Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Сехмет

27 июня. Сказ о дне Елисея Гречкосея, о силе земной да о слове заветном.

Лето в полную силу вошло, травы в пояс кланяются, а воздух такой густой да медвяный, что, кажись, ложкой его черпай. Настал двадцать седьмой день июня-месяца, что в народе Елисеем Гречкосеем кличут. День не простой, а с норовом, с тайной. В этот день земля-матушка ухо свое к миру приклоняет, всякое слово слышит – и доброе, и лихое.
Еще заря не занялась, а в избе у старого Прохора уже не спят.

Лето в полную силу вошло, травы в пояс кланяются, а воздух такой густой да медвяный, что, кажись, ложкой его черпай. Настал двадцать седьмой день июня-месяца, что в народе Елисеем Гречкосеем кличут. День не простой, а с норовом, с тайной. В этот день земля-матушка ухо свое к миру приклоняет, всякое слово слышит – и доброе, и лихое.

Еще заря не занялась, а в избе у старого Прохора уже не спят. Внучка его, Аленка, девичьими снами нежится, а он сам, кряхтя, с печи слезает. Борода седая, как лунь, а глаза ясные, будто в них небо отражается. Сегодня дело важное – гречиху сеять. А греча – барыня капризная, без поклона да без слова доброго не родит.

Надел Прохор рубаху чистую, не вчерашнюю, а ту, что бабка его, Агриппина, еще на заре вынесла на плетень – солнцем да ветром заряжать. Говорила она, что в Елисеев день само небо одежу благословляет, от хвори телесной и сглаза черного ее очищает. Висела та рубаха, ветром трепыхалась, силу небесную вбирала. И теперь, надев ее, Прохор будто не плечи расправил, а крылья.

Взял он лукошко с отборным зерном, перекрестился на красный угол и вышел на крыльцо. Роса на траве – что жемчуг рассыпан. Тишина такая, что слышно, как паук в углу паутину прядет.

Поклонился Прохор на все четыре стороны света. Сперва – востоку, где солнце родится, потом – западу, где оно на покой уходит, после – югу теплому да северу студеному. И пошел в поле неспешно, будто не на работу, а в храм Божий.

Встал на краю пашни, снял шапку, пригладил волосы. Земля под босыми ногами теплая, живая, дышит. Зачерпнул он горсть земли, к губам поднес, поцеловал и прошептал слова, что еще дед его шептал, а тому – его дед:

«Земля-сыра, Мати Пресвятая! Прими мое семечко малое, а верни сторицей. Не для корысти прошу, а для прокорма. Как на небе звезд не сосчитать, так и в моем поле колосьям числа не будет. Замкни, Матушка, зерно мое от червя ползучего, от птицы летучей, от глаза завидущего. Слово мое – кремень, воля моя – закон. Ключ в небе, замок в земле. Аминь».

И пошел по полю, широким, уверенным шагом, а рука его, как крыло птицы, разбрасывала темные зерна по пашне. И казалось, что не зерна это, а искры жизни, которые, упав в теплую землю, вот-вот разгорятся зеленым пламенем всходов.

А в деревне тем временем своя магия творилась. Женщины да девицы выносили из сундуков самое дорогое – платки узорчатые, сарафаны праздничные, рушники вышитые. Развешивали все это добро на заборах, на ветвях яблонь, на траве расстилали. Вся деревня превращалась в пестрый, трепещущий на ветру луг.

— Гляди, Аленка, — говорила бабка Агриппина внучке, расправляя на плетне свой свадебный сарафан, уже поблекший от времени, но все еще хранящий память о былой красе. — Солнышко Елисеево всю порчу из ткани выжжет, всю печаль выветрит. Наденешь потом такую вещь – и на душе светло, и хворь стороной обойдет.

А для особой защиты брали вещь новую, ни разу не ношенную. Аленка принесла платок белый, что сама вышивала синими васильками. Агриппина развела в старом чугунке малый огонь, бросила туда сухой полыни да крапивы, что росла у самого порога – нечисть отгонять. Когда пошел дым горький, терпкий, она взяла платок и трижды пронесла его над дымом, нашептывая:

«Не огнем жгу, а дымом кадю, злую долю от (имя) отвадю. Как дым в небо уходит, так и сглаз, и слово худое прочь уходит. Крапива обожжет, полынь отпугнет. Кто зло помыслит – сам себе навредит. Защити, сохрани, обереги. Во веки веков. Истинно».

Этот платок Аленка теперь повяжет на голову, когда пойдет в лес по ягоды, или привяжет к люльке будущего первенца. Сила в нем теперь не простая, а заговоренная.

К полудню, когда солнце встало в самой своей силе, девушки гурьбой пошли к реке. Но не купаться, не баловаться. Шли молча, не оглядываясь, ни с кем словом не перемолвившись. За «молчальной водой». Считалось, что такая вода, набранная в полдень на Елисея, всю силу солнца в себя вбирает, становится целебной и чародейной.

Зачерпнула Аленка полведра студеной, прозрачной воды. И пока несла домой, не проронила ни звука. Дома умылась этой водой, глядя в ее гладь, как в зеркало, и тихонько проговорила:

«Водица-царица, красная девица. Смой с лица моего усталость, дай ему белую алость. Как ты чиста и светла, так и я буду мила и молода. Слово мое крепко, как камень на дне речном».

Этой же водой окропила углы в избе, чтобы ссоры и обиды в них не копились.

Вечером, когда Прохор вернулся с поля, уставший, но довольный, вся семья собралась за столом. На столе дымилась пшенная каша с маслом – сытная, простая еда. И за ужином говорили только о добром: о том, как дружно взойдет греча, о том, какой сенокос будет богатый, о грядущей свадьбе в соседней деревне.

Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багряные и золотые цвета. День Елисея Гречкосея уходил, унося с собой людские просьбы и надежды. Он был прожит не впустую. Он был прожит в ладу с землей, с небом, с древними традициями, которые связывали человека с миром незримыми, но крепкими нитями. И в этой простой, вековой мудрости и была самая настоящая, самая сильная магия.