Интервью с заслуженным преподавателем Московского университета Виктором Петровичем Мазуриком (кандидат филологических наук, доцент кафедры японской филологии ИСАА МГУ).
Интервьюер — Айта Джаврунова:
«Виктор Петрович – выдающийся специалист в области японской литературы, превосходный оратор, лектор, человек, глубоко преданный своему делу. Он по-настоящему горит тем, что делает, беспредельно любит литературу и заражает этой любовью своих студентов. Своей бойкой и креативной подачей материала, харизмой и чувством юмора он способен зажечь в нас живой интерес. Будучи прекрасным преподавателем, он открывает нам совершенно другую, потустороннюю Японию. Не выразить словами, сколь полезны и интересны его лекции, которые погружают нас в доселе невиданные, далекие миры, переносят сквозь века, что перед глазами то и дело начинают всплывать сцены со страниц японских книг. Но что самое главное – через чтение японской литературы, через разбор глубинных смыслов Виктор Петрович открывает нам простые, общечеловеческие истины, помогает разобраться, что действительно ценно в этом быстро меняющемся мире. Глядя на него, понимаешь: быть преподавателем – это призвание».
— Виктор Петрович, каким было Ваше первое впечатление от учёбы в ИСАА и какие дисциплины Вам нравились больше всего?
— Впечатление было, разумеется, огромным, потому что учеба в университете совершенно не совпадала с моим сибирским школьным детством. Впервые от школьного просиживания часов нас погрузили в интенсивные занятия. Первые два года нас буквально до седьмого пота гоняли, поэтому впечатление было таким: напряжение всех физических, интеллектуальных, моральных и прочих сил. А любимым предметом у меня, разумеется, была литература. Во-первых, потому что преподавала очень талантливая Ирина Львовна Иоффе (Иоффе И.Л. – советский японист, литературовед и переводчик, к.ф.н., доцент, преподаватель Института Восточных языков при МГУ – здесь и далее прим. ред.), ученица академика Николая Иосифовича Конрада (Конрад Н.И. – советский востоковед, д.ф.н., академик АН СССР), человек с такой старой петербургской культурой, у нее даже произношение петербургское было. Ну и, во-вторых, в старших классах школы после знакомства с романами Достоевского, у меня интерес переключился с математики на литературу.
— А как Вы изучали японский язык? Легко ли он Вам давался?
— Язык мы изучали по программе, я думаю, кардинально от нынешней программы не отличающейся. Единственная разница с нынешним поколением студентов состояла в том, что нам преподавали люди, бывшие авторами учебников, по которым мы занимались. И поэтому у них, видимо, было больше свободы действий в тактике занятий. Для них текст своего собственного учебника или учебного пособия не был каноном, они могли совершенно свободно импровизировать. Потом это были очень яркие и талантливые люди, многие с необыкновенными судьбами. Что же касается японского языка, я не скажу, что это было очень трудно. Дело в том, что в японском языке нет ничего специфически сложного, за исключением, может быть, иероглифики. Японский язык сложен в употреблении, в привязке к конкретному контексту. Он все время меняется, как хамелеон, в зависимости от ситуации. Поэтому можно сказать, что настоящая языковая учеба началась уже после Института. Я помню, после первого или второго курса мы сдали краткий курс гидов, и нас зарядили работать на все лето, а потом и зимой на фестивале «Русская зима». Вот тогда нам открылась вся многогранность японского языка, его стилистическое разнообразие.
— Можете поделиться самыми приятными и яркими воспоминаниями со времен студенчества?
