его, когда копал, и встал перед ним раньше, чем начну сомневаться, и выкрикнул это в окно. Когда он поднял на меня взгляд, я на секунду подумал, что это знакомое пустое лицо, отсутствующее выражение, но это было не оно.

«Не надо такое говорить», - сказал он. Он прошептал это мне через окно. Он прижал руки ко рту, к дрожащему подбородку. «Перестань, перестань».

20

Интересно, что бы случилось, если бы у нас кончилась еда. У нас были целые мешки бобов, несколько буханок горьковатого хлеба из городка, хлеба, который не портился неделями. В кладовой были всякие сухие припасы. Это была крохотная комнатка, куда я порой заходил и закрывал за собой дверцу. Я оставался в окружении полок, которые поднимались с трех сторон. Там были кувшины высушенных штуковин, засоленных кусочков и паутина – ее неделя за неделей становилось все больше, - а также остатки насекомых, которыми перекусил паук, и сами дохлые пауки, которых отец время от времени выметал, приходя за едой. В общем, я стоял среди этого буфета и видел, как подходят к концу наши припасы. Я понимал, что до этого момента еще много недель, но еще понимал, что они истощаются, и что вот-вот закончится основной запас. Останутся только всяческие добавки вроде сушеных грибов, которые уж точно протянут дольше, чем что угодно другое. Я раздумывал, а может, отец просто не хочет об этом думать. Он будет готовить еду, или заставит меня готовить, а ингредиентов будет с каждым разом все меньше, так что есть мы будем столько раз, сколько привыкли, но еда будет все более тощей, пресной, пока через долгие месяцы последний кувшин совершенно не опустеет, и мы не перейдем на грибы. Грибы на завтрак, вымоченные в воде с солью, грибы перетертые – на обед, жареные в масле (это пока не закончится масло), а под конец – просто опаленные дочерна на сководорке, а то и просто сырые, пока и они не выйдут, а мы не умрем один за другим с грибным вкусом во рту. Я никак не мог решить, что будет: я маленький и меньше ем, получается, на этом безгрибье я умру быстрее него, или нет? Я никак не мог решить, что будет лучше, а что – хуже. Если он меня опередит, тогда уж, конечно, я смогу – логику я ни понять, ни объяснить не берусь – спуститься в городок и спросить там еды, только не грибов, и выжить. Но потом я понял, что так ослабну, что уже не смогу шевельнуться, и в этой ситуации в конце концов тоже умру, глядя на него – совершенно мертвого.

Мы не умерли. Однажды теплым утречком я вышел в нашу крошечную гостиную и сморгнул от удивления: на высоте моего роста стоял кувшин, вновь полный, даже с горкой, чечевица аж сыпалась на пыльные полки. Снова были соленья и залежи лепешек.

Не знаю, где и когда отец заказывал еду, какие торговцы ее продавали или в какой момент приносили ее, но здесь, в доме на холме, он уже не казался таким изгоем. И откуда бы ни брали он деньги – те вновь у него завелись.

После возникновения припасов прошло несколько дней. Девушка из бакалейной лавки у меня на глазах поднялась на холм, неся в каждой руке по пакету с эмблемой своего магазина. Она заметила меня в моем тайном наблюдательном пункте. Замешкалась на секунду, затем ускорила шаг - поскорее закончить дело.

21

С моего возвращения прошли недели. Я разместился на нижних ветвях одного дерева и наблюдал за домом, когда вдруг услышал постукивание по дереву. Подняв глаза, я заметил мальчишку, что махал мне из-за валуна. Он выпустил из ладони пригоршню гальки.

«Дроуб», - шепнул я в порыве надежды, но тут же понял свою ошибку.

Я видел его в доме на мосту, но никогда не знал, как его зовут, да и сейчас не спрашивал. Пацаненок чуть старше меня, чуть младше Семмы. Он смотрел на меня возбужденно, лицо прямо сияло. Прятался за возвышением, чтобы со стороны дома было не видно – вдруг отец выглядывает из окна. Я взборался на камень, за которым тот сидел, и заговорил, не глядя на него, по той же причине.

Он озирался вокруг, не уставая восхищаться пейзажем. Он впервые вышел из города.

«У нас на тебя планы», - сообщил он. – «Мы тебя точно вытащим. Это Семма велела тебе передать. У нас на тебя всякие планы, и мы их скоро придумаем».

Он протянул мне пакетик леденцов – наверняка, они стащили их.

«Это от Семмы», - объявил он.

«Она придет»?

Моргнув, он осторожно и удивленно посмотрел на меня.

«Она не придет?» - сказал я.

Тогда у меня появилось какое-то ощущение: будто неописуемые порывы оседлали нас и теперь понукают рваться то туда, то сюда, даже у Семмы такие есть, но вы уж учитывайте, что я был тогда очень мал. Наверное, я думал, что их можно свести на нет одним лишь желанием.

«Она шлет тебе весточку через меня», - заявил он. – «Вот послушай: “Деньги отца не положено брать, и ничего ему не продавать”. – Он сосредоточился и повторил это нараспев – она ему этим, наверняка, прожужжала все уши:

Деньги отца не положено брать,

И ничего ему не продавать.

«Что маму твою не забыли», - продолжал он. – «Что они о тебе все время думают».

«А что они обо мне думают?»

«Стоп, не сбивай. Подожди. Что маму твою не забыли. Что они о тебе все время думают. Помощь уже в пути, мы знаем, как поступить. Ой, а еще мы слышали, что сюда вот-вот явятся полицейские, - прибавил он. Я сразу понял, когда у него кончился сценарий.

«Полицейские уже являлись», - напомнил я. – «И не особенно помогли».

«Настоящие полицейские, а не эти с лентами».

«Ты забыл?» - сказал я. – «Они уже являлись».

Он помолчал и, по-моему, воспоминания обескуражили его. – «Стоп», - произнес он. – «Ну ладно. Значит так. Это не они. Ну, то есть, кто-то вот-вот придет и поможет. Семма знает. Мы можем им рассказать, что сделал твой отец, а они могут что-нибудь сделать, а тебя отпустят к нам жить». Его лицо посветлело.

«Да кто же вот-вот придет?» - спросил я. – «Ты о том… Дроуб говорит, мол, кого-то послали очень, очень издалека, проверять и пересчитывать всякое…»

«Дроуб…» - Мальчишка помотал головой и посмотрел куда-то мимо. – «Ну в смысле, может быть, это и об этом. Я не знаю, о ком он. Это уж Дроубу видней…». Через мгновение он пожал плечами.

«Я просто знаю, что вот полицейские двигают в город», - произнес он непонимающе. – «Так что я тебе и объясняю, мол, у нас есть планы по части твоего отца. Так сказала Семма. Мы ему не дадим тебя тут держать. Но вот Семма – та говорит, что надо чутка подождать, ведь если мы просто тебя уведем назад – они тебя опять найдут, как раньше. Теперь они следят, так что будут ужасно большие проблемы. Так что помочь мы тебе не можем, правильно же?»

Он на меня не смотрел.

Я побрел выше по холму. Он, скрываясь, следовал за мной.

Мы бросали камни в сухое дерево. Целился он куда лучше, чем я. Он отломал веточку с первой попытки и рассмеялся, потому что – так уж ему показалось – теперь оно похоже на жирную злую птицу.

«Где Дроуб?» - спросил я.

Мальчик на меня не посмотрел.

«Где он?»

«Нету».

«Чего?»

«Нету. Ушел он. Нету».

Я удержался от крика. «Как, куда?» - спросил я. – «Да куда же он?» Мне пришлось говорить, стиснув зубы. Я подумал, а не отец ли до него добрался.

«Не знаю. Однажды просто раз – и нету. Он с кем-то все время пропадал, а потом в один прекрасный день его друг взял и ушел. Ну и все». На секунду я подумал, что речь обо мне, но нет. Он с каким-то недоверием произносил: «Друг». – «Он сказал, здесь ему ничего больше не надо, совсем. Ну и как-то ночью взял и ушел. Так что он нигде».

«Он где-то», - сказал я. Хотелось сказать что-нибудь еще, но никто из нас не знал, что же. Так что мы разделили печальную тишину.

Когда мы оба, наконец, посмотрели на небо – а я заметил, что он уже готовится уходить – мальчишка сказал мне: «Семма говорила. Все время слышно, как люди болтают всякое о твоем отце». – Я замер. – «Они все на него злятся за то, что он натворил. За то, о чем ты рассказал. А потом они почти сразу начинают говорить о ключах, которые он делает для них. О том, что они делают. Ну, якобы… - Он судорожно подыскивал пример. – Якобы они меняют погоду, так сказала одна женщина». Он возбужденно кивнул. – «Семма говорит, надо бы его у нее забрать – ну, я про ключ – и посмотрим, что он такое умеет».

