Глава 12 / Начало
— Чудик? А тебя кто сюда притащил? Или сам увязался? — донеслось сквозь сон.
Я под утро вернулся с кладбища, дверь не запер — впустил в дом утреннюю прохладу, окурил комнату пижмой от комарья и свалился на кровать. И сейчас, проваливаясь в дрёму, услышал голос Ганны, но никак не мог понять, с кем она говорит.
— Я тебя, прохвоста шустрого, по всей округе ищу, а ты уже у родильни примостился. Здесь животным не место, глупая ты скотинка.
Щенок! Точно. Я же вчера приволок его с погоста.
Открыл глаза, спустил ноги с кровати и уставился на крыльцо, где Ганна хлопотала над белым комочком. От радости тот пытался визжать и тявкать одновременно — выходило сбивчиво, сипло, смешно. Он колотил по доскам коротким хвостом так, что вся его задняя часть ходила ходуном, словно студень на ветру.
— Да тише ты, непоседа! Задница отвалится, — прикрикнула ведьма, но беззлобно, и что-то положила перед ним на землю. Щенок жадно вцепился в угощение, повизгивая и крутя задом. — Жуй, говорю! Подавишься — мне ещё не хватало животину выхаживать. Хватит и так от смерти спасла.
— Твой? — спросил я, выходя на крыльцо.
Солнце висело уже высоко. Над полянкой, что простиралась перед родильней, струился знойный воздух — плотный, тягучий, как кисель. Из-за леса, однако, тянуло свежестью, и пахло рекой: влажной травой, прохладой, намёком на глубину. Захотелось нырнуть в это летнее безмолвие, поиграть с русалками, как когда-то, давно-давно. Картинки всплыли смутные, размытые, и отозвались острой болью в виске. Я тряхнул головой. Потом. Всё потом.
— Нет, — Ганна улыбнулась и потрепала щенка по холке. — Нашла его полуслепого ещё, едва глазки открыл. На дороге валялся. Может, караван какой шёл и сука у них ощенилась, может, сойка из деревни утащила да потеряла. Поди угадай. В нашей деревне ни одна сука не щенилась, я проверяла. А мне это чудо без надобности — шумный, на привязи держать жалко, а меня неделями дома не бывает. Намостила ему в кустах, подкармливала. Думала, издохнет. А он вишь — сильным оказался. Сегодня прихожу с кашкой, а паразита и след простыл.
Ганна смущённо глянула на меня и вдруг рассмеялась:
— Даже не думала, что расстроюсь. И сама, как этот комок, готова задом вертеть, так обрадовалась, что он здесь.
Щенок тем временем взобрался на крылечко и зацокал коготками по дереву — дробно, торопливо, будто барабанная дробь.
— Ох, топотун какой, — улыбнулась ведьма.
— Топом и будет, — сказал я почему-то сразу. — Или у него уже есть кличка?
— Откуда? — Ганна пожала плечами. — Говорю же, не нужен мне этот пёс. Пусть с тобой живёт. Топ. Топик! — хлопнула она себя по коленке.
Щенок мигом сообразил, что зовут его, и ринулся со ступенек, перебирая короткими лапами, как заводной. На нижней ступеньке он вдруг споткнулся о собственные лапы, перекувырнулся через голову и кубарем, пузом кверху, прокатился по траве. Вывернулся неуклюже, вскочил, опять подставил ведьме свою лобастую башку — и замер, часто дыша.
— Ну, так. Чего молчишь? Что на кладбище? — переменила тему Ганна.
— Колдун. Слабый. Откуда взялся — не знаю, и не важно, — начал я, присаживаясь на перила. — Выяснил: покойников собирается поднимать. Рассказывает, что живые не должны быть в мире — мол, раз не смогли сберечь, что было, так и жить незачем. Только силы у него — кот наплакал. То ли при жизни был хлипким, то ли кто-то уже успел его погонять. В общем, и это не важно. Сегодня ночью придёт. Наверное. — Я хмыкнул. — Сила погостника ему нужна. А на вашем кладбище погостник доверчивый оказался. Согласился, чтобы его подняли. Давно, поди, на своё тело не смотрел. Думаю, вид будет «устрашающий».
— Скелет младенца, что по улицам бродит? — Ганна с сомнением прищурилась. — Думаешь, многие такое зрелище выдержат?
— Ну, так-то да, — пробормотал я. И вправду не представлял, как мертвецы будут расхаживать средь бела дня. — Ладно, где у вас тут куриная ферма? Думаю, покойница направилась туда.
— За этим леском — озерцо заболоченное. На болоте гать наведена. Не пропустишь — заметная. Там не только куры, гуси и утки. Гвалт стоит такой, что всех покойников распугает. И вонь такая же, потому в лесу и спрятали. Сейчас пойдёшь?
