Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Бочков Валерий. Беккер

БЕККЕР
Нина Ван дер Лейден:
Платье, лёгкое и голубое, очень удобное летнее платье (практичное— как сказала бы бабушка, если б дожила, конечно), в едва заметный мелкий горошек, даже не горошек — в крапинку; вот ведь странно, а ведь визуальное представление о вещах остаётся даже в темноте… А темнота была полная или почти полная — кое-что скорее угадывалось и додумывалось, но уже без участия

Бочков Валерий
Бочков Валерий
Бочков Валерий. Четыре рассказа

БЕККЕР

  Нина Ван дер Лейден:

  Платье, лёгкое и голубое, очень удобное летнее платье (практичное— как сказала бы бабушка, если б дожила, конечно), в едва заметный мелкий горошек, даже не горошек — в крапинку; вот ведь странно, а ведь визуальное представление о вещах остаётся даже в темноте… А темнота была полная или почти полная — кое-что скорее угадывалось и додумывалось, но уже без участия зрения.

  Три градации чёрного — озеро, лес, небо. Три оттенка летней ночи. Вода в озере была неподвижна, небо плоским и без единой звезды. Между озером и небом чернела полоса леса с острыми пиками елей.

  Платье — я сняла его бесшумно, это невидимое, но всё-таки голубое платье. Доски мостка ещё не остыли. Неслышно, на цыпочках, я дошла до края и остановилась. Пальцами нащупала поручень лесенки, что уходила в воду.

  Озеро, открытое пространство, которое ощущалось шестым каким-то чувством, казалось теперь бесконечным, бескрайним, и даже призрачный лес на том берегу не мог убедить в обратном.

  Я присела, голые ягодицы соприкоснулись с деревом досок, шершавым и тёплым, словно кто-то живой только что сидел тут. Неприятное ощущение, к тому же вода теперь мне начала казаться вязкой и тягучей, словно жидкая смола. Боясь передумать, я нащупала пяткой ступеньку, оттолкнулась от края и соскользнул вниз.

  Маслянистый всплеск, озеро проглотило меня. Я погрузилась с головой в черноту, мягкую и тёплую. Сделала несколько упругих гребков, моё тело приобрело рыбью обтекаемость. Прижав ладони к бёдрам, я по инерции скользила вглубь. Движение напоминало полёт, нет, даже не полёт, а ленивое парение. Тишина стала осязаемой, я была внутри тишины. Ласковой, тёплой и нежной — такой уютной. Должно быть так заканчивали свой путь те жуки, которых мы находим внутри янтаря. Смола как мёд, невыносимо обольстительная сладость вечности. Инстинкт самосохранения отключается. Покой — радость, вечный покой — счастье: ты просто забываешь дышать. Никогда раньше цена собственной жизни не казалось мне столь ничтожной.

  Я открыла глаза, но от этого ничего не изменилось. Непроницаемая чернота была бесконечной во всех направлениях. Верх и низ, как пространственные ориентиры, перестали существовать. Меня наполнила сладкая тоска: жалость к себе пополам с предвкушением чего-то неясного — жутковатого и манящего; такое чувство возникает к концу поминок малознакомого покойника.

  И ещё: я могла остановиться и разобраться где верх и где низ — ещё было не поздно, но я не хотела этого; незнание направлений и границ сделало меня не просто частью чего-то огромного, я стала центром и смыслом некой новорождённой вселенной

  Но всё-таки вынырнула. Вынырнула и вдохнула.

1

  Нельзя русскому человеку сходить с ума.

  Немцу можно, французу тоже, голландец настолько рационален, что и в безумии будет свои гульдены в уме пересчитывать. Сумасшедший англичанин мало чем отличается от англичанина в здравом уме, они и так все там который век на цыпочках ходят. Испанцу, но это между нами, чокнутость только на пользу пойдёт. Примите на веру.

  Русский же и в здравомыслии не очень-то рассудителен, а если уж умом тронулся — пиши пропало. Русский, пусть даже он и шахматист, то непременно гармонист, романтик и поэт, трезв он или уже похмелился понять непросто: говорит зычно, пеплом сорит на пол, на женщин чёртом зыркает. Хват и туз козырный, купец, казак, гусар — ещё пять минут и цыганские романсы петь начнёт.

