Деревня встретила Ермолая привычным утренним гулом. Петухи уже откричали своё, коровы мычали в ожидании дойки, а где-то за огородами звенела коса — значит, Фрол уже взялся за сенокос. Солнце только-только перевалило за верхушки берёз, а воздух уже звенел от жары и запаха спелой ржи.
Ермолай сидел на завалинке, правил сбрую — дело нехитрое, но требующее внимания. Ремень никак не хотел пролезать в пряжку, пальцы скользили, и старый кузнец, чертыхаясь, положил работу на колени. И тут взгляд его упал на сапоги, что стояли у крыльца.
Правый валялся на боку. Подошвой вверх.
Ермолай замер. В груди кольнуло неприятно, будто кто-то холодным пальцем провёл по позвоночнику. Он быстро нагнулся, поправил сапог, поставил его ровно, рядом с левым — носок к носку, голенище к голенищу. И только выдохнул, когда дело было сделано.
— Дед, ты чего? — внук Петька, белобрысый сорванец лет десяти, уже крутился рядом, заглядывая в глаза. — Сапог упал, ить?
— Упал, — глухо ответил Ермолай. — Только так не падают. Это ты вчерась обронил, когда с речки пришёл?
Петька виновато потупился. Сапоги деда были ему велики, но в них так удобно было шлёпать по мокрой траве к реке. Он и не заметил, как тот свалился. Ну, подумаешь, сапог. Подумаешь, перевернулся.
— Беда это, Петь, — сказал дед, присаживаясь обратно. — Ты запомни: обувь подошвой вверх ставить — негоже. Не уважаешь вещь — не уважаешь себя. Так в старину говорили.
И тут Петьке сделалось любопытно. Он сел рядом, поджав босые ноги, и уставился на деда с тем упрямым вниманием, которое бывает только у детей, когда они чувствуют — сейчас будет сказка.
— А почему, дед?
Ермолай вздохнул. В глазах его промелькнула тень, и Петька понял — сейчас будет не просто сказка. Сейчас будет что-то важное.
— Сапоги, Петь, раньше дороже золота были, — начал дед, поглаживая ремень. — Нет, ты не думай, золото — оно блестит, а сапоги — они ноги берегут. В золоте по грязи не пройдёшь, в золоте сено не скосишь. А в сапогах — можно. Только сапог сшить — это целое состояние было. Кожу хорошую найти, выдубить, выкроить, прошить так, чтоб ни одна капля не просочилась. Мастера по сапожному делу в княжеских палатах жили, их на вес золота ценили. Государь Иван Васильевич, царь наш, самолично лучших сапожников из Новгорода выписывал. А что уж говорить про простого мужика? У иного вся семья годами копила на одни сапоги. В них и в церковь ходили, и на свадьбу, и хоронили в них же, если уж срок пришёл.
Петька слушал, раскрыв рот. Он никогда не думал, что сапоги могут быть дорогими. Ну, кожа да нитки, чего там.
— А перевернуть сапог подошвой вверх — это значило, что вещь больше не нужна, — продолжал дед. — Ненужная обувь. Такую выбрасывали или… покойнику клали. Слышал, поди, как говорят: «Сапоги вверх подошвой — жди беды»? Это не просто так. В старину, когда человек умирал, его обувь ставили под лавку подошвой кверху, чтобы душа знала: земной путь окончен. А живой человек такую обувь не носит. Значит, либо смерть близко, либо хозяин обувь бросил, а брошенная вещь — она обижается.
— Обувь обижается? — Петька засмеялся было, но дед строго глянул, и смех застрял в горле.
— Всё обижается, Петь. Топор, если бросить на землю, затупится. Ведро, если оставить пустым, заржавеет. А сапог, если его перевернуть, судьбу перевернёт. Так старики говорили. В некоторых деревнях верили: если случайно увидишь обувь подошвой вверх, надо трижды сплюнуть через левое плечо и переставить, иначе накличешь беду. А ещё говорили: «Перевернул обувь — перевернул судьбу. Поставь как надо — и судьба выровняется».
