Найти в Дзене
Тишинка

Авак у нас - Иван у вас

Шелест сохлого леса под струей уходящего ветра, места опасны и знойны, и ногу просто так не ставь, бредя куда-то навек или охотясь на рогатую тварь, чтоб снести мяса женщине, высокой, с улыбкой, волосы и глаза горячи, а одета в темное, что печет в ожидании пирог на утреннем свету. Провалится нога в мягком сапоге, провалится в выжженную шелуху прошлогодних орехов – о! Жутко. Воздух весь в точках мошки, и гудит, и тонко воет она везде, и в ноздрях твоих, и свистит, и свистит, словно расщепленный стебель папоротника зовет муравьев, отложивших яиц за кочками в ореховых рощах здесь, у плоской горы. Идешь ночь. «Где долго был?» – женщина спросила. Волосы и глаза горячи, совсем черны от ночной росы, одета в пух на коже – под твоей рукой. «Но вот я пришел». Мясо шипит над дымом огня без пламени, пирог с вином льется в жадные рты, спины и волосы в росе, сплетают узор рядом с пеплом, с дымом огня. Год ставил дом и поставил, и все там были. Мать, сестры, женщина. Через год пришли рано трое – Куад

Шелест сохлого леса под струей уходящего ветра, места опасны и знойны, и ногу просто так не ставь, бредя куда-то навек или охотясь на рогатую тварь, чтоб снести мяса женщине, высокой, с улыбкой, волосы и глаза горячи, а одета в темное, что печет в ожидании пирог на утреннем свету. Провалится нога в мягком сапоге, провалится в выжженную шелуху прошлогодних орехов – о! Жутко.

Воздух весь в точках мошки, и гудит, и тонко воет она везде, и в ноздрях твоих, и свистит, и свистит, словно расщепленный стебель папоротника зовет муравьев, отложивших яиц за кочками в ореховых рощах здесь, у плоской горы. Идешь ночь. «Где долго был?» – женщина спросила. Волосы и глаза горячи, совсем черны от ночной росы, одета в пух на коже – под твоей рукой. «Но вот я пришел». Мясо шипит над дымом огня без пламени, пирог с вином льется в жадные рты, спины и волосы в росе, сплетают узор рядом с пеплом, с дымом огня.

Год ставил дом и поставил, и все там были. Мать, сестры, женщина. Через год пришли рано трое – Куадже, Хуако и еще один. Ничего не сказали, вывели молча всех. Хуако отстал, тихо ткнул прикладом в бок: «Почти ничего не могу. За колодцем в орешник беги. Стрелять буду». Женщины выли и шли. «Нет», – сказал. «Сам решай», – Хуако отвернулся совсем. У колодца в орешник бежал. Хуако стрелял, другие тоже. Орешник густой. Через две ночи к железке вышел, на север ехал, потому что солнце влево шло.

Все-таки приехал. Встали. Ходил-ходил. Люди, поезда вроде ждут. Увидел ее. Говорил непонятно, много, трогал вспотевший нос, волосы поправлял. Видел: нравится ей, но молчит, на ватник косится, боится немного. Ватник совсем бросил бы, да холодно. Сапоги на голую ногу – тоже холодно. Она с собакой черной, с рюкзаком. А вон поезд. «Да ничего не хочу. Просто очень симпатичная вы, вот и все. Рюкзак донести могу и поздно уже». Вошли, поехали. Косятся все. «Курить немного хочу». Вышел в хвост, нашел окурок. «Куда еду? Прогонит. По вагонам пойдут – точно заметут…» Вернулся к ней. Кормит собаку печеньем. Блэки зовут, ест печенье. Гладит ее, говорит: «Блэ-э-эки». На руке кольцо. Смотрит вдруг: «Хотите печенье?». «Нет, что вы, вообще не очень хочу». Взял одно. Она говорит: «Скоро дом». Не боится уже. «Провожу вас немного. Холодно. Вас как зовут, спросить хотел. Меня Авак. А, Оля, да».

-2

Ее калитка уже. Надо говорить. «Клянусь, не знаю, как сказать, не могли бы вы…» Смотрит в глаза, говорит: «Только у меня там мама. И сын». «Да, понимаю, что и сын, да». Ночью сидел в летней кухне, стены синие, печку топил. Ел печенье и чай из кружки пил. Что будет делать, не знал. Глаз вытирал рукой. Запел вдруг песню, тихо-тихо. Потом здесь проверяли, звонили туда, в район. Потом молчали, опускали глаза. Сам знал, что там убили всех. На курсы ходил, а стрелять всегда хорошо мог. Форму дали. Расписался-прописался, деньги носил, жил. Тепло летом тоже здесь. Люди тоже.