  Но перейдём главному.

  Зовите меня Беккер — это и имя, и фамилия. Беккер. Я сам его придумал, вернее, присвоил — так назывался рояль, на котором меня мучила гаммами аскетичная старуха в чёрном, лицо её стёрлось, помню запах — что-то горелое и сладковатое, эдакий аромат нищенского аристократизма. Чистая готика, короче. Инквизиторская пытка при помощи клавиш и звуков продолжалась почти год, после Господь сжалился и старуха исчезла.

  Господь, кстати, ещё тот ловкач — не без чувства юмора малый. Мы с Лялькой Митрофановой сидели под письменным столом — морёный дуб на резных львиных лапах, мы прятались в отцовском кабинете, впрочем, взрослым уже давно было не до нас: из гостиной доносился гам, музыка и звонкий смех Лялькиной мамаши — резкий, как крик чайки. Казалось, тётю Милу кто-то зверски щекочет, причём, через равные промежутки времени. Лялька наконец стянула свои трусы, сперва мы долго торговались, кто сделает это первым. Я был старше на год, настойчивей и хитрее. Разочарование — слишком вялое слово, было ощущение, что меня обманули. Там ничего не было — вообще. Место, гладкое и розовое, оно было как коленка, если не считать невнятной складки.

— И всё? — я подался вперёд и коснулся пальцем складки. — И это всё?

  Лялька надулась, её нижняя губа выпятилась. Чёрт, сейчас начнутся слёзы, — подумал я, — только этого не хватало.

— Гляди! — произнёс я важно, неторопливо расстёгивая пуговицы на ширинке.

— Ого…

  Лялька шмыгнула, вытерла ладошкой нос. Мы сидели на корточках, Лялька встала на колени, чтобы получше разглядеть. Под столом было темно, но наши глаза уже привыкли.

— Фига себе… — она вытянула боязливый палец. — Что это?

  Я сам не знал током, поэтому сказал:

— Можно потрогать…

  Она осторожно коснулась,

— Мягкий… — она бережно взяла двумя пальцами. — Не больно?

— Нормально, — сдержанно буркнул я.

  Лялька осмелев сжала посильней.

— Ой, — она глупо хихикнула, — он пучится!

  Слово «эрекция» нам не было знакомо, не знали мы и прочих медицинских терминов, вроде «половой акт», «оргазм», «клитор», «мастурбация», «кунилингус» и многих других. Мы с Лялькой пребывали в девственном неведении, совсем как Адам и Ева в Эдемском саду до инцидента с яблоком. И вот тут мы возвращаемся к Богу, точнее, к его лукавству.

  Уважаемый Демиург, если вы чистосердечно планировали оставить Адама и Еву в состоянии бесконечного целомудрия, то какого чёрта нужно было столь хитроумно конструировать гениталии, наделять их (и ради бога, не говорите, что так получилось случайно) столь курьёзными, забавными и манящими свойствами. Уверен, что и безо всякого змея-искусителя, первый вопрос Евы Адаму был бы: «Фига себе… А можно потрогать?».

  Да, кстати: бедная моя Лялька Митрофанова, моя наивная Ева, ты бы ни за что не поверила тогда под письменным столом, если бы я тебе сказал, что ровно через семнадцать лет твоё голое тело найдут с перерезанным горлом в большом фибровом чемодане в полосе отчуждения Ярославской железной дороги между станциями Болшево и Подлипки-Дачные среди мелкого и среднего мусора, среди окурков и битых бутылок, которые так любят выбрасывать пассажиры электрических поездов дальнего и пригородного следования.

  Если червя разрубить пополам, то у нас получатся две вполне самостоятельных личности. С человеком такой номер не проходит. Если у человека отрезать ногу, то она тут же переходит в разряд утиля или как выражаются врачебные работники в разряд «биологических отбросов». Человек по природе эгоистичен, его личность неделима. Хотя, погодите, не всё так просто — ведь есть же медицинский диагноз, он так и называется «раздвоение личности». В психиатрии этот диагноз определяется как расстройство множественной личности или диссоциативное расстройство. При нем человек ведет себя так, будто в нем живет несколько личностей (эго-состояний). Короче, вот тут-то мы снова возвращаемся к теме сумасшествия.

2

  Сосед сверху звался Бах.