«В смысле, я бы его никогда не стал покупать», - быстро прибавил он. – «Я бы ему ни за что не дал сейчас никаких денег. Но вот если бы достать какой-нибудь такой ключ… Ну, я про тот, которым меняют погоду. Ну или что-нибудь». – Он с опаской посмотрел на меня и пожал плечами, будто бы я его и так понял. – «Я имею в виду, это же нечто?»

Я никогда не пользовался отцовскими ключами.

Мальчик ждал, но я не стал говорить. Я не предложил ему спрятаться, пока я крадусь внутрь и проверяю, нет ли там чего интересного, не предложил оставить приоткрытым окошко кабинета, чтобы можно было легко пробраться внутрь. Я вообще на него не смотрел. И вообще ничего не говорил про ключи. В конце концов он ушел.

Порой отец гулял по холмам. В это время я стоял у входа в его кабинет, втягивал носом запах металлической пыли и масла и смотрел на полуоформившиеся заготовки в тисках.

Даже не помню, когда покупатели начали возвращаться. Поначалу я их не видел, только слышал голоса в его комнате. Первым пришел какой-то мужчина, а позже – какая-то женщина, объясняли, что им нужно от кусочка металла. Затем я услышал отцовский лобзик.

22.

У нас появилась пара коз. Однажды прохладным утром я вышел на их тревожное блеянье. Посаженные на цепочку у входной двери, они жадно щипали утесник и бодали друг друга. Отец улыбнулся мне и сказал: «Они твои».

Это были козлята – верней, козочки. Они были живые, шумные, и я совершенно в них влюбился, а потом жутко за них боялся. Я всюду бегал за ними – куда бы ни приводили их голод и любопытство, жадные походы за сорняком, который разросся над парой упавших чучел, собранных родителями. Я их старался отгонять от умирающего садика, за который по-прежнему боролся – вечный страж его увядания. Если отец только смотрел на них, мне становилось плохо.

«Как их зовут?» - спросил он.

Я пожал плечами.

«Почему ты их никак не назвал?» - погрустнел он.

И я назвал их, то был свист, набор гласных, и я менял его каждые два-три дня, и ни разу не говорил ему. Словно это могло защитить их.

Они съели сухие листья. Сжевали колючий жесткий кустарник. Они сгрызли замызганное нечто, которое я выкопал с овощных грядок, а еще – клочья мха, которым поросли наши стены.

___

На холме у нас был свой календарь. Более непонятный, чем тот, который я знаю теперь. В нашем сезоны были вот какие: лето, смеркание, зима, и подходил он к каким-то другим местам. На горе было от силы два сезона. Я думаю, мы унаследовали его откуда-то – этакий пережиток из мест, где все сильней меняется. Я стал мерзнуть в комнате наверху. Это случилось недели спустя после моего побега и после появления козочек, но я не знаю, за сколько точно перед тем, как отец снова убил. Если только он не скрывал от меня какие-то разы.

Я стоял среди останков садика. Вечер был полон солнечного света, который замешкался на каменной осыпи. И за бурными жалобами козочек я вдруг услышал другой, нарастающий звук – удары.

Внутренности как в тиски зажали.

В наползающей тьме из отцовского окна лился свет. Отец сгорбился под окном. Его лицо было цветом как пыль на стекле. Рука поднималась и опускалась в знакомом гнетущем ритме. Что-то обмякшее безвольно болталось туда-сюда в его сомкнутой руке.

Не знаю, кто это был. Он держал зверька за уши и ударами вбивал в заляпанный пол, превращая его в окровавленный мешок. Меня насквозь пронизал какой-то желчный нездоровый ужас, но удивлен я не был.

Я и не прятался даже. Стоял у окна, смотрел и хлюпал носом.

Покончив со зверьком (как он поймал его – не ведаю, что тот натворил – не ведаю, зачем он занес его в дом и был ли тот уже мертвым – тем более), так вот, покончив со зверьком, отец разогнулся. В руках сочилась шкурка. Уже по-настоящему стемнело. Свет шел у него из-за спины, он стоял у окна подобно темному силуэту, как человек-тень. Я не видел его выражения, но прекрасно его знал и так.

Он, определенно, меня видел. Но смотрел не дольше, чем на какую-нибудь вещь. Он покинул комнату. Едва заслышав, что открывается входная дверь, я побежал, оставляя дом между нами. Ну, а он отправился заполнять дыру в одиночестве.

___

Однажды вечером козий обед опять был бурным и диким. Отец перегнулся через окно и, глядя на меня, спокойно произнес: «Угомони их, пожалуйста. Будь добр, уведи их отсюда, пожалуйста».

Если он только со мной заговаривал – меня как иглой пришпиливало к месту. Я через силу сделал шаг заплетающимися ногами, потянул козочек за поводки, а они громко запротестовали и принялись упираться. Мне пришлось аж согнуться в противоположную сторону; отец наблюдал. Я изо всех сил тянул. Позади него в комнате был какой-то человек.

Может, я даже узнал его по городу, хотя не был там уже много недель. Мне кажется, наверное, он стоял у насоса, а может, тащил через мост мешки с камнем для мастерских. На краткий миг, оценив его крупную фигуру, я даже принял его за охотника, но ошибся. Он ждал отца, чтобы вернуться к беседе. На столе между ними лежал незаконченный чертеж ключа.

Ключи уже ждут тебя? Не хотелось отца об этом спрашивать, скорее хотелось, чтобы он просто рассказал. Ты мастеришь их из ничего или где-то находишь очертанья?

Он мастерил из хлама. Мастерил из расплющенных стальных пластинок. Последние он грел, а порой вбивал туда молотком стружку на счастье. Он мастерил из почерневших сковородок, их днища, тонкие и ровные, он особенно уважал.

Итак, ждал ли ключ, что его вырежут из неоключенной стали? Эта мысль мне была по душе. Хотя своим безотчетным порывам я не доверял.

С тех пор покупатели у меня на глазах напускали на себя недовольный вид, а то и сразу с таким приходили - мол, смотри, как мы осуждаем отца, как нам противно.

Однажды холодным утром стоял туман. Отец велел мне играть, вести себя осторожно и ждать. Он повесил на плечи пустые мешки, а в горсти у него звякнули монеты. Он вновь направлялся в город - впервые с тех пор, как отвоевал меня у полицейских.

"Если кто придет, пока меня нет,- бросил он через плечо, - вели им ждать снаружи. А лучше пусть проваливают”
___
Если что у него внутри и сжалось перед встречей с городом, который ненавидел его, но продолжал кормить и пользоваться его ключами, это он скрыл, как скрывал многие другие вещи.

Я взбежал по лестнице до самого чердака, чтобы проследить, как он уходит. И когда он скрылся из виду, покой и одиночество низошли на мир, в груди полегчало.

Я впервые проводил день на холме один. Я отвел козочек вниз по осыпи, они кричали друг на друга и я кричал вместе с ними, пробуя, каково это. Они с остервенением что-то драли из земли, хотя, по-моему, там было нечего. Я оставался близко от дома. Так что когда кто-то ближе к полудню закричал у дверей, мне было слышно.

Это была крепкая такая рыжая женщина с подозрительным взглядом. Она смотрела на меня, сложив руки на груди. Когда я подошел и объяснил ей, что мастера ключей нет, она грязно выругалась и швырнула на порог что-то тяжелое, вскричав: "Ну а мне теперь чего с этим прикажете делать?!".

Оно отскочило. Я дождался, когда она отбурлит и уйдет. Тогда я встал на четвереньки и нашел штуку, которую она отшвырнула. Это была частичка какого-то двигателя. Запомнилось, что она была в форме сердца. Я отнес ее на кухонный стол. Позже, когда отец вернулся, он сгрузил тяжелые сумки совсем рядом с ней.

"Ее принесла какая-то женщина", - сказал я. Он взял и повертел ее. - "Она ее бросила и ушла".

"Ну, откуда б это ни взяли", - произнес он, - "Она определенно хотела ключ, чтоб снова его завести".

"А разве нельзя его вставить обратно?"

Снаружи заблеяли козы. Отец стрельнул глазами в их сторону.

"В принципе, можно", - сказал он. - "А ключ поможет. Можно смастерить ей ключ из этой штуки".

Я наблюдал, как он раскладывает по местам шила и тиски, расплющенные железки и напильники.

Прошло совсем немного времени, и он вновь отправился в город, неся (?!), и вскорости в таких путешествиях уже не было ничего особенного. А порой, пока его не было, и другие доходили до нас как та женщина. А я говорил им, когда вернуться. Но мне все еще было нельзя уйти, вот это я отлично понимал, хотя толком не знал, откуда. Можно было только спускаться до определенной точки

Однажды вечером я увидел только одну козочку, хотя привязывал обеих как обычно. Я их различал: Пропала самая вздорная и любопытная. Даже легко можно ответить, как ее в тот момент звали.

Я подобрал ее цепочку. На конце висел кожаный ошейник. Его перерезали.