Петька задумался. Он посмотрел на свои босые ноги, потом на дедовы сапоги, стоящие ровно, как солдаты в строю. Внутри зашевелилось что-то новое, доселе незнакомое. Что-то похожее на уважение.
— Дед, а правда, что в старину сапоги по наследству передавали? — спросил он тихо.
— Правда, — кивнул Ермолай. — Мой прадед, Илья, носил сапоги, которые его отец с войны принёс. А война та, Петь, была страшная — с поляками, при царе Алексее Михайловиче. Отцовы сапоги были по размеру малы, но Илья их переделал, голенища наставил. И проносил ещё двадцать лет. А когда умирал, велел положить их рядом с собой в гроб, чтобы и на том свете ноги не мёрзли. И знаешь, что?
— Что?
— Когда его хоронили, сапоги стояли у гроба подошвой вниз. Как живого человека. Потому что уважали.
Петька опустил голову. Ему вдруг стало стыдно — за вчерашний сапог, что валялся на боку, за то, что он не придал этому значения. В голове мелькнуло воспоминание: бабка Марфа, соседка, как-то перевернула его лапти и долго ворчала, пока не поставила как надо. А он смеялся тогда, думал — чудачка старая.
— Дед, а если я случайно перевернул, то что теперь? — спросил он, чувствуя, как холодок пробежал по спине.
Ермолай усмехнулся, погладил внука по вихрастой голове:
— Ничего, коли поправил сразу и прощения попросил. Вещь она, Петь, как человек: если с уважением к ней, то она и служит верно. А если бросил, забыл, перевернул — она обижается. Вот ты, к примеру, если тебя кто не уважает, ты как?
— Обижаюсь, — буркнул Петька.
— Вот. И сапог обижается. А обиженный сапог — он и ногу натирает, и промокает, и подошва у него быстрее снашивается. Потому что хозяин его не ценит.
Петька молчал, переваривая услышанное. Он вдруг остро ощутил, что дедовы сапоги — не просто кожа и нитки. Это целая история. В них дед прошёл войну — не ту, прадедову, а свою, Отечественную. В них он косил сено, строил дом, растил отца. В них он ходил в церковь и на базар. Эти сапоги помнили дожди и морозы, радость и горе. И он, Петька, сегодня утром пнул один из них, даже не заметив.
— Я больше не буду, дед, — сказал он твёрдо. — Честное слово. И другим скажу, чтоб не переворачивали.
Ермолай улыбнулся — тепло, морщинисто, по-дедовски:
— Ну и ладно. Помни: не в примете дело, Петь. Примета — она только напоминание. А дело в том, чтоб вещи уважать. И людей. И себя самого. Потому что если ты уважаешь малое, то уважать будешь и великое. А не уважаешь вещи — не уважаешь труд, что в них вложен. Не уважаешь прошлое — не ценишь настоящее.
Он поднялся, кряхтя, и взял в руки сбрую. Солнце поднялось уже высоко, и тени под берёзами стали короткими.
— Ладно, Петь, беги завтракать. А то бабка заругает, что остыло всё.
Петька вскочил, но у крыльца обернулся. Посмотрел на сапоги, что стояли ровно у двери. И вдруг нагнулся, аккуратно поправил левый, который чуть съехал, и только потом побежал в избу.
В сенях он услышал, как дед что-то напевает — старую песню про сапожников и царя. И Петька впервые подумал, что, может быть, дед прав. Может быть, действительно в уважении к вещам — к сапогам, топорам, ложкам деревянным — есть что-то настоящее. То, чего не купишь и не продашь. То, что делает человека человеком.
А вечером, когда Петька мылся после речки, он вдруг вспомнил, как в городе у цирка видел продавца, который разложил обувь прямо на асфальте, и половина туфель стояла подошвой кверху. Ему тогда стало неприятно, но он не понял почему. Теперь понял.
Он решил, что обязательно напишет об этом письмо дяде Мише в Москву. Пусть и там знают: не оставляй обувь вверх подошвой.
Простая примета. А уважение к вещам за ней — настоящее.