— Нож сделаю — и пойду.
— Я тебе поесть принесла, — сказала Ганна. — Избавишь от колдуна — староста обещал заплатить. Люди боятся на поля выходить. Поторопись, ведьмак.
— У тебя мокрец есть? Дурман? И мне бы ещё хоть грамм серебра, — попросил я.
— Ага. Нет ли водички? А то так жрать хочется, что переночевать негде, — проворчала ведьма и двинулась за угол дома.
Я пошёл следом. Там оказался ещё один домишко, с одним окошком, глядящим на юг. От угла родильни было видно: это рабочая комната ведьмы. Зайдя, я окунулся в омут сушёных трав — густой, пряный, почти осязаемый, — и тут же стукнулся головой о связку кроличьих лапок. Повсюду теснились баночки, мешочки, склянки, в углу стояла аккуратная печь, на ней три котелка разного калибра. Я заозирался, высматривая метлу.
— Чего ищешь? — хмыкнула Ганна. — Ступу? Сказок начитался?
— Так вроде и не сказка, — пожал я плечами.
— То-то и оно, что вроде. Вроде быль, а вроде небыль, — вздохнула ведьма. — Помощь тебе с колдуном не нужна? А то я в город собралась.
— Думаю, сам справлюсь, — сказал я, сам не очень веря.
— Ну, думай. Я обязана доложить — старая Эльвира на окраине живёт, говорит, мир ещё до Великой разрухи помнит. Врёт, наверное, уже на ладан дышит. Ведающих вокруг себя собирает.
— Тех, что на ярмарке в шатрах сидят? — перебил я.
— Их-то? — Ганна фыркнула. — Эльвира придумала усадить болтунов в шатры, чтобы они на себя весь удар принимали. Мы вроде как в тени у них. Нас, ведающих, мало. Если ещё жечь да топить, кто ж останется?
Она заторопилась:
— Вот, все травы и настои — в твоём распоряжении. Надеюсь, рассказывать не надо?
— Нет, сам разберусь.
Я вытащил нож из-за пояса, положил на стол, прикрыл глаза. Попытался вспомнить руны на ведьмачьем клинке — том, что точно чувствовал своим, хоть память и отказывала. Голова отозвалась пульсирующей болью. Я прошептал заговор от боли, и, когда та чуть притупилась, принялся обследовать банки, пузырьки и склянки. Нашёл всё, что нужно. Пока растапливал печь, голова почти успокоилась. Руны на рукояти охотничьего ножа я выводил горячим шилом без особых мук, а пока варилось зелье, боль и вовсе сошла на нет. Вот и ладненько. Не гоже идти на нежить с больной головой.
Отыскал у ведьмы серебряную ложку, наскрёб стружки, расплавил её и затёр нанесённые руны жидким серебром. Пока возился с рунами, приготовился и отвар для усиления лезвия — зажелировался хорошо, с клинка стекать не будет. В голове вдруг замелькали картинки: светлая комната, клеёнка на столе, маленький человечек, напротив — белая кошка. Васятка — так звали человечка — что-то втолковывал кошке, та согласно кивала. Опять разболелась голова, но иначе: не острой иглой, а будто кто-то изнутри бил кувалдой по костям черепа. Я нашёл на полке настой болиголова, плеснул в чай. Может, продержит дольше, чем простой заговор.
Пошёл в сторону, указанную Ганной, уже на закате.
Идти оказалось недолго. Узкая тропинка от родильни плавно перетекла в более широкую дорогу — ухоженную, с подрезанными ветками и подстриженными кустами. Я мысленно выругал себя, что не взял гостинец для лешего: к нему надо идти специально, представиться, поздороваться. Хотя что-то подсказывало — не задержусь я в этих краях. Топ семенил рядом, старательно втягивая розовым носом лесные запахи.
Гать я увидел минут через двадцать. Она выглядела так, будто её уложили только вчера: доски и перила — свежие, белые, без единой трещины. Ремонтировали, что ли? Я двинулся по мосткам, подхватив щенка на руки. Топ повозился, вздохнул глубоко и укоризненно, словно упрекая, что я не взял его раньше, и задремал. Доски нависали над водой так низко, что некоторые касались глади, и при каждом шаге раздавалось хлюпанье.
— А ты толстячок, — хмыкнул я, останавливаясь, чтобы переложить Топа за пазуху. — Рука затекла.
Только я умостил щенка под рубахой и собрался идти дальше, как справа послышался странный звук — будто кто-то глухо бил по воде. Я выхватил нож и резко обернулся.