Ее товарка как ни в чем ни бывало ринулась ко мне. Вдруг я принес полакомиться что-нибудь новенькое и интересное. Я порой таскал им что-нибудь из буфета, хотя так не было не положено. Она бодала меня и заглядывала в глаза.

"Где же твоя сестра?" - прошептал я.

Я было подумал, что это отец. Но даже в неверном свете, даже когда горло сдавило от страха за козочку, я не смог поверить в такое. Не смог себе представить, что он проводит вот так ножом по кожаному ремешку. Не с тем его лицом.

Но все равно едва разговаривал, когда вернулся домой. Я ему рассказал. Ответ меня испугал и обескуражил. Ярость убедила, что он не причем. Она же заставила напугаться сильней: ведь он все равно был зол на кого-то, пусть не на меня.

Он колотил рукой по столу. Я совсем съёжился и затих. Он яростно проклинал воров. В тот единственный раз он перешел ненадолго на свой первый язык. На нем я сейчас и пишу, но тогда не понимал ни слова. Он ругался и сверкал очами.

Перед тем, как обращаться ко мне, он сглатывал и говорил уже спокойно.

Ружья у нас не было, так что он сгреб из мастерской какой-то заточенные инструмент и вышел рыскать во тьме. Поднялся сильный ветер, и не успел я закрыть дверь, как в комнату намело пыли. Я смотрел на него через окно. С фонарем в одной руке и жутким лезвием в другой он рыскал среди валунов наперекор всем ветрам мира и выплевывал в адрес холма что-то на своем отвратительном грубом языке.

Я зажмурился и представил, что в доме его нет и нет меня, раз уж здесь больше нет матери. Он вновь пустует, поэтому все сложней и сложней ему выстоять перед погодой. Все дело в том, что тут не шумят: ни одна живая душа. Этот дом всегда знал, на что способна погода.

Не знаю, как долго я стоял и чего так ждал, но вот раздался раскатистый выстрел. Совсем рядом с домом.

Мне в голову столько всего пришло… а эмоции даже назвать сложно. Но отец вернулся почти сразу, всё так и ругаясь. И тьма стала непроглядной.

"Пропала", - сказал он. - "Так и не нашел. Слышишь. Кто б ее ни украл - он исчез, и на ужин у него сочная козлятина".

Задолго после полуночи его лобзик еще визжал из-за закрытой двери. Я спустился и один сквозь непроглядную тьму ринулся в городок, в третий и последний раз.

23

Отчего-то я знал, что дойти не получится. Да и не собирался долго и далеко. На этот раз я даже ничего не накинул сверху, хотя снаружи было еще как холодно. Лицо обожгло холодом, изо рта вырывался пар, но мне было то ли слишком жарко, то ли... не знаю, как-то слишком, будто пропадает граница между воздухом и мной самим. Я растворялся, было потно, я дрожал. И не останавливаясь ни на секунду, я шел. Спускаться можно даже при таком свете.

Так много вело вниз тропок. И так по-разному можно спускаться. Я вспомнил тот предпоследний раз, когда бежал один. Я плакал и был как сам не знаю что, следом гналась смерть. Тот мальчик был какой-то совсем чужой, хотелось о нем позаботиться, он тревожил меня до предела.

Я встал как вкопанный. Через мгновение заплакал койот, будто ждал, чтобы я замер. Он был где-то рядом. Хотелось понять, зачем я остановился?

Завиток тумана подплыл ко мне. Я пытался сообразить, почему я не спускаюсь дальше? Для пробы я поднял ногу, но медленно поставил на место.

Дымка на что-то указывала мне, и в то же время, подталкивала назад. Она густела, ее словно переполняли какие-то глаза, а может, то целый человек плыл в воздухе. Дальше идти не получалось.

Может, это ключи? - вот, что я подумал. Усилился ветер. В ногах появилась дрожь.

Это ключи, решил я. Отец смастерил ключ, который меня удержит?

В облаке сгустилась какая-то тень. Я похолодел: внутри точно кто-то был, вытканный из тумана, отягощенный приказом. В ту последнюю ночь я в последний раз шел вниз той тропкой. И знал наверняка, что кто-то там был, ну, или мне так казалось. Раздались шаги, частое звериное дыхание и вновь провыл койот.

Туман отступил, открывая силуэт. И хоть я ждал стража из тумана и дымки, там был кто-то намного меньше. В форме женщины или даже девочки. Та подняла руку.

Семма была здесь.

Я судорожно вдохнул, поднял обе руки и издал звериный приветственный клич без слов. А зверь, что таился рядом, стал подвывать.

С мешком на плече Сэмма забралась так высоко, выбралась из города, а я ведь уже решил, что она ни за что не станет, или что ей нельзя. И вот она стояла прямо тут, на холме, ждала меня - зная, что я приду.

Сейчас она казалась мне выше, изможденней и куда старше. Казалось, что ее слишком далеко занесло от моста. Но она улыбалась. И улыбка не была такой уж встревоженной. Она поманила меня рукой, мол, спускайся сюда.

Шакал наверняка сбежал, поджавши хвост, его спугнула наша встреча. Но я все равно не мог ступить вниз больше ни шагу, поэтому поднял руки. И понадеявшись, что она сможет себя преодолеть, как следует ими замахал в ответ. Мол, поднимись еще капельку.

Ей оставалось двадцать шагов, но боролась она так, будто здесь не хватало воздуха.

Я прошептал: "Вот видишь"?

Добравшись до меня, первым делом она пожала мне руку, как будто мы взрослые. Затем как следует обняла, подумала - и стиснула еще раз, да так сильно, что я запищал.

"Ты здесь", - выдохнул я, уткнувшись лицом в ее одежду. - "Как ты узнала, где меня найти?

"Услышала кое-что", - проговорила она едва слышно. - "Выстрел. Прямо где-то тут. Решила, что это что-то да значит. Ну, думаю, ты спустишься".

Она врала. Раз поняла, что выстрел раздался рядом – значит, и была где-то недалеко. Получается, она тут уже давным-давно ждет. Подозреваю, она вообще поднималась наверх ночь за ночью – докуда внутренний запрет позволял. Она ждала и надеялась меня отыскать. А я, в конце концов, пришел.

И там, на камнях, она вздрогнула. И постелила нам покрывало прямо в пыли и усадила меня рядом с собою. Она принесла мне еды. Мозговую косточку. Овощей, которые едят сырыми. Я жадно их уплетал.

В конце концов, я произнес: "Тот мальчик сказал, что Дроуба нету".

Мы отложили еду. На ее лице не отразилось удивления. Не отразилось ничего, только печальное спокойствие. "Так бывает", - отозвалась она.

"Зачем он ушел?" - спросил я. - "Он бы никогда так просто не ушел".

"Не ведаю", - отозвалась она. - "А он не приходил? Я думала, он за тобой придет. А что, если он все же приходил? Может, он попытался».

До меня донеслось сопение: тот, кто поглядывал за нами голодным взглядом, вернулся и привел товарища. Мы не испугались.

"Такие дела", - произнесла Семма. - Может, он пытался. Может, просто взял и ушел".

Мальчики и девочки порой становятся еще более одинокими ворами. Порой находят путь - а то и человека, - который поможет им по-своему повзрослеть. Порой идут против кого-то не того и исчезают.

«А может, это полицейские, - проговорила она. - Он все время им повторял, мол, пусть заберут твоего отца. А они, может быть, взяли и вместо этого забрали Дроуба.

"А что его друг?" - спросил я. Он кого-то ждал в картинном доме. Не тебя одну. Кого-то нездешнего".

Она склонила голову.

"Когда он вернулся обратно в ту галерею, - проговорила она, - ну, когда отец тебя увел, - оказалось, что кто-то забрал оттуда все вещи. Оставил только вещи Дроуба. " - Я вспомнил, как он сжимал ту перевязанную пачку, в которой нам ничего не удалось прочесть.

"Ты же всех тут знаешь, - настаивал я. - Кто это сделал"?

"Не знаю. А еще я никогда не видела ту девушку, о которой тебе говорил Дроуб. Его подругу". - Она помолчала. – Кто там ни пришел сейчас в город, он сам тебя отыщет. У тебя найти не получится". - Ее было едва слышно.

Она посмотрела в сторону. «Наверное, я пока больше не приду», - сообщила она.

Я не ответил. Смотрел на нее и изо всех сил старался, чтобы губы не дрожали.

Она мне сказала, что ей надо думать о других, в особенности, теперь. «В общем, не получится у меня больше прийти», - повторила она, как будто бы я с ней спорил. «И Дроуб не придет».

Она мне подарила ножик, у которого лезвие складывалось в ручку. «Это если он на тебя нападет», - пояснила она. И пырнула воздух, мол, вот так надо.

И коротко рассказала мне пару историй.

«Я хотела тебе отдать бумаги», - проговорила она в конце концов. – «Которые нашел Дроуб».

«Зачем?»

«Ах, да ты же не умеешь читать, верно? Но если они оставались у него, он их унес с собой».

