Догадывался ли молодой кременецкий князь, что ввязался в историю, где хитрость бояр окажется опаснее печенежских сабель?
Степной ветер трепал гриву коня, когда он остановился на вершине пологого холма и прищурился, вглядываясь в горизонт. Добрыня Никитич знал эту степь как свои пять пальцев — каждый овраг, каждый изгиб пересохшего русла, каждую тропу, протоптанную печенежскими разъездами. Но сегодня что-то было не так. Слишком тихо. Слишком пусто. Он провел ладонью по теплой шее коня, успокаивая скорее себя, чем животное, и развернулся к заставе, видневшейся внизу частоколом и соломенными крышами.
За девять лет службы на рубежах он привык к одиночеству. Огромное небо над головой, редкие облака, напоминающие клочья овечьей шерсти, и неизменная полынь под копытами — все это стало его миром, куда более реальным, чем теремные пересуды и боярские интриги далекого Киева. Илья Муромец на южной заставе упоминал в грамотах, что тоже чувствует перемену, но старый богатырь списывал тревогу на возраст и застарелые раны. Алёша Попович, чья лихая удаль и острый язык были известны от Чернигова до Ростова, и вовсе отмахивался — дескать, степняки присмирели после прошлогоднего разгрома и теперь зализывают раны где-нибудь у Сурожского моря.
Добрыня знал: степь не зализывает ран. Степь ждет.
Он тронул поводья и начал спускаться с холма, когда заметил всадника, мчавшегося во весь опор по тракту с запада. Гонец, судя по взмыленному коню и пригнувшейся к луке фигуре, вез вести спешные. Добрыня пришпорил коня и перехватил гонца у самых ворот заставы. Тот, молодой парень с обветренным лицом и безумными от усталости глазами, протянул грамоту с княжеской печатью.
— От самого… — выдохнул он и закашлялся, хватая ртом пыльный воздух. — Велено немедля. Всем трем. В Киев.
Добрыня сломал печать и пробежал глазами по строкам, написанным знакомым писарским почерком. Князь Владимир звал богатырей на совет. И не просто звал — требовал прибыть в течение трех дней, бросив заставы. Это было неслыханно. За все годы службы их ни разу не отрывали от рубежей одновременно. Что-то назревало, и Добрыня, перечитав послание дважды, понял: дело не в печенегах.
Он отправил своих людей с приказами — Илье в южные земли, Алёше в ростовские пределы — а сам выехал немедля, не дожидаясь рассвета. Ночь в степи была его стихией, а мысли, тяжелые и вязкие, как мед, не давали уснуть уже много дней. Последний раз они собирались втроем в Киеве на пиру после победы над Идолищем Поганым. Тогда гуляли неделю, и князь Владимир лично подносил чары, а бояре хлопали по плечам и сулили новые вотчины. Но Добрыня, помнивший еще те времена, когда Владимир только сел на престол при поддержке варяжских дружин и его же, Добрыни, сестры Малуши, знал: князь ничего не делает просто так. Каждый пир — политика, каждая награда — аванс, каждая улыбка — просчитанный шаг.
До Киева он добрался за два дня, загнав по пути сменного коня. Город встретил его шумом торжищ, перезвоном колоколов недостроенной Десятинной церкви и запахом дыма, смолы и речной рыбы. Подъезжая к Золотым воротам, Добрыня заметил, как изменился Киев за те годы, что он провел в степи. Каменные палаты теснили деревянные срубы, купеческие караваны из Византии и Волжской Булгарии запрудили Подол, а на улицах слышалась речь греческая, варяжская, еврейская. Князь украшал столицу, и это было знаком — Владимир укреплял не только рубежи, но и образ державы.
Илья Муромец уже ждал его у княжеского терема, сидя прямо на ступенях, несмотря на косые взгляды стражи. Старый богатырь за эти годы почти не изменился — разве что седины в бороде прибавилось, да морщины вокруг глаз стали глубже, словно трещины на пересохшей земле. Он поднялся навстречу Добрыне, и они обнялись без лишних слов.
— Алёша где? — спросил Добрыня.
— В пути. Должен поспеть к вечеру. — Илья кивнул на терем. — Князь уже трижды справлялся. Мечется, словно медведь в берлоге перед грозой.
— Что стряслось-то? Грамота мутная.
Илья пожал плечами, и в этом жесте, тяжелом, словно каменная глыба, было больше ответа, чем в любых словах. Старый богатырь тоже не знал. Но чуял.