Недалеко от гати, по пояс в чёрной мути, барахталось мёртвое тело Тамары. Оно тупо двигало ногами, упиралось в воду, отталкивалось руками — и оставалось на месте. Я сморщился. Придётся лезть. Снимать заклятие, вытаскивать, тащить на кладбище — хоронить и запечатывать могилу, чтобы никакой недоделанный некромант больше её не потревожил.
— Эй, — окликнул я тело.
Оно даже головы не повернуло. И не шевельнулось.
— Чёрт, — буркнул я, — придётся всё же лезть в эту жижу. И зачем только колдуну такие глупые тела?
Я вышел на берег, поставил недовольного Топа на землю, снял рубаху.
— Охраняй, — приказал я щенку. Тот, будто поняв, уселся на рубаху, подумал и свернулся на ней калачиком, прикрыв глаза. Охрана...
Снял обувь и остановился на краю, глядя на чёрную, застоявшуюся воду. Тут, поди, и лоскотухи водятся, и криксы. Надеюсь, хоть пиявок нет. Хотя я нежить — они это чувствуют, и трогать меня не должны. Так я думал.
Вздохнул и шагнул в муть. Нога сразу утонула в размокшей лесной подстилке — ещё лет десять, и здесь будет топь. Медленно, по колено в жидкой грязи, я пробирался к копошащемуся телу, раздвигая тину. Что-то тронуло мою ногу. Раз, другой. Я опустил руку с ножом под воду. Раздался бульк, вырвался пузырь воздуха — и настала тишина.
Лоскотуха, наверное. Не любят русалки такую воду. И пиявкам она не по нраву: тем подавай проточную, чистую. А вот криксы могут водиться. Но я не живой, и они меня не чувствуют.
Дойдя до тела, я положил нож ей на плечо. Тамара перестала барахтаться и медленно повернула ко мне голову. Светлые, подёрнутые смертной плёнкой глаза уставились на меня. В них не было ни страха, ни узнавания, ни даже пустоты — только белёсая муть, в которой ничего нельзя было прочесть. Будто она силилась вспомнить, что делать, но разум уже ушёл, и осталась лишь слепая, инертная плоть. Мёртвый, бесконечный взгляд.
Я отвернулся. По коже пробежал холод, хоть мне и не положено дрожать.
Зашептал наговор на снятие заклятия:
—Не тело колдуна тяну, а нить мертвеца рву.
Не кровь отмываю, а росу могильную смываю.
Встал ты, колдун, по зову своему — уйди по слову моему
Что ты, мёртвый, взял — назад не вязал.
Что ты, спящий, сплёл — я расплёл.
Слово моё — первый камень на могиле твоей.
Забудь дорогу к телу этому.
Ты — прах, оно — плоть.
Меж вами — река огненная, лес дремучий, гора крутая.
Да будет так!
Тело Тамары обмякло — словно из него выдернули затычку, выпустили воздух — и медленно погрузилось на дно, скрываясь в чёрной глубине. Доставать? Нет. Пусть вода станет ей могилой.
Я простёр левую ладонь над поверхностью и зашептал запечатывающий заговор. Какая разница, где гнить?
— Тебе — лежать в сырой земле, грызть корни да глину мять.
Телу — очиститься, духу — не маяться.
Как мёртвый не видит солнца красного,
как месяц не сойдётся с ветром буйным,
так и ты, наговор колдовской, с этого тела отступись.
Ни кость, ни жила, ни капля крови да не помнят приказа твоего.
Ни вздох, ни стон, ни шёпот — не твои отныне.
Глаза мои — медь, язык — сталь.
Как сказано — так и станет.
Чур моё тело, чур моя кровь.
Заклятие могильное — в землю, в корни, в гниль.
А телу — жизнь и воля.
Да будет так»
Выбрался на берег, оглядел себя. Босые ноги, брюки — всё в чёрной тине, и воняло так, что хоть нос зажимай. Надевать чистую рубаху на это месиво не хотелось, но выбора не было. Я подхватил обувь, связал шнурки, повесил на плечо, рубаху накинул на шею.
За спиной заливисто залаял Топ. Я обернулся.
Из воды, глядя на меня белёсыми, словно вываренными глазами, смотрела лоскотуха. Она стояла по грудь в чёрной глади, не шевелясь, и в её взгляде не было ничего — ни злобы, ни страха, ни любопытства. Только тупая, вековечная насторожённость.
— Что, нежить, серебра испугалась? — усмехнулся я. — Живи, я не за тобой.
Лоскотуха не ответила. Молча ушла под воду, и круги разошлись по чёрной, словно дегтярной поверхности.
Я зашагал к кладбищу. Солнце уже скрылось за леском, и скоро должно было стемнеть. Мыться буду потом, когда вернусь в родильню.