Она помедлила, глядя на меня. Я упрашивал ее сказать, что бы там ни было в голове, хоть бы она даже и не знала, с чего начать.

«Женщина все же была», - проговорила она. – «Или девочка».

Много дней спустя после ухода Дроуба, много дней спустя после того, как она его последний раз видела. Поздним вечером Семма стояла, выглядывала из окна своего второго по счету любимого дома на мосту точно в попытке высмотреть, в которую сторону он пошел. И в ужасе отшатнулась, когда в темноте вдруг возникло лицо и уставилось на нее.

«Она сама была как тень», - сообщила Семма. – «И что-то шептала. Непойми что. Голос у нее был молодой. Наверное, она не старше меня. Ну, или не намного».

«Это был призрак?» - спросил я. Семма пожала плечами.

«А что она сказала?» - спросил я.

«Как я и сказала, непойми что. Мне кажется, она даже и на меня не смотрела». Сэмма сама на меня не смотрела. Сосредоточенно вспоминала, уставившись в одну точку. «Как будто она высматривала кого-то в комнате позади меня. Никто больше ее не заметил. А голос у нее был очень расстроенный. Мне кажется, она произнесла: «Где Дроуб? Где отмена?». А потом она ушла, так что я не знаю», - закончила она.

Семма выудила из сумки огромную бутыль. Сунула мне в руки. Я едва смог поднять эту зеленую стекляшку.

«Он ее оставил», - произнесла она. – «Пошел, раздобыл, а потом оставил. Мне кажется, это тебе».

Он ее оставил. Произнесла она. Он ее раздобыл и оставил. Мне кажется, это тебе.

На дне бутылки были какие-то чешуйки и сломанные, почти бесцветные кости.

Сема, не глядя, быстро и крепко обняла меня. Я хотел ей что-нибудь сказать и задержать тут подольше. Мне ее было жаль. И себя. А того сильней мне не хотелось оказаться наедине с отцом на холме. Но разве я мог ее остановить.

«Я зайду, как смогу», - заверила она и почти бегом вернулась на тропинку. Спускаясь, она попыталась скрыть от меня облегчение.

Ты хотел переставить ноги и пойти за ней, но не стал. А может, не смог. Смотрел, как она уходит.

Тогда ты видел ее в последний раз. Тот холод вернулся; свет в отцовской комнате и темная бесформенная громада дома ждали тебя.

24.

Пришел незнакомец.

Отец уже спустился в город. Я был наверху, рисовал на стенах, а то очень уж там не хватало живности. Теперь я нарисовал других зверей. Я пририсовал им лица. Выстроил их одного над другим. Новички вглядывались в улицы, где прежде бывали их предшественники, а я им нашептывал всякое. Дом подо мной содрогался от резкого ветра, через окна было видно, как раскачиваются деревья кругом.

Кто-то постучал, и я сорвался с места настолько резко, что шея хрустнула. Но я знал, что там не отец, так что сбежал вниз по лестнице и открыл дверь.

В кухню ворвались ошметки листьев и веток. Я поежился. Небо - сплошная туча, хотя и светлая. Я видел какой-то силуэт. Поморгал, а то ветер мешал смотреть.

"Мастера тут нет", - сообщил я. - "Можете подождать снаружи. Не знаю, когда он появится. Ну, или вернитесь в город, а назавтра он вернется".

"Я тут не за мастером", - отозвался гость.

Я разглядел его фигуру. Какой-то мужчина, в что-то у него в руках.

Несмотря на глубокие морщины, он мне показался не старше отца. Совершенно лысый, он щеголял островком коротких седых волос почти на самом лбу, да и сзади голову обрамляла та же растительность. Высок, но до отца все же не дотягивает. Жилист и подтянут. Носит очки. Одет был в темно-серый костюм с белой рубашкой. И вся одежда в пыли. Люди из городка не повязывали галстуков, так что меня совершенно околдовал немудрящий узор из сине-белых полос крест-накрест.

На плече у него висела здоровенная двустволка, в левой руке - ящик, папка с зажимом – в правой.

Человек вытянул шею, и я заметил на его очках что-то вроде двойных стекол. Раньше я ни разу не видел ни бифокалов, ни подобных машинок. Мужчина взирал на меня сквозь фасетчатые увеличительные стекла.

"Его тут нет",- повторил я.

"Я здесь не затем, чтобы говорить с ним", - проговорил человек. Он говорил старательно и вроде как нараспев. Я все слова понимал, но язык точно ему был не родным. "То есть, я, конечно", - проговорил он. - "Я непременно. Он вернется. И поговорить с ним – очень сильно моя работа. Но сейчас я здесь, потому что его здесь нет".

У него был знакомый акцент.

Он произнес: "Я пришел говорить с тобой".

____________________________

Я не впускал его в дом, а он не просил войти. Оставил в сторону обитый кожей чемодан. Прижал бумаги к груди. Под нами на склоне кружил темный ледяной ветер. Швырял комья снега: там бушевала метель из тех, что случаются круглый год и отличают данную местность. В ней словно звучали голоса.

"Итак, я здесь, чтобы поговорить с твоим отцом", - сообщил гость. "Но не сразу. Нужно делать работу. Я стану задавать ему вопросы. Я работал в городе и все время кое-что слышал, так что следует уточнить. Побольше кое о чем разузнать". Он осторожно посмотрел на меня, а я отвел глаза.

По ушам ударил дикий рев.

"А, это мул", - пояснил человек. Он ткнул куда-то вниз, на подножие холма. Там, невидимая, на крик отвечала моя козочка.

"Нужно сделать записи", заявил он. - "Сюда я пришел, потому мне нужны сведения кое о ком из жителей. Твой отец в их числе из-за места рождения. Так что нужно разузнать кое-что. К примеру, кем он работает.

«Но мы же не в городе», - пробормотал я.

«Это считается».

«Я могу рассказать, кем он работает».

«Сколько он зарабатывает», - продолжал он. – «Давно ли тут». Где он родился, я прекрасно знаю. И в этом соль.

Я вздрогнул.

«Что он тут делал. В разные времена, хорошее и нехорошее. В городе про это многое рассказали. Это все очень хорошо, но я должен узнать от него. Он тут последний предмет... но тот самый. Это последнее домовладение. Надо узнать о его семье». - Он коротко кивнул. – «Что значит: надо задать ему вопросы о детях, и я намерен его спросить о них. Что значит: о тебе. Да».

«И,- произнес он, - Надо задать ему вопрос о жене».

Я вздрогнул.

"Что такое?"

«Сам знаешь, - выдавил я. – Они сказали. Эти внизу. Все рассказали. О матери».

«Там внизу? - он не отводил взгляда. – О да. - Я жадно слушал. - Они разное говорили, но я обязательно должен знать наверняка. Нужно об этом услышать от самого мастера. И от его семейства».

«Сам знаешь, ее нет».

Я встал на цыпочки и глянул через его плечо на лежащие под нами уступы. Штормик успокоился. Они длятся всего ничего, а если в такой попасть - снежинки будут крохотные и совершенно сухие, будто на тебя садится холодная пыль.

У его ружья было два непохожих ствола. Первый такой толщины, что я мог бы просунуть в него два пальца; второй - этак вдвое потоньше первого.

«Это»? - произнес он и снял его с плеча, протягивая мне посмотреть. «Комбинаторное ружье. Гляди, два спусковых крючка. Это, - он тронул ствол с раструбом на конце, - автомат. Он распределяет вероятности. - Он нарисовал руками в воздухе что-то вроде расширяющейся кверху воронки. - Ну, а это, - он тронул второй. – Этот ствол делает всего один выстрел. Зато c широким размахом».

Он показал мне, как целиться.

«Стреляй хоть из каждого по отдельности, хоть из обоих. Ружье бьет прямо в центр распределения. Как среднее арифметическое. Размах и его среднее значение. Это среднее арифметическое ружье».

Он бережно вернул его на плечо.

«Говорят, что жена твоего отца пропала, это верно. Так они и сказали, - произнес человек. Его перо зависло над папкой. – Мы можем сберечь время. Сам мне об этом расскажи».

________________

Месяц назад я влетел в город, крича обвинения. Я ль это был, я ли теперь смутился, когда меня попросили все рассказать, как есть? Я уже привык к тому, как все устроено. Здесь все всё знали: или что случилось, или что я так говорил. Здесь то, о чем говорят, вновь стало тем, о чем молчат. Секрет на весь мир. И вот он я, не спешу поделиться. Тут надо убеждать. Иностранному человеку придется надо мной поработать.

Он ждал с пером наготове. Он сказал мне: «Я считаю людей. Людей и вещи».