— Знаете, в наше время очень большой процент времени занимали отнюдь не аудиторные занятия или подготовка домашних заданий, а то, что можно назвать клубной деятельностью. У нас была очень яркая художественная самодеятельность, правда, мне пришлось принять в ней участие, уже будучи аспирантом и параллельно с этим молодым преподавателем. Я готовил и читал со сцены не существовавшие в то время переводы стихотворений различных японских поэтов. Один раз я даже на фортепиано что-то такое джазовое играл. Но самое главное: царила другая культурная атмосфера. Я поступал во второй половине шестидесятых. Тогда в воздухе витала другая культурная энергия. Это еще времена Битлз. Как только появлялась новая песня, мы заходили в аудиторию №15, ныне №228, где ныне заседает Ученый совет. Все ребята у нас были очень музыкальные. Незабвенный китаист Саша Адамович, по кличке Адамо, сразу же садился за фортепиано и начинал играть песни Маккартни. Он был блистательный импровизатор с великолепным слухом. Он даже написал рок-оперу «Китайцы улетели на Луну». А мы все хором подпевали. У нас было несколько замечательных музыкальных ансамблей. Например, «Трио Добровольского», которое записывалось на Московском радио. А в то время даже из консерватории не все попадали на радио. Они пели и в прямом эфире, и в записи на всех языках Востока. Тогда в моде были так называемые песни протеста, о тяжелой судьбе шахтеров «Sixteen tons», «John Brown’s Body», песни Рэя Чарльза. Мы все это пели с большим энтузиазмом. Кроме того, у нас было очень много ярких песен своих собственных, отечественных. Это же был период расцвета советской массовой музыки, было очень много бардов. Тогда еще очень активно писали Окуджава, Высоцкий, Щербаков и многие другие. Когда мы ездили на картошку или в стройотряды летом, мы ведь там не только работали, но и развлекались по-черному. Пели все эти хоровые песни, пели под гитару, соло и так далее. Это было колоссальное наслаждение.
— Какая атмосфера царила в ИСАА в те годы?
— Знаете, это было совсем другое заведение. Современная молодежь думает, что в советский период доминировала идеология и никто не мог высказывать альтернативные мнения, все только и делали, что зубрили коммунистические лозунги. Как бы не так. Как ни странно, это была страна сплошных дискуссий. Все были помешаны на спорах, дискуссиях, и не только научных, но и общественных, социальных. В студенческих аудиториях прямо посреди занятия затевались дискуссии. Высказывалось множество альтернативных мнений по любому поводу. Царила чрезвычайно живая атмосфера. Это не было унылое учебное заведение, похожее на школу, где всем твердят какие-то канонические истины, а все сидят и молча их запоминают. Потом, знаете, руководство Института было, видимо, менее отягощено всякого рода формальными требованиями, которые, как лавина, спускаются сверху и оседают в нашем болоте. В общем, если очень коротко суммировать отличия, тогда была более живая атмосфера, чем ныне.
— С чего началась Ваша любовь к литературе Японии?
— Очень трудно сказать. Я знаю точно, что любовь моя к литературе началась еще в девятом классе в Сибири с Федора Михайловича Достоевского. Тогда его впервые включили в школьную программу: до этого он был запрещенным писателем, ибо имел несчастье не нравиться Владимиру Ильичу Ленину. Когда я прочитал его произведения, я вдруг впервые понял, что литература – это не просто развлечение. Я вырастал еще в дотелевизионную эпоху, и мое поколение получало основное наслаждение от чтения книжек: приключенческая литература Фенимора Купера, Майн Рида, Луи Буссенара, Джека Лондона и абсолютно вся фантастика, потому что она импонировала нашему мальчишескому воображению. Мы были фанатами и Стругацких, и зарубежных писателей – Шекли, Азимова, Рэя Брэдбери и дальше по списку. А вот когда я прочитал Достоевского, где-то в подсознании у меня отложилось, что литература – это очень важное дело и далеко не развлекательное, а скорее познавательное, моделирующее сознание человека. А литература японская впервые, опять же еще в сибирские школьные годы, блеснула на горизонте переводами Веры Николаевны Марковой (советская поэтесса и переводчица, филолог, исследователь японской классической литературы) – случайно попавшимися в руки трехстишиями Басё (японский поэт XVII века, сыгравший большую роль в становлении поэтического жанра хайку). Что-то я прочитал, и где-то в подсознании осталось, что японская литература – это нечто отличающееся от литературы других стран. Это раз. И во-вторых, мы с приятелем посмотрели «Расёмон» Акиры Куросавы (японский кинорежиссер, сценарист и продюсер, классик японского кино, чье творчество оказало большое влияние не только на национальный, но и на мировой кинематограф). На маленьком экране черно-белый фильм, совсем по техническим средствам, в общем, неэффектный, но мы ничего подобного никогда не видели. Там даже привычные вещи, скажем, бамбуковый лес был снят как-то так, как никто ни у нас, ни в Европе никогда не снимал. Это тоже отложилось в голове до такой степени (не знаю, причастен к этому Куросава или нет), что мой лучший приятель в детстве называл меня «Мазурик-сан». Но мы не были фанатами Японии, а школьные клички – они как-то прилипают к тебе на всю жизнь.