Алёша Попович влетел в Киев уже в сумерках, как всегда, с шумом и блеском. Его появление на княжеском дворе сопровождалось хохотом дружинников, ржанием коня и какой-то невероятной историей о том, как он по пути обставил трех купцов в зернь и выиграл персидский ковер, который тут же подарил первой встречной девушке. Добрыня, наблюдая за молодым товарищем с крыльца, покачал головой. Алёша был талантлив, бесспорно — и в бою, и в хитрости, и в умении расположить к себе людей. Но его легкомыслие порой граничило с глупостью, а глупость в их ремесле стоила жизни.
— Чего такие хмурые? — Алёша взбежал по ступеням, сверкая улыбкой. — Князь опять какую-то нечисть на болотах нашел? Тугарина Змеевича племянника? Или, постойте, нас женят?
— Заткнись, Алёша, — добродушно буркнул Илья. — Тут дело серьезное.
— У вас всегда все серьезное, — отмахнулся Алёша, но улыбку убрал.
Князь Владимир принял их в малой трапезной, не в парадной гриднице, и это уже было знаком. Ни пира, ни бояр, ни челяди за спиной — только сам князь, похудевший и посеревший лицом за последние годы, да его ближний советник, старый грек Феофилакт, приехавший когда-то из Константинополя и оставшийся при дворе. Владимир сидел на скамье, поджав под себя ногу, и выглядел как человек, не спавший много ночей. Перед ним на столе лежал пергамент с византийской печатью, и Добрыня, войдя, сразу угадал в этом пергаменте источник княжеской бессонницы.
— Садитесь, други мои, — Владимир махнул рукой на лавки. Голос его звучал глухо. — Садитесь и слушайте. Дело такое, что в одиночку не решить, а боярам нашим я доверяю… сам знаете как.
Алёша хотел было вставить шутку про боярские бороды, но поймал взгляд Добрыни и промолчал.
— От императора Василия пришло послание, — Владимир кивнул на пергамент. — Не просто послание — ультиматум. Требуют дань в таком размере, что вся казна наша за десять лет не соберет. И войско прислать обещают, если откажемся. Флот у днепровских порогов уже видели.
— Дань? — переспросил Илья. — Мы ж после Корсуни крест целовали на мир с греками. Ты ж им сестру императорскую в жены взял, Анну. Какой может быть ультиматум?
— В том-то и дело, — Владимир горько усмехнулся. — Анна померла прошлой зимой. Слышали, наверное. Так вот, греки теперь говорят: договор был скреплен браком, а брака больше нет. И дань мы, дескать, платили не за мир, а за приданое Анны. Теперь приданого нет — платите по-новой.
В трапезной повисла тишина. Добрыня смотрел на князя и видел то, чего не замечали, возможно, другие: Владимир не просто боялся войны с империей. Он боялся чего-то еще, более личного и темного.
— Ты чего-то недоговариваешь, княже, — произнес Добрыня тихо.
Владимир поднял на него глаза, и в них мелькнуло что-то похожее на облегчение — словно он ждал, что кто-то из них догадается сам, избавив его от необходимости объяснять.
— Ультиматум прислали не просто так, — сказал он. — В Константинополе знают о том, что у нас происходит на южных рубежах. О том, что печенеги снова сбиваются в орду. И о том, что… — он замялся, — что среди бояр зреет заговор.
— Заговор? — Алёша подался вперед, и его глаза загорелись знакомым огоньком. Такие дела были ему по нраву куда больше, чем битвы с чудовищами. — Кто?
— Не знаю, — признался Владимир. — Верные люди доносят: кто-то из ближних бояр ведет переписку с печенежскими ханами. И не просто ведет — предлагает им союз. Дескать, если печенеги ударят с юга, а греки — с моря, Киев падет. А бояре, которые сейчас жалуются на мою власть, только этого и ждут. Им нужен другой князь. Покладистее.
Илья тяжело поднялся со скамьи и прошелся по трапезной. Половицы скрипели под его весом, и этот скрип в тишине звучал как напоминание о том, что богатырская сила — это не только меч, но и ответственность.
— Ты хочешь, чтобы мы нашли заговорщиков, — сказал Илья не вопрос — утверждение.
— Хочу, чтобы вы сделали то, чего не могут мои люди, — ответил Владимир. — Бояре знают всех моих соглядатаев в лицо. От них прячутся. А вас троих знают только как богатырей, защитников рубежей. Вы в Киеве чужие. Никто не заподозрит.
— Это все? — спросил Добрыня, чувствуя, что князь опять что-то недоговаривает.
Владимир помолчал, потом вытащил из-за пазухи еще один пергамент — маленький, сложенный вчетверо, с обгоревшим краем.