«Не всех. Если считать всех подряд, никогда не остановишься, верно? Я собираю из них серии. Моя работа - учитывать только тех, кто родился там же, где я. А также, если оттуда произошли их отцы или деды. Что посчитал - записываю. Вот такая работа. Я начал много лет назад, когда решили, что пора бы сделать всему учет. После неурядиц. Надо было понять, что теперь с нами будет. Со всеми нами. Вот я и хожу всюду, считаю, сколько есть людей с моей земли. Я тебе покажу, куда все записываю. Есть книги».

«Твой отец прибыл сюда давным-давно, и я за него отвечаю. Нужно заполнить все про него, понимаешь ли. Еще я знаю, что ты родился здесь. Если я делаю пометки о нем, значит, должен что-нибудь пометить и о тебе. И что-нибудь о твоей матери. Нужно все как следует записать. Тут мало моих земляков, но кое-кто все-таки есть. Одна разводит кур. Она мне сказала, что есть еще один человек моего племени. Последнее, что я должен тут по работе, - учесть твою семью.

Я рассказал ему, что сделал отец.

Я рассказал не только о том, что отец сделал с матерью, но и обо всех остальных: о людях, о зверях. Я ему все выкладывал, а он стоял прямо у порога в шлейфе из пыли и опавших листьев, и ему нельзя было в дом, потому что отец не разрешал никого пускать.

Гость выслушал. Я не увидел, что из этого он записал.

Не знаю, может, мой голос становился то громче, то тише - от надежды, от отчаяния. Я не знал, когда отец собирается назад. Не смотрел на тропу, которой он уходил, не пытался к ней подойти. А тот, быть может, уже поднимался к нам. Я повторил все с начала.

Наверное, все вышло запутано и наверняка длинно. Я сидел на пороге, скрестив ноги, и все говорил. Человек стоял и писал. Дважды мул взывал к нему, он не обращал внимания.

Я рассказывал все это не ради помощи: я уже знал, что никакой помощи не бывает. Я рассказывал, потому что человек попросил меня и хотел послушать. Ради его записей.

«Откуда она была родом?» - спросил он.

Я мотнул головой. К тому времени я уже немного плакал - беззвучно.

«Отсюда, - сообщил я. - Но потом она поехала жить к морю. Там они и встретились. Она кое-что написала, у меня это есть. Хотя мне кажется, это не она. Хочешь посмотреть?

«Хочу».


«Сейчас достану».

«Ты все это рассказывал людям из городка», - сказал он.

«Они сказали, что нельзя ничего сделать, потому что нет доказательств».

Он посмотрел вверх и произнес: «Прежде всего, знаешь ли ты, почему твой отец сбежал сюда? Я знаю. Как ты считаешь, где твоя мать?» Он сказал это совсем тихо и не опускал своей доски для письма.

Мне сдавило горло. Я ответил не с первого раза.

«В яме», - произнес я.

«В яме. Может быть, ты можешь показать мне ту яму».

Я не отреагировал, и он одарил меня взглядом.

«Помнишь, что у меня за работа?» - произнес он. – «Помнишь, я же должен записать как можно больше о твоей матери. Так что нужно узнать, что там, чтобы все точно передать».

«Показывай».
_______________________

Я привел его к отхожей яме.

Мы обошли дом и двинулись наверх по каменистой тропе, меж колючих кустов, меж плотных зарослей. Мы совсем недалеко обошли место, где за ближайшими деревьями я закопал бутылку, не вынимая скелетик.

Оглядываясь, я видел пегого мула на тропе. Крупное животное, навьюченное сумками. Заметив наше приближение, он поднял глаза, прижал уши и фыркнул как раз когда мы прошли мимо.

Я встал у каменистого входа в пещеру и поманил гостя внутрь.

Он вошел. Прошел дальше и остановился там, где в темноте чернела расщелина. Он осторожно наклонился, как делали это до него охотник, школьная учительница, мать и отец.

Встал на четвереньки, схватился за край и опустил голову прямо в этот разлом. Я следил за ним, стиснув руки на груди.

«Она идет ниже», - произнес я.

«О да», - отозвался он. Ко мне он не повернулся, я его едва слышал. Он говорил во тьму.

«Внутри ничего не видно», - заявил я – «Ничего не разглядеть».

«Ну». - Он поднялся. Повернулся и пошел к выходу, отряхивая колени и руки. – «Надо знать наверняка, в том часть моей работы. Так что посмотрим».

Он оставил меня одного. Я так удивился, что даже испугаться не успел. А он энергично шагал к дому тропой, которой мы шли сюда. Я не хотел мешаться, так что просто ждал. Он скоро вернулся и принес чемодан.

«Что я должен считать обязательно», - сообщил он. – «Так это супругов».

Он вынул что-то с размером ручку от молотка - прозрачный цилиндр то ли из стекла, то ли из пластика, что-то в нем сжал и потряс. Тот быстро вспыхнул холодным светом.

Я вскарабкался по камням, заграждающим вход в пещеру, и пробрался к нему поближе.

Он вытянул светящуюся палочку перед собой и уронил ее в яму.

Я смотрел, затаив дыхание: она вспыхивала, дерзко освещая каждую трещинку, кружилась и громко отскакивала от стен – до тех пор, пока не пропала из виду.

Мы досмотрели. Он вздохнул.

Взял фонарь, канат, шипы и крючья, а также перепутанные ленты из кожи – крепление вокруг груди. Ерзая, втиснулся в него. Что-то поднималось во мне, когда я за ним наблюдал.

«Никому нельзя вниз», - сказал я.

«Что ж, ну, работа есть работа», - отвечал он. И всадил крепление в камень. – «Должен же я считать. И прояснять тонкости».

К креплению он привязал крючья и шнур. Их крепко обмотал свою упряжь.

«Так нельзя», - пробормотал я ослабевшим голосом. – Ничего не получится».

«А знаешь, как мне помочь? - поинтересовался он. – Знаешь, что мне пригодится? Чтобы ты слушал. Справишься? Слушай во все уши. А если поймешь, что кто-то идет - кричи мне».

Он отдал мне оставшуюся палочку. Та легла в руке приятной тяжестью. Я различил внутри две прозрачные жидкости похожего оттенка. - «Если кого-то услышишь, сожми его». - Там был клапан, чтобы разбивать стенки между сосудами. – «Справишься? Потом встряхнешь ее и кинешь прямо туда».

«А что, если я попаду по тебе?»

«Ну, так будет шишка», - он состроил глупое лицо.

«А что, если она разобьется о камни?

Но он мотнул головой и постучал этой штукой о камень, смотри, мол, какая прочная.

«Но ты же ее не зажжешь, пока кого-нибудь не услышишь? - Уточнил он».

Я пообещал.

Он снял очки, протер и надел обратно. Обмотал шнурок фонаря вокруг запястья.

«Ну, поглядим, - произнес он. – Что у нас там».

Травя веревку, он перешагнул через край прямо в яму.

Он быстро спускался, сильно натягивая канат рукой. Другой рукой и обеими ногами умело вцеплялся в выступы, в едва заметные трещины, кроша и роняя камни.

Тьма сомкнулась над ним. Канат подрагивал от натяжения.

Его свет спускался все дальше.

25

Мне больше его было не слышно, но еще целую минуту свет вспыхивал в глубине провала, а один раз сверкнул прямо в глаза. Затем человек его погасил, а может, скрылся за нависающей частью уступа.

Канат тренькнул от натяжения.

Внутренним взором видел я крохотную висящую фигурку, которая тонет великой бездне над кучей. Я видел, как свет освещает ему путь до самого дна.

Мне вдруг показалось, что я слышу что-то на тропинке с холма. Я затаил дыхание. Отец возвращался.

Я представил себе, как гость ставит ноги на жуткую горку под холмом. И подумал: а что мне делать, если отец придет и найдет меня, если поймет, что я тут жду. Что он сделает? Я окаменел от страха. То ли подумав, что пришелец найдет там на дне. То ли при мысли о том, что отец сделает, обнаружив меня.

Если отец мне что-нибудь скажет, что я скажу в ответ?

Я изо всех сил постарался не смотреть на идущую вниз веревку. И на яму я тоже не глядел. Но этим его не проведешь. Он увидит веревку. Он посмотрит прямо на нее, и лицо у него станет страшное. Не безучастное, с которым он убивает живых существ. Это будет гнев. Кое-кто вторгся в его владения. Нельзя допустить, чтобы он что-то узнал. Отец вынет нож из кармана и бросится обрезать канат.

А я, я ему кинусь наперерез? Он же сбросит меня тогда в пропасть - это будет новый способ убивать. В гневе. Я решил, что кинусь наперерез. Попробую остановить нож. У человека будет время подняться наверх. Но вдруг у меня не хватит смелости?

Я стоял там один, держал трубочку и был готов зажечь ее, зажечь и бросить вниз.

Где-то рядом бродили звери, холм тихо шумел, но сколько бы раз мне этого ни казалось, много раз, отца я не слышал. Я провел в пещере минуты, час, дольше часа. Снаружи мерк дневной свет.

В толще земли человек, должно быть, карабкался вверх. А может, копал вниз?