— Не могли бы Вы рассказать про своих преподавателей и наставников в студенческие годы? Кто был Вашим первым научным руководителем?
— У меня было два научных руководителя: Ирина Львовна Иоффе, крупнейший знаток средневековой литературы. Она самых интересных студентов приглашала к себе домой и открывала им свою лабораторию. Я, например, своими глазами видел процесс перевода «Повести о доме Тайра» (средневековый японский эпос). У нее была великолепная библиотека японской литературы. А в конце учебного курса Наталья Сергеевна Шефтелевич (Шефтелевич Н.С. – преподаватель кафедры японской филологии ИСАА МГУ) – преподаватель языка и замечательный грамматист. Вот уж кто нас гонял так, что мы падали от усталости. Обсуждая тему дипломной работы, именно от нее я получил идею заняться жанрами японского фольклора, а именно загадками, которыми доселе не занимался никто. Я, как человек неопытный, подумал: «Действительно, почему бы и нет?» – и стал писать дипломную работу, но вскоре ужаснулся тому, в какие дебри я влез. Но зато благодаря опубликованной парочке статей меня нашел Григорий Львович Пермяков (Пермяков Г.Л. – российский советский учёный-паремиолог, фольклорист и семиолог), видный языковед, фольклорист, паремиолог, и включил меня в свою группу паремиологических исследований, где я провел почти 10 лет. Я с благодарностью вспоминаю этот опыт, так как, во-первых, это был опыт настоящей научной работы, а во-вторых, я хоть одним глазком, но заглянул в область народного знания, которое оказалось совсем не тем, что я о нем по невежеству думал.
— Вы часто называете Георгия Васильевича Свиридова своим сэнсэем. Можете сказать, почему?
— Потому что он для меня является одним из главных композиторов XX века и всех веков русской музыки. Как композитора я его открыл где-то в начале семидесятых годов. Я случайно услышал по радио маленькую кантату на стихи Пастернака. Как сейчас помню, это была одна из первых вещей, которая буквально пригвоздила меня к полу. Я вдруг почувствовал, что это не просто музыка, как литература Достоевского не просто художественная проза, а нечто другое. Это что-то, что открывает глубинно неведомое прежде. Внешне совершенно простое, но с какой-то бесконечной глубиной. И я стал прислушиваться к этой музыке. А потом получилось так: у чайного мастера, который 13 лет преподавал Чайное действо в Доме дружбы народов, а потом и у нас в МГУ, была традиция в качестве гостей на чайные встречи приглашать деятелей русской культуры. У нас были и политики: вся семья Ельцина, кроме него самого, Ирина Хакамада и многие-многие другие. На этих чайных посиделках завсегдатаями были Пелевин, Александр Митта и другие. Так вот как-то раз я предложил профессору Нисикаве (Нисикава Сотоку – приглашенный профессор чайной школы «Урасэнкэ», который возглавлял Московское представительство этой школы в ИСАА МГУ с 1991 года по октябрь 2002 года) позвать на наши встречи Георгия Васильевича. Я нашел по списку его номер и позвонил ему домой. Ответил сам Георгий Васильевич. Я пригласил его на чайное действо, но он тогда очень сильно хворал и не смог к нам вырваться, зато позвал меня к себе в гости. И я пришел к нему. В первый раз мы часа два с ним проговорили. Ну, как проговорили? Я старался, разинув рот и раскрыв все уши, слушать то, что он говорил, потому что, знаете, для меня это было как разговор с Моцартом, Бахом или Пушкиным. И вот что я установил: впечатление от личности нисколько не уступало музыкальному впечатлению от его произведений, а только подтверждало, усиливало и углубляло его. Я вдруг, к своему изумлению, встретил настоящего русского человека, о которых раньше читал только в романах XIX века. У него была простая, современная, но потрясающе красиво выстроенная речь. Ни одного словечка-паразита. В его домашней библиотеке были собраны лучшие издания мировой и русской поэзии. В этой же самой библиотеке хранилась одна из лучших коллекций изобразительного искусства. Я ему приносил книги по японскому искусству, рассказывал о театре Но (театр Но – один из видов японского драматического театра, объединяющий драму, музыку и танец в изящной, гармоничной форме). Так вот, знаете, мы с ним больше не о музыке говорили, а о смысле жизни. Причем с его стороны это не был акт толстовского протестантского учительства с трибуны. Это была обычная беседа с другом, в которой он высказывал простые, но удивительно глубокие мысли. Понимаете, Георгий Васильевич очень многому меня научил, сам того особо не желая. Поэтому я называю его сэнсэем. Не в музыке, а в жизни, так сказать.