  Точнее, так его называл мой папаша, поскольку этажом выше — на девятом — постоянно роняли что-то большое и тяжёлое. Вот так — бах! Бах! Моя детская фантазия рисовала разнообразные причины возникновения звука: Бах, толстый и потный, с красной шеей, забирался на шкаф и плашмя падал на паркет, забирался и снова падал; другой вариант — Бах тайно содержал в квартире африканского слона, индийские слоны мельче и такого шума произвести не смогли бы.

  Были и другие гипотезы, но мне их не вспомнить.

  На деле фамилия соседа была Архангородский. Без шляпы я его не видел ни разу. Архангородский работал каким-то медицинским или биологическим академиком, бабушка обзывала его вивисектор и докторменгеле (обе клички не прижились, поскольку не могли соперничать с гениальным Бахом моего папаши). За Бахом приезжала чёрная лакированная «волга» с белыми шторками в окнах и с оленем на капоте. Олень сиял, точно его только что отлили из серебра самой высшей пробы. Оленя страшно хотелось погладить, а ещё лучше лизнуть. Но в машине сидел нахохленный шофёр с мрачным лицом серого цвета. За такого оленя я бы отдал левый мизинец даже не моргнув. Как говорится — будь осторожен в своих желаниях, Бог может их исполнить.

  Моего папашу тоже возили на «волге», но обидного палевого цвета. И безо всякого оленя на капоте. Папаша был толст и скучен, как и полагается замминистра лёгкой промышленности, плюс звали его Ефим, а отчество было Илларионович. Дедушку Иллариона я никогда не видел, да и в целом, к этой ветви родни имел отношение по касательной. Моим настоящим отцом был морской дьявол, он оплодотворил мою мать, когда та купалась голой, дело происходило ночью, где-то под Туапсе. Моя матушка в молодости успела здорово накуролесить, упоминался некий генерал, некий режиссёр и ещё некто по фамилии Горский, от которого пришлось делать аборт. Бабушка каждое утро звонила таинственной Таисии Петровне. Наливала большую кружку кофе, бухала туда три ложки сгущёнки, распечатывала свежую пачку «Новости» и говорила до полудня. Разумеется, я подслушивал, прячась в туалете. Там наверху было квадратное окно, которое выходило на кухню.

  В случайности верят лишь идиоты и математики. Случайностей не существует. На деле, все события, все люди, с которыми мы встречаемся, все, так называемые, мелочи и пустяки, что происходят с нами — абсолютно всё так или иначе связано между собой невидимыми нитями причин и следствий. Вы хотите доказательств — они будут.

3

  Хочу дать вам совет — никогда не женитесь на девицах с фамилией Спиридонова. Ничего хорошего из такой женитьбы не выйдет. Проверил лично. Разумеется поначалу будет ничего, даже весело и разгульно, но постепенно Спиридонова проявит свои истинные цвета. Зелёный — зависть, жёлтый — жадность, лиловый — коварство. Под маской смешливой куколки-дурочки окажется хладнокровная и хитрая бабёшка.

  Мужчина наивен и любопытен по своей природе, лучшие из нас обладают мозгами и кое-какой логикой, но именно это нас и губит. Интеллект и рассудительность негодные инструменты в зазеркалье: тут камень падает вверх, дракон женится на принцессе, а благородного рыцаря продают в монгольское рабство. Ворожбу не раскусить логикой, не объяснить законом Бойля-Мариотта, химеру не одолеть приёмами самбо. Хитрожопая краля с незаконченным средним в два счёта облапошит и Эйнштейна, и Маккиавелли с Сократом. Последний, зная женскую натуру, предпочитал иметь дело с мужчинами.

  После безобразных ссор, слёз и воплей, после битья богемского хрусталя и кухонного фарфора, после мольбы и угроз — всё это заняло почти весь май — мне наконец удалось вышвырнуть Спиридонову из моей квартиры. Наивная душа моя ликовала, сердце пело, интуиция же молчала как пень. Простодушный бес шептал мне в ухо — братишка, осталось чуть-чуть — пустяки: оформить развод, заплатить Спиридоновой какой-то выкуп и навсегда вычеркнуть её фамилию из жизни. Вот в последнем пункте мой бес оказался отчасти прав.