Я смотрел в одну точку, никуда в особенности, в тень. Меня переполняли видения, непрошеные образы: что сейчас делает человек, как бродит там под холмом и все исследует. Я совершенно не желал воображать, как шепчут и всхлипывают мертвецы, они сами вошли в мою голову. Люди. Там гнездились горы людей напополам с бытовыми отходами. А стайка убитых зверушек ослепла в темноте от ярости и готова была растерзать любого, кто еще жив, кидалась на знакомый человеческий образ, ведь он жил еще в памяти...

Скрип и щелчки натянутой веревки теперь зазвучали иначе. Та быстро подрагивала. Человек возвращался.

Я вообразил, как он вбивает скобы в скалу. Цепляется за них.

"Быстрей", - через силу прошептал я прямо в яму. Мой голосок было едва слышно. "По-моему, отец идет сюда. Я все время что-то слышу. Спеши!".

Ни лучика не показалось оттуда. Человек пребывал во тьме и во тьме поднимался.

Я думал: он поднимается. А потом сразу: а вдруг не поднимается?

Вдруг, поднимался совсем не он?

Сколько они там прождали, там, внизу? Ждали, кого бы одолеть числом, кто им откроет путь на волю, кому сказать «неспасибо» и разбежаться. Я застонал и не мог сдержать себя, а провал не мог сдержать нечто темное, что выходило оттуда. Осветительная палочка дрожала у меня в руке.

Я знал, кто карабкается первым. Кто будет впереди этой кучи-малы, чьи полуразложившиеся пальцы заскребут по острому кремню, по краю провала, кто восстанет из-за подхолмья и встретится со мной глазами. Чье искаженное смертью лицо будет полно разочарования.

26

Но на мои глаза, словно рыба из-под ладьи, вынырнул иностранный человек. Я увидел его, когда он уже почти добрался доверху. Он поднял на меня лицо - бледное, как тень.

Собрал шнур, схватился за выступ, нашарил, за что держаться. Я поверить не мог, что он все-таки возвращается.

Последним движением человек вытащил себя на поверхность и улегся прямо у края. Он отдувался, озирался и быстро моргал. И ничем замогильным от него не пахло.

Отлежавшись, он выудил из кармана платок, старательно протер руки и лицо. Снял очки и тоже протёр их, а на меня совсем не смотрел. Его одежда вся была в пыли подземных миров.

Он собрался и высвободился из упряжи. У меня не было слов, а он молчал. Его лицо было напряжено. Он пожевал челюстями.

"Я слышал тебя", - произнес он, наконец. - "Я уже поднимался. Твой отец вот-вот вернется, склонен я думать".

Он убрал все обратно в сумку.

"Думаю, тебе не стоит возвращаться в дом", - произнес он. Он по-прежнему не смотрел на меня. - "Знаешь, я все еще должен сделать эту работу. Хочу прямо сейчас поговорить с твоим отцом. Думаю, лучше пусть нам удастся поговорить один на один".

"Внутрь нельзя", - прошептал я. - "Не разрешается".

"Знаю", - отвечал он. - "Подожду снаружи. Обещаю, что останусь на пороге". Он продолжал смотреть на выход из пещеры. "Я подожду его и спрошу разрешения войти. А если будет нельзя, то поговорю с ним прямо там. Но ты оставайся пока тут. Ладно?"

Он посмотрел за яму, сквозь нависшую над ней тьму, а потом - наконец и на меня, на мои тощие маленькие ножки.

"Что ж", - произнес он. - "Можешь куда-нибудь деться? Где тихо? Где никто не увидит? Чтобы твой отец точно не..." - Он прижал палец к губам. - "Хочу, чтобы ты сидел тихо. И держал ушки на макушке: я тебя позову, когда задам твоему отцу свои вопросы".

"Что-нибудь придумаю". – Это будет коряга или дупло, - решил я.

"Тебя там не увидят?" - спросил он. - "Смотри, дальше - лучше".

Он настаивал. Я даже испугался. Нельзя было нигде затаиться на закате, чтобы отец не увидел. "Не знаю..." - начал я. Но он уже не смотрел, так что я добавил: "Что-нибудь найду".

"Добро", - он кивнул. Подобрал сумку и вышел в последний отблеск заката. Я чуть было не двинулся следом, щуря глаза. Но глядя, как его спина удаляется и исчезает за холмом, я замер перед выходом из пещеры.

У меня словно не было больше времени. А я очень устал и не хотел выходить на свет.

Будь я в доме, я просто зашел бы в кладовку и затворил дверь. Или завернулся бы в старую простынь на дне шкафа. Домой было нельзя.

Яма слепо смотрела на меня, возвышаясь над отбросами, над нутром холма. Несмотря на ее тайны, я сделал к ней шаг.

Она не была ни врагом, ни другом. Всего лишь разлом, заваленный камнями и старыми вещами. Может, одна вещь там особенная. Я был ей не рад, но и бежать от нее не было уже обязательно, особенно, сейчас. Она пугала меня, но не сильнее, чем пугало меня все вокруг. Вот именно тогда, перед разговором чужака с моим отцом, я куда меньше боялся ямы, чем выходить на свет.

Я прошел глубже во тьму. Я шептал в нее, вдруг мать слушает.

Приди сюда отец - заметит и схватит. Я швырнул камешек через широкую трещину и попал по верхнему краю.

С хорошего разбега можно через нее перепрыгнуть. Но пол неровный. Легко споткнуться по дороге и улететь вперед, а если запрыгнешь на другую сторону – можно не удержать равновесие и рухнуть вперед спиной, угодить во тьме прямо на ту, вторую верхушку.

На стене грота есть, за что ухватиться. Снаружи солнце зажигает бока холма, где-то там отец шагает домой. У входа его ждет человек в пропыленной одежде. Я не могу пробраться в кладовку, а рядом – ни единого дупла.

Я ухватился за стену. Сейчас легче оказалось удержаться, чем раньше. Я стиснул пальцы. И пошел вбок. Я дрожал, но не останавливался. Я хватался за выступы, а о том, что подо мной уже пропасть, старался не думать. Не оглядывался и не смотрел вниз. Хватался за куски породы и елозил своими бедными ножками словно зверек, нашаривал трещины и ставил в них ногу, пробуя, выдержат ли они. Я старался все делать как надо: не спешить, чтобы не сорваться, но и не мешкать, чтобы все поскорее закончилось.

Вот и все. Я во тьме по другую сторону.

Я оттолкнулся и спрыгнул спиной вперед уже на другой стороне грота. За ямой было темно и пусто, и раньше я здесь не бывал. Я долго пролежал, хватая ртом холодный воздух, стараясь унять дрожь в коленках.

Это был иной мир. Оттуда я окинул далеким взглядом земли, по которым раньше ступала моя нога. Я чуть пошатывался, но жутко гордился собой. Взглянул на дыру в земле. Повернул свои стопы и углубился внутрь холма, порой делая остановки и давая глазам привыкнуть к теням - настолько глубоким, что я даже видел галлюцинации: мне мерещились светлые пятна. Совсем чуть-чуть.

Впереди были королевства и хрустальные гроты; тоннель уходил еще на пару метров вглубь, стены сужались; я оказался в узкой шахте, она сходилась клином, камень уже упирался мне и в грудь, и в спину; я даже попробовал втиснуться глубже, упиваясь ужасом положения, ощущением, будто холм просто замер ненадолго: в любое мгновение он прогнется и играючи меня раздавит.

Но я остановил себя и высвободился из этих объятий. Я сел спиной к холодной покатой стене за провалом. Тут отец меня не тронет. Я поглядел наружу, где еще брезжил свет. Я забрался в такую глубь, что меркнущий свет дня казался далекой звездой. Я принялся ждать.

Он здесь, чтобы считать. Есть одна считалка, и я шептал ее слова, а сороки и воронье рассаживались у входа в пещеру. Против света они превращались в размытые силуэты, растрепанное нечто на фоне темной границы и больше ничего. Они садились, и я узнавал их по голосам. Я спел считалочку, ее положено петь за игрой в камушки. «Стенка вверх, колодец вниз, кто бежит, а ты завис».

Я услышал отца.

Он звал меня. Я зажал рот руками.

Он кричал. Сердце мое так сильно забилось, что меня начала колотить дрожь. Он же прямо тут, тень у входа. Немногим четче, чем распуганные птицы. Он широко расставил ноги на валуне и раскинул руки.

"Знаешь, что я слышал?" - прокричал он. - "Что у нас тут какой непонятный человек! Почему он, спрашивается, давно не ушел с остальными торгашами? Зачем ты его впускал? Знаешь, что я слышал про этого инспектора? Вот про того, которому ты дал войти? Знаешь, что я слышал? "

Он не дошел до дома. Он сразу пошел к яме, ко мне. Как он узнал, где я окажусь, даже если я сам об этом не знал? Я зажал рот покрепче.