— Вы уже упоминали, что специализируетесь на периоде Камакура-Муромати. Почему вы выбрали именно это направление?
— Дело вот в чем: у нас раньше четыре человека преподавали историю и японскую литературу. А потом по стечению обстоятельств очень долгие годы мне одному приходилось вести полный курс с VIII и до конца XX века, хотя сам я больше склонялся к рубежу XVII–XVIII веков, к знаменитой эпохе Гэнроку (девиз правления японского императора Хигасияма). Но жизнь опять-таки взяла за шиворот и заставила заниматься именно Средними веками. Ну, во-первых, я уже говорил: еще в студенческие годы, когда Ирина Львовна переводила «Повесть о доме Тайра», я краем глаза заглянул туда. Не скажу, что я сразу бы этим увлекся, потому что эпос меня всегда привлекал меньше, чем лирика или драма. А потом были еще два обстоятельства. Во-первых, в годы перестройки вдруг издательства стали приставать с ножом к горлу, чтобы переводить религиозные сочинения, которые были запрещены в советское время. Я долго сопротивлялся, но тут мой покойный друг Александр Николаевич Игнатович (Игнатов А.Н. – к.и.н., российский историк, переводчик, специалист по традиционной японской культуре, истории буддийской философии), который тогда переводил Сутру Лотоса (один из самых ранних и авторитетных текстов махаянского буддизма) с японского, уговорил меня участвовать в сборнике «Буддизм в Японии». И так уж получилось, что мне достался именно средневековый буддизм: «Речи краткие драгоценные» и «Записки скорбящего о ереси». Я их перевел очень быстро, без натуги и был поражен, насколько это укладывается в наши представления об отношении человека с вечностью, с абсолютными вещами. Я уже потом узнал, что даже первый русский миссионер архиепископ Николай Японский (Епископ Русской православной церкви, миссионер, основатель Православной церкви в Японии. С 1906 года – архиепископ Токийский и Японский) говорил, что амидаистские вероучители будто списывали свои проповеди с Нагорной проповеди Христа. Я это перевел, и меня это заинтересовало. А потом случилась вторая часть Марлезонского балета. В девяностом году я попал в Киото. Меня отправили в чайную школу Урасэнкэ (одна из трех основных школ японского чайного действа), международный класс чайного действа. Там я погрузился в живое Средневековье. Не со страниц книг, а в реальное живое Средневековье, потому что японская традиционная культура не знает временных границ: сегодня внутри традиционных действий она такая же, какая была в XVI веке. И я очень много времени провел в дзэнских каменных садах во время чайного действа, которое интенсивно вкладывает в тебя не современное, а именно средневековое мироощущение. И наконец, я просмотрел почти весь годовой сезон театра Но школы Конго-рю (одна из пяти основных школ Театра Но, дословно «алмазная» школа), после чего я вдруг понял, опять же скорее почувствовал, чем понял, что Средние века – это совсем не то, что нам рассказывали в советское время. Да, в Средневековье были неприятности: там были войны, глад, мор и семь египетских казней, там была чума, там были всякие ужасы, но в то же время там было нечто, что искупает все это – это метафизическое самоопределение человека. И когда я к этому прикоснулся, у меня изменилось отношение к Средним векам, и я стал понимать, что, хотя эпоха Хэйан и эпоха Эдо бесконечно ближе к нам по психологии, по легкости чтения тех литературных произведений, которые были написаны в Древности и в Новое время, нужно всячески исследовать, изучать именно ту крайне дефицитную ныне часть человеческой культуры, которая ярче всего проявлялась именно в Средние века.