— Это перехватили у гонца, что скакал в степь, — сказал он глухо. — Прочтите.
Добрыня взял пергамент, развернул. Писал явно грамотный человек, но почерк был нарочито изменен — буквы скакали, как пьяные на ярмарке. «Хану Куркуте. Киев готов. Войско стоит на южном порубежье, но богатырей там нет. Трое главных воинов князя будут отозваны в ловушку. Когда они погибнут, ударь немедля».
— Кто знал, что вы едете в Киев? — Добрыня поднял глаза на князя.
— Я и гонец. Больше никто.
— Значит, заговорщик — кто-то из близких. Очень близких. — Алёша, забыв о шутках, смотрел на обгоревший пергамент с выражением, какого Добрыня у него давно не видел: холодным и расчетливым. — Тот, кто мог читать твою переписку, княже.
Владимир кивнул:
— Поэтому я и позвал вас тайно. Никто не знает, что вы уже в Киеве. Вас видели только мои личные гридни. Но скоро слухи поползут — вы слишком заметны. Действуйте быстро.
Трапезная опустела. Богатыри вышли на крыльцо, и ночной Киев встретил их тишиной, нарушаемой лишь лаем собак да далеким перезвоном церковных колоколов. Добрыня стоял, скрестив руки на груди, и думал о том, что их втягивают в игру, правил которой они не знают. Заговоры, предательства, боярские козни — это была не их война. Их война осталась там, в степи, где все было просто: свои и чужие, жизнь и смерть, честь и бесчестие. Здесь же все перемешалось, и самый опасный враг мог сидеть за соседним столом на княжеском пиру.
— Ну что, други, — Илья огладил бороду, — видать, придется нам на старости лет в сыщиков переквалифицироваться.
— Мне нравится, — хмыкнул Алёша. — Хоть какое-то разнообразие. Надоело змеев рубить — они все одинаковые.
— Ты, главное, голову не потеряй, — осадил его Добрыня. — Тут не змеи. Тут люди. А люди, Алёша, хуже змеев.
Они начали с того, что разделились. Илья, чья слава и возраст давали ему беспрепятственный доступ в любые дома, отправился по боярским теремам — слушать, смотреть, запоминать. Старый богатырь умел быть незаметным, когда хотел, а его напускная простота часто заставляла людей проговариваться. Алёша, пользуясь своим обаянием и умением располагать к себе, затесался среди купцов и дружинников — в кабаках, на торжищах, в банях, где языки развязываются сами собой. Добрыня же взял на себя самое сложное: анализировать, сопоставлять, искать связи. Его ум, острый и цепкий, был создан для такой работы.
Уже через неделю у них накопились первые ниточки. Илья выяснил, что боярин Путята, старый соратник Владимира еще по новгородскому походу, в последнее время ведет себя странно: продает вотчины, переводит казну в греческие солиды, отправляет семью в Полоцк. Алёша разузнал, что печенежские лазутчики, которых время от времени ловили в Киеве, все как один перед казнью упоминали некоего «Старого Сокола» — видимо, прозвище связного. А Добрыня, изучая перехваченные грамоты, нашел закономерность: большинство посланий, отправленных в степь, были написаны на пергаменте одного и того же качества — тонком, выделанном особым образом, какой использовали только в одном из скрипториев Киева, принадлежавшем лично княжескому казначею.
Казначей, боярин Гостомысл, был фигурой почти легендарной. Старик, помнивший еще княгиню Ольгу, он ведал казной уже полвека и считался образцом честности и преданности. Добрыня сам помнил, как в детстве, когда Владимир только собирал земли, Гостомысл не раз спасал молодого князя от разорения, перераспределяя подати и выбивая долги. И вот теперь — он?
— Не может быть, — сказал Илья, когда Добрыня поделился подозрениями. — Гостомысл — старый человек. Ему за семьдесят. Зачем ему заговор?
— А кому нужен заговор? — возразил Алёша. — Всегда тем, у кого есть власть и кому ее не хватает. Может, старик решил, что Владимир слишком зарвался — церкви строит, с греками дружит, старых богов порушил. Сам знаешь, сколько недовольных было после крещения.
Добрыня покачал головой:
— Нет, не клеится. Гостомысл — язычник старый, это верно. Но он всегда говорил: «Я служу не князю, а земле Русской». Предать Владимира — значит предать землю русскую. А это против его натуры.
— Натуры, — хмыкнул Алёша. — Помяни мое слово: натуры еще и не так ломаются, когда золотом пахнет. Или когда власть целую жизнь в руках держишь, а потом вдруг понимаешь, что она утекает, как вода.