"Мне внизу все рассказали: тут, мол, кое-кто пришел и задает вопросы, и еще, мол, он пошел говорить с тобой. Что ты ему сказал? Что он тут вообще спрашивает, лезет не в свое дело?

Это было его дело. Человек же сам говорил. Отец шагнул в тоннель. Он прямо целиком его заполнил, загородил свет. "А ну!". Я и не знал, что у него бывает такой громкий голос. "Ты где? Их всех отозвали. Зачем этот до сих пор считает? Он якобы знает, что я сделал? Когда? Всегда?"

Я не заговорил и не шелохнулся. Я был прямо перед ним, опирался о камень, недвижим в глубокой тени по ту сторону ямы, в новом для себя месте. Он дошел до края клоаки и все еще не видел прямо перед своим собственным носом ни меня, ни то, как я вскинул руки.

"Он ждет меня, чтобы поговорить?" - Проорал он. - "Верно же? Я не ослышался?"

Наконец-то он развернулся. Я глядел на его спину. Уходя, он все еще кому-то кричал.

"Уж я поговорю, так поговорю", - взвизгнул он почве холма. - "Сам ко мне выходи. Сам лучше выходи и поговори. Со мной!".

Я сидел тихо до тех пор, пока не решил, что меня больше не слышно. Тогда я шлепнулся на пол и дыхание, которое я долго задерживал, прорвалось наружу долгим стоном. Немало времени прошло, пока моя дрожь не схлынула, и пока я не оказался в силах прошептать еще одну считалочку.

Медленно, медленно свет в моем гроте померк. Вход стало лучше видно, ведь теперь освещение не размывало его края. «Словно открытый глаз, - решил я, а потом подумал: - «А вот нет, словно закрытый глаз». Очерченный резко и точно, он больше всего напоминал овальные формы. Такие я вижу, когда крепко зажмуриваю глаза, тусклое свечение красного цвета - вход, который к чему-то ведет или от чего-то уводит. И тогда я зажмурился. Но было слишком темно, и у меня не получилось застать то самое видение (точно стоит лучу на меня упасть - и тело само изгонит из себя кровь и все, что под кожей). Но я так часто ловил его, так старательно в него погружался, что теперь не составило никакого труда просто вспомнить.

Если мне удавалось зажмуриться так крепко, что уже почти сводило голову, и еще чтобы подольше, и чтобы свет кругом был поярче, - открывался образ с мутными очертаниями, что-то живое и особенное. А в центре потом плавало что-то маленькое и овальное.

Затем я еще много лет заставлял его явиться моим внутренним взорам, и всякий раз я представлял себя в пещере и будто гляжу на красный закат. Плавая в устье пещеры, я воображал, будто огромный булыжник закрывает от меня все, кроме краешка окоема.

В настоящем гроте я открыл глаза. Мелькнул вход за расселиной без никаких булыжников. Его заполняли сумерки. Я вновь закрыл глаза.

Через некоторое время я услышал шум, словно чем-то елозят. Кто-то тяжело отдувался.


"Как тебе удалось туда забраться"?

Это был голос сборщика переписи. Напряженный и не без восхищения.

"Я тебя вижу", - сообщил он.

Он со свистом выпустил воздух и задышал. Я слышал его шаги, отягощенные некой ношей.

"Теперь", - сказал он. Говорил резко и коротко. - "Не", - сказал он. - "Открывай", "глаза".

Он сам не шел рывками. Наоборот, ступал медленно, осторожно ставил ноги. - "Зажмурься", - попросил он. - "Что видишь"?

"Вход в тоннель", - ответил я без запинки. - "Как наш, только красный".

"Что еще?"

"Посередине плывет большущая скала". - Это была неправда: сейчас я такое не видел, только чьи-то неясные темные контуры. Если б я был постарше и больше повидал в мире, они бы напомнили мне плавучих тварей из морских глубин.

"Расскажи про камень", - попросил он. Он что-то прикидывал в уме. Я услышал, как он роняет наземь какую-то тяжесть. - "Ну же. Внимательно гляди за закрытые глаза и рассказывай, что увидишь. А сюда не смотри. Только дай слово».

"Ну, оно вроде яйца". - Я как следует обдумал, что там плавало у входа в пещеру за закрытыми глазами. - "Оно в форме яйца".

«Даешь слово?»

«Даю слово».

Он удовлетворенно заворчал, фыркнул, и до меня донесся шум - будто что-то большое выталкивают вперед.

"Расскажи", - попросил он, - что бы ты хотел увидеть".

Он меня застал врасплох. Даже не нашлось ответа. В общем, повисла тишина, во время которой я отчетливо слышал, как он что-то энергично тащит.

"Вообще все", - подтолкнул он.

"Не знаю", - ответил я. - "А может, вообще все?"

"Вообще все"! - Сказал он. - "А теперь жди", - добавил он. - "С закрытыми-презакрытыми глазами. И еще, помолчи всего секунду".

Он с шипением выпустил из себя воздух. Загрохотали камни, они отскакивали с резким шумом и прыгали где-то подо мной. Раздался царапающий звук, что-то перекатили, а в затем – удары чего-то большого. Те становились все тише, отдаленнее, а в конце что-то прогрохотало и треснуло, когда что-то тяжелое достигло дна.

Последний отзвук – и тихо.

Я все еще сидел, зажмурившись. Человек с тихим шумом отряхивал руки. Я слышал, как он переступает с ноги на ногу.

"Ладно", - произнес он. - "Посмотри на меня".

Я открыл глаза.

Он стоял на краю ямы. Вытянув над ней руки, он сжимал и разжимал пальцы - избавлялся от грязи.

Он взглянул на меня. Кажется, с добром. Терпеливо.

"Как ты так далеко забрался"? - Уточнил он. - "Вернуться можешь?"

Я подошел к стене грота. Не хотелось у него на глазах сомневаться. И я полез обратно через яму по тем же выступам.

Человек протянул руки и снял меня со стены, когда я и половины не успел пройти. От его хватки я удивленно вскрикнул. Так быстро. Миг - и я уже стоял в его части мира, глупо моргая. Снова там, где раньше всегда и был.

Он опустил мне руку на плечо.

"Ну вот", - произнес он.

Я столько всего хотел сказать. Столько спросить. Но слова не шли.

Окончательно стемнело. Я смотрел ему за спину и видел глубокую ночь на холме, листву и камень в послезакатной тьме. Снова раздался рев.

"Твой мул", - быстро сказал я. Пусть он поймет, что я только удивился, а не боюсь.

Он махнул рукой в сторону склона, поджал губы, но не успел он ответить, как я сказал: "У меня в городе никого нет", - и настала его очередь удивиться. Он посмотрел на меня, в глазах отразились интерес и забота.

"Раньше были..."- начал я и подумал о Сэмме с Дроубом, но не знал, как лучше сказать. По крайне мере, Сэмма наверняка скоро пойдет удить летучих мышей. - "У одного больше не получится ничего для меня делать, а второго нет", - сказал я. - "Его звать Дроуб".

Из-за этого человек перевел взгляд от меня на темные тропы. Мне показалось, он задержал дыхание.

Я чуть-чуть не начал рассказывать дальше, но теперь замолчал. О бедном Дроубе мне больше нечего сказать, где бы он ни был.

"Никого", - сказал я, в конце концов.

Человек кивнул. Я вновь слышал его дыхание. Он вышел из грота и остановился там, где начинается холм.

"У тебя дома есть, что поесть?" - спросил он.

"Тебе нельзя внутрь".

"Я знаю. Ты молодец по части правил. Это хорошо. Я думал о тебе насчет еды. Найдешь что-нибудь?".

"Ага".

"Ну и еще ты мог бы...", - произнес он, задумался и забылся.

«Так», - спешно произнес он потом. – «Как я сказал, порой задач все больше – я о делах, которых требуют от меня подсчеты. И моя задача - их делать. Там, откуда я пришел, все не очень-то хорошо. Идут бои. Что мы точно поняли - это чем больше знаешь о своих, тем лучше. Поэтому я пошел и начал считать».

«Кое-кто работал на меня», - осторожно произнес он. – «Но она наслушалась сплетен. Обо мне. Все кончилось тем, что она убежала со всеми записями и посланиями. А ведь они даже были не ее. Ее теперь нет. Бумаги восстановлены».

«Мне нужна замена».

«Мне рассказывали о твоих отце и матери, рассказывали о тебе. Закон передается в крови - чуточку. Что бы ни случилось, я сделаю пометку с тобой в своих книгах. Таким образом, ты станешь моим делом, а книги станут твоим делом. Ты сможешь их изучить».

Он прервался. Я желал, чтобы он говорил дальше.

«Мне необходим стажер", - произнес он. - "Хочешь пойти со мной"?

Я отвечал: «Да».