— Когда Вы впервые побывали в Японии? Что Вас больше всего впечатлило? Что больше всего разочаровало?
— В мои студенческие годы не было обмена стажерами. По иронии судьбы обмен начался через год после моего окончания Института. Поэтому первые мои поездки в Японию случились, когда я был аспирантом и параллельно с этим молодым преподавателем. Поездки эти были в основном деловые. Я несколько раз ездил в качестве переводчика разных организаций. Мне тогда удалось увидеть не глубинную, а идеологическую, поверхностную Японию, но это было тоже по-своему интересно. Такие поездки были кратки, перенасыщены встречами, переездами из одного города в другой и очень суетливы. А поскольку люди, с которыми мы общались, были прозападного воспитания, особого контраста я не ощутил. Поэтому первое, чем Япония мне запомнилась, был просто другой климат: влажный и жаркий, будто в сауне все время находишься. А потом меня стали посылать в основном в качестве консультанта Министерства культуры. Это человек, который следит за правильностью культурных контактов и решает всякие проблемы. Один раз мне пришлось практически два месяца провести с нашим Советским Государственным цирком. Мы проехали всю Японию, около 80 городов, с самого юга до самого севера. Вот тут мне и начала открываться глубинная Япония, потому что мы, бывало, ездили по совсем маленьким селам и городкам. Сейчас, наверное, таких в Японии уже давно нет. В эти два месяца я как на фронте побывал, потому что жизнь в тех условиях была очень интенсивна и эмоциональна: у меня на глазах распадались семьи, создавались новые, там были звери, иллюзионные опыты, истерики, обмороки, там было все.
Потом меня посылали в качестве консультанта Министерства культуры с труппой балета Большого театра. Именно тогда я перезнакомился со всеми звездами: с Михаилом Лавровским, Людмилой Семенякой и так далее. Но мне как консультанту Министерства культуры пришлось очень тяжело, потому что с этим гастролями было связано несколько скандалов. Один состоял в том, что как раз пока мы были в Японии, в Афганистан были введены войска. И во всех городах нам приходилось пробиваться через плотные ряды корреспондентов. У каждого из нас пытались взять интервью по поводу того, что мы об этом думаем и так далее. Следующий скандал вообще прошелся по мне танком. Во время гастролей вместе со своей матерью сбежал в США молодой представитель балетного клана Мессереров. Опять же, на следующий день все газеты кричали: «Он выбрал свободу» и подобного рода вещи. А я, как представитель Министерства культуры, был вынужден давать всем объяснения, разъяснения, интервью. Там были и другие мелкие скандалы. Например, в одной провинции из лучших побуждений нам подарили фигурки местных божков культа плодородия. Представителям первого отдела, конечно, все это не понравилось. И началось… Я в первый раз видел японца в истерике: он визжал и бил тарелки в ресторане. Наш, соответственно, тоже. Я обеим сторонам объяснял: нашим – что никакого злого умысла тут нет, а японцам – что у нас другой строй в стране, и что советская таможня неправильно поймет такие сувениры. Пришлось потратить очень много сил и нервов, но зато я увидел глубинных японцев, разные диалекты, города. А с японским с цирком я еще провел огромный эксперимент в плане чувства юмора. Из всей цирковой труппы я больше всего сдружился с тремя клоунами. Это было одно из самых смешных трио в советское время. Все умирали от смеха, когда их по телевидению показывали. А у них было штук пять номеров с текстами, которые я им, конечно, перевел. Значит, после первых выступлений они вышли ко мне и говорят: «Виктор, мы играем, а в зале тишина». Вот тогда мы в течение двух месяцев проводили эксперимент: я каждый вечер чуть-чуть менял текст, а потом стоял за кулисами и смотрел, как реагирует публика. Под конец этого срока люди в истерике падали со стульев от смеха. На основе этого эксперимента я сделал очень много полезных для себя заметок и впоследствии даже стал читать теоретический курс «Смеховая культура Японии». Это еще одно следствие поездок в Японию.
— Что, по-вашему, самое сложное в работе переводчика?