Решили проверить. Осторожно, без лишнего шума. Алёша, прикинувшись купцом из Чернигова, пришедшим к Гостомыслу за советом по налоговым делам, проник в его палаты и, улучив момент, обшарил рабочий стол казначея. Ничего — только счета, долговые расписки, сметы на строительство Десятинной церкви. Но Алёша заметил одну деталь: чернильница на столе Гостомысла была пуста и вычищена так тщательно, словно в ней никогда и не было чернил. А пергаменты в шкафу лежали ровно такие, как на перехваченных грамотах.
— Он пишет не у себя, — доложил Алёша. — Значит, есть другое место. Где-то, где он может не бояться чужих глаз.
— Или кто-то другой пользуется его пергаментом, — задумчиво произнес Добрыня. — Кто-то, кто имеет доступ к казначейскому скрипторию. И хочет подставить старика.
С этого момента расследование пошло быстрее. Илья, используя свои связи среди старых дружинников, выяснил, кто именно имел доступ к скрипторию Гостомысла помимо самого казначея. Таких людей было трое: писец, писец-помощник и ключник. Писец, молодой грек по имени Никифор, приехал с Анной из Константинополя и после ее смерти остался при дворе. Помощник, безграмотный холоп, только таскал пергаменты и разводил чернила. Ключник же, седой варяг Эйнар, служил еще отцу Владимира, Святославу, и слыл человеком мрачным, но верным.
Добрыня решил копать под Никифора. Грек был чужим в Киеве, его связи с империей были очевидны, а ультиматум пришел именно из Константинополя. Мотив налицо: после смерти Анны его положение пошатнулось, покровителей не осталось, и он мог попытаться выслужиться перед императором Василием, организовав заговор против Владимира. Алёша вызвался проследить за Никифором, и уже на вторую ночь слежки заметил странное: грек выходил из своих покоев глубокой ночью и отправлялся на Подол, в район, где селились печенежские купцы. Там он заходил в неприметный дом и оставался до рассвета.
— Надо брать, — горячился Алёша. — Устроим засаду, схватим прямо с поличным.
— Не спеши, — остудил его Добрыня. — Если это Никифор, то за ним стоит кто-то еще. Кто-то из бояр. Грек — исполнитель, не главный. А нам нужен главный.
Он оказался прав. Спустя три дня непрерывного наблюдения Алёша заметил, как к тому же дому на Подоле подъехал всадник — но не простой, а в дорогом плаще, скрывающем лицо. Конь был княжеских кровей, такие дарил лично Владимир особо приближенным. И Алёша, рискнув, пробрался под окна и услышал обрывок разговора. Голос всадника показался ему смутно знакомым — властный, с характерными новгородскими интонациями. Такие интонации были у тех, кто помнил времена Владимира до крещения, до Корсуни, до того, как князь стал «Красно Солнышко».
Когда Алёша рассказал об этом Добрыне, тот побледнел.
— Новгородский говор… — медленно произнес он. — Путята.
Боярин Путята. Тот самый, что продавал вотчины и отправлял семью в Полоцк. Тот самый, что стоял у истоков Владимировой власти. Ближайший советник, правая рука князя во всех делах, начиная от усмирения Новгорода и заканчивая крещением Киева. Человек, которому Владимир доверял больше, чем кому бы то ни было.
— Зачем? — Илья недоумевал. — У него все есть. Власть, богатство, почет. Что ему еще нужно?
— Власть, — коротко ответил Добрыня. — Настоящая власть. Не советника, а князя. Может, печенеги обещали ему киевский стол. Может, греки — поддержку флотом. Может, он сам решил, что Владимир ослаб и пора менять лошадей.
Доказательств, однако, не было. Подозрения, догадки, косвенные улики — для княжеского суда этого мало, особенно когда речь идет о втором человеке в державе. Нужно было брать с поличным. И тогда Добрыня пошел на риск.
Он лично явился к Владимиру и предложил план: пустить слух, что богатыри покидают Киев и возвращаются на заставы. Якобы угроза миновала, заговор сорван, Путята вне подозрений. А самим тихо остаться в городе и ждать, когда заговорщики выдадут себя.
— Путята наверняка активизируется, — объяснил Добрыня. — Если он думает, что мы уехали, он пошлет гонца в степь — дать отмашку печенегам. Тут мы его и перехватим.
Владимир, выслушав, долго молчал. Потом спросил:
— А если я не верю, что это Путята?
— Тогда прикажи своим людям следить за ним, а не за нами, — пожал плечами…