28

Человек спустился по холму незнакомой дорогой. Я шел следом до большого обломка скалы. Он указал мне на огни поселка и выше – на тьму на другом холме, на зияющие внизу скалы и мост. Там светился неон, кое-какие лавочки работали допоздна. Еще он указал на район на другой стороне, который я не узнал, глядя отсюда. Он смотрелся как нечто невиданное. Свежее.

"Я мог бы тебя учить", - сказал он. - "Будешь работать как я".

"Ученик", - произнес я.

«Нет. Практикант. У меня ты будешь практиковаться. Станем коллегами». - Как-то мне удалось понять это слово. - "Если пойдешь ко мне работать, будем в одном отделе. Буду твоим линейным менеджером».

«А твой где?»

Он нахмурился. «Далеко-далеко отсюда на пути домой».

«И что теперь?», - спросил я.

Сначала он не отзывался. Мы двинулись назад к дому. Затем, когда дом стало видно, он позвал: "Эй", и я тут же обернулся.

Он произнес: «Могу ли я рассчитывать на твое внимание? Если будешь со мной работать, возможно, доведется услышать сложные вещи. Но ты сосредоточься. Как, справишься? А еще порой может быть страшно. Не струсишь?»

«Есть один... одна сущность... или вроде того... она давно идет по моему следу», - он встряхнул головой. – «Хочет меня подловить и болтает что попало. Может тебя обмануть. Доброе предсказание, верно подобранный язык... Мне все время нужно опережать ее. Если бы кто-нибудь говорил обо всякое, ты б ему поверил?»

Я помотал головой, когда понял, что этого от меня и ждут.

«У меня есть такое право, уж будь уверен. Вести счет. И у тебя будет».

Он улыбнулся и успокоил мои новые тревоги. Я очень-очень хотел вести этот счет, все как он скажет.

«Бери с собой, что хочешь», - сказал он, указывая на дом. - «Что можешь».

Еще один взгляд за окно. Пара рубашек. Книги, что удалось отыскать. Ножик от Сэммы, на который я удивленно уставился, о котором успел позабыть. Я прошелся по каждой комнате. Два овсяных печенья. Пара карандашей.

В отцовском кабинете я взглянул на стол, весь замызганный металлической пылью. Комната была наполнена его присутствием. В ней словно раздавалась его речь.

Ни один его ключ я не взял.

За рабочий стол оказалось засунуто послание - чернильная синева с кучей петель - то ли от матери, то ли не от нее. Я удивленно моргнул, увидев его там. Его я взял.

Наверху я попытался ножиком вырезать рисунок, который делал на обоях. Потянул за края и попытался снять своих зверей со стены, забрать их с собой. Но приклеено было слишком крепко, и бумага оторвалась полосками. Они порвались.

Я снял ключ от дома с крючка на кухне. Когда выходил, то был уверен, что еще темно, но на камни уже словно бы лег серый рассвет.

Человек привел мула. Животное глянуло на меня с вызовом. "Ну, что взял с собой?". – Я, было, начал защищать каждую вещь, но он просто открыл передо мной котомку: закидывай.

"Козочка!" - вспомнил я. Я прибежал за ней, а она заблеяла и боднула меня.

"Ее обязательно возьми", - произнес человек и приветственно помахал.

Ты забрал другую, - сказал я.

Он нахмурился. Покачал головой.

"Мне чужого не нужно", - произнес он.

Кто ее тогда взял? - спросил я.

«Воров предостаточно».

«А я думал, что ты. Думал, и стреляешь тоже ты».

«Наверняка так ты и думал. Но, - добавил он после этого, - не в твою козочку».

Я закрыл дверь домой. Запер на ключ. «Ты пришел сюда из-за меня, я угадал?» - произнес я и посмотрел на ключ в руке.

«Подожди», - произнес я.

И побежал туда, где схоронил бутылку. С собой было не увезти - слишком тяжелая. Но как было оставить эти косточки плесневеть просто так, без меня. Как было заставить себя разбить эти толстые стеклянные стенки (даже если бы хватило сил). Я извлек ее из земли и встряхнул. Кости погремели немного.

Можно засунуть туда птичье яйцо, и пусть вырастет за стеклом. Дроуб не говорил, клал ли туда кто-нибудь дитя и смотрел ли, что ему дальше сделается. Но это можно. Проталкивай туда пищу, учи его, вычищай оттуда. Если хватит сил. Можно вырастить в нем мужчину, женщину - прямо в стекле.

Я не разбил бутыль, но все же перевернул ее вверх ногами и высыпал кости.

В бутылку я засунул ключ от дома, снова заткнул ее и бережно положил в гнездышко меж сухой травы и камней. Кости, что раньше были внутри, смогут ее охранять.

29

Он сказал: «Оставим же эти места позади».

На полпути между местом, которое раньше служило мне домом, и городком человек цокнул и круто свернул с тропы.

Я так удивился, что застыл у самого края бурьянов. Он обернулся ко мне и сделал пару шагов назад к мулу. Поманил меня, а я шагнул следом на камни и потянул за собой козочку. Она пошла, жалобно блея.

«Осторожнее», - произнес человек. – «Мы станем считать всюду, где люди». Мул чихнул. Мне показалось, что он вполне доволен жизнью.

Спускалась тьма, растительность цеплялась за мои драные штаны, монотонно шуршали наши шаги на спуске - все это одурманивало меня. Я погрузился куда-то, не закрывая глаз, и то смотрел назад и вдаль, то прислушивался к ощущениям собственного тела до тех пор, пока спустя несколько часов, уже когда настала глубокая ночь, мы не достигли купола из зарослей, подножия холма и леса, который к нему подступал. Сборщик переписи разбудил меня на одно бодрящее мгновение: вдруг поднял и усадил в седло - прямо между сумками. Мне вновь стало сонно, и я тотчас по-настоящему заснул.

Много позже я скорчился, увидев плохой сон. Пробудился я с криком, весь дрожа, пытаясь за что-то уцепиться руками. Может быть, это звери пошумели. Не уверен.

Мы в низине в лесу, отметил я. Мы ушли с холма.

Я сонными глазами глядел на совершенно пологую землю, но это почему-то не заставило меня тревожно подскочить и даже не до конца разбудило.

30

«Мой Катехизис», - так написано в моей второй книге: ее начали, конфисковали, выкрали, обрели вновь, а затем ее унаследовал я. Мой босс не торопясь учил меня ее читать, эту горстку страниц я все время перечитываю. А теперь я ее пишу.

Писать предстояло о многом. Это перепись диаспоры. Итог войны и торговых связей. Сколько ни есть на свете мест - везде ждут числа. В городах, которые не видны глазу, в городах мятежных и неспокойных – скажем так. В городах, которым даже не найдется места тут, вот на этой странице моей второй книги: она годится лишь на роль пролога. Предстоит еще применять функции в соответствии с инструкциями, каковое дело осуществить можно и не нарушая субординацию.

Мой линейный менеджер редко говорит о той, кого я сменил.

Но не мой катехизис стоит во главе этих страниц, не ему я теперь отвечаю пятью словами, двумя строками и вот этим всем, это ее катехизис. Послание, которое она должна была мне передать. Или любому, кто сменит ее. Впрочем, досталось оно мне. Порожденное невиданным упорством, оказалось оно в самом начале моей будущей второй книги, а еще я много раз перепечатывал его, пишущая машинка издавала глухой птичий клекот, и вот я пишу его вновь: целиком и от руки.

Надежда – Определена:

Пытаться Еще, Рассчитывать Еще, Пытаться и Считать.

Числа Имеют Корни.

Борись, Анализируй, Настаивай. Доищись Истины. Точка.

31

"Мне приснилась яма", - пробормотал я. Мул покачивался, я вместе с ним. Человек что-то говорил успокаивающим голосом. Он был рядом, мне было нестрашно.

Я говорил, что мне снится яма. Помню, как я это сказал, но само сновидение в точности не запомнил. Хотя все воспоминания и до, и после того момента - вечность спустя, можно сказать - были тронуты холодом и тяжестью, которые могли выйти только изнутри холма. Мне думается, что в минуты раздумий о прошлом именно эти отпечатки в памяти лишают меня покоя. Так что, думаю, сказал я правду; но также верно и вот что: я дремал и видел другой город, совсем непохожий на идущие вверх ярусы, которые остались позади. Я гулял среди мест, нарисованных моей же рукой на стене меж цветами; я был средь неверных угольных контуров. Их переполняла шумная суета, горожане всех видов и профессий. Затем границы раздвинулись; теперь каждая страна, куда я когда-либо дойду и где, оказывается, должен буду вести счет моим рассеянным по свету соотечественникам, делать свое дело, станут окраинами этого города. И согласно некоей высшей цели я буду искать там послание себе. Ну, и считать тоже буду.

Вдали поднимались вершины. Они вставали позади на фоне затянутого облаками неба. В уме я пересчитывал отсутствия. Наверняка, одна из этих вершин - холм с холмом напротив и мостом. Оттуда я и произошел. Оттуда мы с моим линейным менеджером только-только спустились.