— Одно из сложных – технические моменты. Например, для япониста в синхронном переводе сложно то, что в японском зеркальная грамматика, и начинать перевод надо с конца фразы, а фраза может быть очень длинной. Если это синхронист, очень трудно одновременно воспринимать то, что говорят, и держать в памяти то, что сказали 15 секунд назад. Чем длиннее пауза, тем синхрон сложнее. По-моему, в скором времени искусственный интеллект будет легко со всем этим справляться. А глубинно сложное – это искусство коммуникации. Дело в том, что есть люди, органически не способные к коммуникации, к диалогу. Такой человек глух как тетерев, он слышит только себя и следит только за своими мыслями. Он не способен глубоко понять ход мысли другого человека, а потому предсказать, что он будет говорить в следующую секунду, его настроение, его реакцию. И это касается не только переводчиков. Это касается всех, кто работает с людьми: актеров, педагогов, маркетологов, рекламщиков и так далее. Это не такая легкая сфера, не такое легкое искусство. Тем более сегодня, когда культурные и психологические стандарты меняются чуть ли не каждый день, устанавливать эту глубинную связь, этот контакт и такое хорошее понимание становится, в общем-то, сложно. И ведь есть разные виды перевода. Например, есть перевод узкоспециальный. Там главное – эрудиция. Надо прекрасно знать сферу, в которой варишься, быть осведомленным в терминологии. Это более-менее техническая проблема. А есть другая сфера – художественный перевод. В ней главное – не культура иностранного языка, а культура языка своего собственного. Сегодня все меньше и меньше молодых людей хорошо владеет глубинной культурой русского языка со всеми подспудными смыслами, со всем историческим контекстом. А это обязательное условие. И ещё очень важен художественный талант. Одно дело знать язык, а другое дело – уметь им пользоваться. Переводчик художественной литературы сам должен быть творцом художественного текста. И еще одно – платят за работу очень немного. Издательство не видит разницы между переводом техническим и художественным, а это в сто раз больше работы, но оплата та же самая, если не меньше. К примеру, в советское время человек переводил художественную книгу, а потом ему поступали проценты с тиражей. А тиражи-то были на сотни тысяч и миллионы экземпляров. Особенно, если это детская книжка. Поэтому на отчисление переводческих тиражей можно было довольно-таки неплохо жить. Сегодня нет ни таких тиражей, ни заказов от издательств на глубинные художественные тексты. Сегодня что нужно? То, что быстро продается. А сегодня быстро продаются не глубокие романы или средневековая поэзия в серьезном переводе, а что-нибудь сугубо попсовое, яркое, что плавает на поверхности, и то, что легко купят главным образом. Прочтут или нет – это уже неважно. Главное, чтобы купили, поскольку мы живем в коммерческую эпоху. Вот такие сложности стоят перед перевозчиком сегодня.
— Вы не раз говорили, что одним из ваших любимых произведений японской литературы являются «Записки от скуки» Кэнко-хоси. А какие другие произведения Вам нравятся?
— Как я уже говорил, мне нравится японский театр. Правда, когда я читаю переводы текстов японского театра, я понимаю, что они дают только один процент художественного впечатления. Потому что театр Но воздействует на зрителя особыми ритмами, освещением, особым движением, особым пространством, музыкой. То есть там очень важна сценическая часть. Это все в совокупности производит грандиозное впечатление. Текст же доносит только малую часть всего этого. Когда я читаю некоторые пьесы Но, передо мной встают картины того, что я видел на сцене. И даже если я не видел спектакля, я догадываюсь, как это приблизительно могло бы выглядеть. Также мне, безусловно, нравится средневековая поэзия. Во время ее прочтения я стараюсь прийти в состояние, хоть отдаленно приближенное к тому, что называется саби (яп. Sabi – «патина», «налет старины»; японская эстетика, основанная на дзэн-буддизме и даосизме, которые подчеркивают важность присутствия в настоящем моменте, отрешенности от желаний и привязанностей, а также гармонии с окружающим миром), к этому отрешённому состоянию. Тогда эффект, конечно, совершенно другой. Кэнко-хоси же с его «Записками от скуки» (произведение монаха Ёсиды Кэнко конца эпохи Камакура, написанное в жанре эссе), прямо противоположно, нравится мне живостью ума. Поскольку это дзэнская словесность, она отрицает всякую догматичность, не признаёт никаких законченных раз и навсегда истин. Монах Кэнко-хоси ко всему относится с таким отчасти ироническим прищуром. У него есть способность смотреть на все с разных сторон. Его чувство юмора, в чем-то парадоксально близкое к нам, заставляет тебя погрузиться в другую часть Средневековья, которая тоже ведь реально существовала. Эта книга произвела на меня особое впечатление. Также я с наслаждением читаю поэзию школы Басё, его последователей, таких как Бусон, Рёта, Исса. У Ихары Сайкаку (японский писатель XVII века, поэт, драматург) очень нравятся некоторые произведения, у Тикамацу Мондзаэмона (японский драматург, поэт кон. XVII – нач. XVIII) нравится всё.