Открыл глаза, потому что трясли. Стена без окон, настил дощатый, дверь. Трясет раскосый кто-то, без лица, чернявый, в серой форме, кажется. Велит вставать. Лязг замка за спиной и коридор. За барьером стол, там – кто-то в сером еще. Вынимают с полки деньги-мелочовку в сером конверте, сумку. Суют подписывать бумажку, ухмыляются. Но вот и за воротами. На все, что видел, разливался с выси разжиженный темный свет, отчего и в себе, и вокруг делалось как-то паршиво и голо. Билета накануне не брал, и теперь на него, билет, не очень и хватало. Оглядел себя. Все – ничего, только внешняя часть правой штанины, от колена и ниже, была в рыжей земле. А лица видеть не мог. Еще надо было оглядеться в том роде, что в какую же сторону станция, но что-то в шейном позвонке слабо щелкнуло, заныло и не дало толком повернуться пустынной голове. Вкопанно застыл, и боль отошла. Всем, можно сказать, телом приподняв взгляд, окинул вправо-влево череду зданьиц и кустов округи и ничего из вчерашнего не уразумел. Кисло стало от этого в памяти и даже во рту. Но услышал тут спиной примерно так:

– От ты жопа, руки-ноги бери короче, да?

Переставив ноги, медленно повернул лицо на голос. Скаля золоченый рот, вразвалку подходил тот косоглазый в сероватой форме. В руке – полиэтиленовый пакет.

– Чего-чего? – переспросил довольно искренне.

– Как чего-чего! – чернявый подошел и, скалясь пуще прежнего, хитро уставился в подбородок. – Водки пил, а? От, руки-ноги бери, пошли давай.

– Куда пошли? – От ты падла какой! Говорят, пошли давай, – совсем обрадовался этот и вцепился в рукав.

Пошли, и с бесчувствием понималось, что не к станции никак. – Слушай, ты б мне толком сказал… – не выдержал все-таки шагов через полста. – А! Помидором шевели давай!

В тоске от бессмыслия своего шествия здесь не думалось уже ни о чем. «Попить бы вот…», – то ли сказал себе, то ли представил в отупении. – Попить бы, да, – сказал и провожатый, сладко щурясь.

– Водку с бабой пил? Сумка бабы, а? В это время свернули в узковатый проулок, и чернявый остановился у незаметной в зелени калитки.

– А, жопа, чего боялся? Чай пить, кушать будем. В дом пришли.

-3

По кривой дорожке, выложенной растрескавшейся бетонной плиткой, прошли среди низких яблоневых ветвей в глубь участка, и среди листвы стала видна впереди стена довольно нового дома из бруса. Но вышли по траве к сараю с крытой верандой. Стены ярко-синие. Осадистая буржуйка уходила коленом трубы под крышу и в сторону, в ветки сада. В остальном веранду занимали вытертый ковер на полу и тумбочка без ножек. Взошел по единственной ступеньке и встал у перил. Хозяин снял навесной замочек с двери в сарай и исчез в полумраке. Вышел через минуту в черных сатиновых трусах и с щепками в руке, разжег буржуйку, достал из тумбочки чайник и сковороду.

– Садись давай, ботинки сними.

Ели жирное мясо с лепешек, пили коричневую горькую жижу из чашек. Одна – с олимпийским медведем.

– У нас что делал, а? Не местный ты… – щурился хозяин, аккуратно обтирая пальцы о трусы.

– Да получилось как…

– А, баба здесь, да? Справку читал, совсем не местный ты! – очень довольный, хлопал себя по животу тот.

– Сам-то местный? Косоглазый открыл и закрыл рот. Улыбка помаленьку сползла с его темно-желтых скул, и он поглядел куда-то за веранду, даже за сад, за все. И заговорил. На чужом языке.

Потом курили анашу.

– Авак я, – радовался Авак. – Авак у нас, Иван у вас, да.

– Да, – радовалась Иван.

– Водку пил, я не пил. Вставай давай.

Показалось, что Авак этот медленно подпрыгнул с ковра. Они протиснулись во мрак, который был за дверью в сарай, согнулись в коленях и приподняли за самый низ что-то холодное и огромное, очутившееся у ног. В сосуде было сине-вишнево на цвет. Снова сели. Темный сад в свете лампочки стал белой пустыней. Чудилось, что у Ивана паспорт, и едет он пространством какой-то Аргентины.

– Черноплодка на водке, – говорил издали Авак, безумно и тихо смеясь.

Боролись по ковру, ели со сковородки ртами, срывали листья из тихого сада и жарили их до сухоты, заворачивали в деньги и горько курили, отдыхая. И здесь из-за сада, из белой пустыни, приблизился и умолк моторный звук. Прокричали, и Иван спокойно понял, что будет. Авак тоже услышал и огорчился, отполз и исчез встречать. Иван же заново увидел словно наизусть этот вдруг почерневший перед ним сад и ушел в траву. И садом уже шли, но тихо встали говорить о нем, о сумке, и он услышал слова. Не скрываясь, снова скользнул на веранду и нащупал у печки, что хотел.

-4

Авак и еще один подошли, оба трезвые, злые. И не медля, Иван шагнул из света к ним и будто увидел во вспышке солнца сам себя, прыгнувшего в одно время вправо и влево, рукою с железом вперед, и железо нашло оба раза цель, а дальше черная неслышная трава приняла тела. Обернулся к дому, но тихо было там, хорошо. Обшарил карманы второго, вырвал волыну из белой руки. Качаясь, ушел, а сумку позабыл. И вышел, кажется, в поле, какого не могло здесь, в таких местах, не быть. Сел просто на землю, из которой медленно уходило тепло этого дня.