— В чем, по-вашему, заключается основная ценность филологии в современном мире?
— Филология как одна из самых комплексных гуманитарных дисциплин всегда имела большое значение для человека, потому что она самым сложным образом выстраивает понимание человеком внешнего мира и самого себя. Филология, а внутри филологии еще более комплексное литературоведение, – возвышаются над другими гуманитарными дисциплинами. Филология всегда существовала и в каждую эпоху играла совершенно разные роли. В Средневековье она была очень близка к религиозной метафизической философии. В Новое время она пыталась пробраться в человеческое подсознание. Филология труднее всего поддается строгому математическому анализу. Раньше можно было более или менее объективно отличить диалог человека с машиной от диалога с другим человеком по содержанию этого диалога, по его форме. Сегодня уже тест Дюринга (эмпирический тест, проверяющий способность машины имитировать человеческое поведение) не проходит. Искусственный интеллект имитирует другого человека столь искусно, будь он неладен, что вы не отличите. И это большая опасность для всего человечества. Сегодня как раз наступает последний этап обороны гуманитарной сферы, когда человечество отстреливается в последнем окопе. А вот что будет дальше – я не знаю. Один Господь Бог знает. Никто не знает, ни из политиков, ни из этих ученых, о которых Высоцкий хорошо пел: «Ученые-ученые, мозги разгоряченные». Эта тенденция в сто раз страшнее любой атомной войны. Поэтому сегодня филология почти так же важна, как сегодняшняя Церковь.
— Как Вы думаете, без чего невозможно будущее российской японистики?
— На этот вопрос очень трудно ответить, потому что мир меняется радикально, и вызовы будут совсем другие, чем мы с вами представляем. И ответ на них, что самое важное, будет тоже явно другой. Для любых гуманитарных наук – и японистика не исключение – сейчас наступили черные времена. Потому что всё против них, в первую очередь технологии: сейчас можно сварганить любой текст с помощью искусственного интеллекта, который вы не отличите от текста, созданного человеком. Но это ничего не дает человечеству, это фейк. Потому что искусственный интеллект только компилирует текст, а не создает его. Правительство не выделяет деньги на гуманитарное знание. Оно стимулирует создание технологического, инженерного, математического, компьютерного образования. Гуманитарного нет в этом списке, а если и есть, то где-то в конце. А что будет в ближайшем будущем? Ну, право же, один Бог ведает. Там могут возникнуть такие проблемы, какие нам сейчас даже в голову прийти не могут.
— Что Вам больше всего нравится в своей профессии?
— Хотя поначалу работа в качестве преподавателя меня никак не увлекала, спустя много лет я стал замечать плюсы этой профессии. В моей работе ты никогда не можешь стоять на месте. Мой предмет невозможно преподавать одинаково. Каждый раз, когда ты встречаешься с новой группой студентов, тебе приходится заново выстраивать коммуникацию, выбирать другие произведения для презентации, потому что у каждого нового поколения восприятие кардинальным образом меняется. И ты никаким уровнем знаний не можешь удовольствоваться. Тебе приходится все время читать новые книжки, новые переводы, новые исследования. У тебя нет опасности заскучать, покрыться плесенью или, как говорят, перегореть на работе. Преподавать может только тот, кто сам всю жизнь учится. Тогда он может втянуть в процесс учения всех остальных. Поэтому я всегда очень прошу студентов высказывать свои мнения, впечатления, возражения, задавать вопросы. Преподаватель ведь тоже хочет учиться. И молодежь может научить его очень многому, чего он не знал в свои годы.
— По традиции, какое напутствие Вы бы дали студентам ИСАА?
— Студентам ИСАА, во-первых, а также всем филологам и японистам, во-вторых, а еще шире – всем гуманитариям – я дал бы такое напутствие. Мы с вами имеем от судьбы большой бонус. Мы занимаемся теми предметами, теми проблемами и теми взглядами, которые ближе всего к живому человеку. Мы изучаем и пытаемся понять, как работают самые тонкие механизмы человеческого познания, мировосприятия. Ведь все перечисленное: и нейрофизиология, и психология, и философия, и религиозные взгляды, и художественное ощущение – все есть в языке, все есть в литературе. Именно гуманитарное образование, особенно филологическое, дает самую широкую подготовку, которая, если вы честно ее получили, даст вам возможность быть эффективным деятелем почти во всех областях современной цивилизации и культуры. Вы сможете быть хорошим менеджером, хорошим технарем, вы сможете быстрее осваивать узкопрофильные дисциплины, чем если бы вы начинали все с нуля без гуманитарного знания, потому что вы будете обладать более гибкими, широкими механизмами мышления, которые позволят быстро переосмысливать разные вещи. А сегодня ничто не стоит на месте. Скажем, за время обучения студентов узкой специальности, технологии могут совершить резкий скачок, и прежние профессии станут не нужны, так как нужно будет знать совершенно другое. А вот гуманитарные аспекты – они ведь никогда не стареют. Потому что человек сегодня такой же, каким был сотни тысяч лет назад, когда еще только зарождались первые проблески осмысленного отношения к миру, цивилизации; меняются только нюансы, некоторые детали, но в основе остается гуманитарный фундамент. Поэтому по сравнению со всеми остальными специальностями мы находимся, так сказать, на самом незыблемом фундаменте человеческих знаний. И поэтому я предлагаю ценить это и пользоваться теми возможностями, которые нам предоставляет гуманитарное образование.
***
Арина Калустян, филологическое отделение, японский язык
«Лекции Виктора Петровича завораживают, полностью переносят в самое нутро произведений японской литературы далекого прошлого. Одно удовольствие разбирать поэтические формы под руководством того, кто сможет преподнести даже самую сложную для понимания концепцию японского стихотворца. На занятиях он позволяет нам взглянуть на мир «японскими» глазами, и задумки писателя уже не кажутся такими туманными и далекими. Через глубочайшие познания в области японской литературы и личную исключительную заинтересованность в изучаемом материале Виктор Петрович мотивирует меня, как и остальных студентов-японистов развиваться, выстраивать базу для дальнейших востоковедческих открытий».
Екатерина Нечаева, филологическое отделение, японский язык
«Занятия с Виктором Петровичем – это уникальный опыт, который трудно передать словами. На его парах получаешь не только знания, но и мотивацию продолжать стремиться к большему. Он всегда очень вовлечен в процесс обучения, и старается узнать мнение каждого студента насчет материала лекции. Также его всегда интересуют наши вопросы и проблемы, которые возникают при знакомстве с японской литературой. Мазурик-сэнсэй великолепный оратор и профессионал своего дела, а его любовь к японской литературе можно услышать даже в тембре голоса. По-моему мнению, именно такие черты и особенности делают Виктора Петровича замечательным преподавателем».
Матвей Ураков, филологическое отделение, японский язык
«Виктор Петрович Мазурик – замечательный преподаватель и лектор, специалист по японской литературе и уважаемый многими знаток буддизма. Мастерски владея словом, он прекрасно ведет занятия, возбуждая неподдельный интерес студентов: неслучайно его называют «Дайсэнсэй», а забавные и остроумные риторические приемы Виктора Петровича расходятся на цитаты. Искрометный и задорный, Виктор Петрович подстегивает студентов не быть «пассивными слушателями», а думать и задавать вопросы, самим выстраивать собственный процесс познания».
***
Интервьюер – Айта Джаврунова (филологическое отделение, японский язык).