  Была суббота и начало лета. После вялой весны Москва в одночасье погрузилось в африканское пекло. Спиридонова позвонила накануне и слабым голосом умирающей вдовы назначила встречу. В одном из переулков за Мясницкой, помнишь, там во дворике ещё итальянский ресторан с верандой — помнишь?

— Нет, — отрезал я. — Какой адрес?

  Я приехал чуть раньше, минут за десять. Ресторан был закрыт, я остановился на пустой парковке у входа. Разумеется, я помнил это место, по дороге сюда на самом донышке души тлел робкий испуг, что на меня накатит сентиментальность о былых и лучезарных днях нашей совместной жизни. И, что коварная Спиридонова на самом деле едет сюда не обсуждать финальные нюансы развода, а планирует некую вероломную комбинацию.

  Двор был тих и тёмен, пахло помойкой. Становилось жарко. На детской площадке по утрамбованной глине бродил старый пёс непонятной породы. Его сопровождала девочка лет восьми. Пёс остановился у качелей, выкрашенных в невыносимо лимонный цвет, и лениво поднял заднюю ногу. Часы показывали ровно одиннадцать. В зеркало мне была видна арка, я почему-то был уверен, что именно оттуда выйдет Спиридонова. Вместо неё появился мужчина. Я бы не обратил на него внимания, если бы не его рука — рука была обмотана тряпкой — то ли пледом, то ли шарфом. Девочка на площадке пыталась играть с псом, она нашла палку и теперь бросала её в сторону помойки. Пёс сопровождал полёт палки поворотом бородатой головы, но с места не двигался. Девочка сама шла к помойке, подбирала палку, возвращалась и снова бросала её. Мужчина обошёл мою машину, он придерживал забинтованную руку, как держат грудных детей. Он наклонился к пассажирскому окну и кивнул мне. Я опустил стекло.

— Вы — Лактионов.

  Он не спросил, а произнёс утвердительно. Так человек в магазине, подойдя к прилавку, говорит — ага, вот ананас.

— Да, — кивнул я.

  Я не успел удивиться, не успел спросить, откуда он знает мою фамилию и что ему от меня нужно, краем глаза я увидел, как девчонка ведёт понурого пса мимо помойки к подъезду, как с мусорных баков взлетели голуби, успел подумать, что пёс вряд ли протянет до осени, а у меня никогда не было собаки, одни лишь скучные аквариумные рыбки — вуалехвосты, неоны и… Как назывались те важные, серебряные с траурными полосками, аристократичные рыбы я не мог вспомнить, а мужчина неожиданно сунул в окно забинтованную руку и теперь я увидел, что рука была обмотана махровым полотенцем тёмно синего цвета. Раздался громкий хлопок и из полотенца вместе с искрами, трухой и дымом вырвалось пламя. Мощный удар в лоб, точно ломом. Жгучая боль и мысль, что случилось что-то непоправимое.

4

  Те аквариумные рыбки назывались скалярии.

  Я падал в бездонную черноту, в пропасть, в Марианскую впадину. Страха не было, не было и любопытства, единственное чувство, если его можно назвать чувством, было безразличие. Апатия и глобальная скука. Исчезло и время. В принципе, я и раньше подозревал, что время является не более, чем иллюзией, придуманной для нашего удобства и простоты, вроде линии горизонта и теории вероятности.

  Можно было бы провести параллель, точнее, не параллель, а круг и сравнить моё нынешнее состояние с ощущениями ребёнка до его рождения — можно было бы, но мне это тоже было безразлично.

  Скалярии живут в дельте Амазонки. Они не плавают, они скользят, их тело похоже на тонкий лист серебра, всё их чуткое тело один большой плавник. Иногда их называют ангелами Амазонки.

5

  Первыми вернулись запахи. Странно, что такая эфемерная ерунда — невидимая, беззвучная и неосязаемая — может реанимировать огромные пласты памяти, причём, не только информационно, но и эмоционально. Запах боли, аромат покоя; вдруг откуда-то пахнуло пылью тамбура, смолой шпал, креозотом, горячим железом и тут же приторная вонь то ли сирени, о ли черёмухи — запах вывернут на полную громкость, до предела, он переходит в тухлый смрад букета пионов, забытого в вазе перед отъездом.

  Потом появились звуки. Сперва острые и мерзкие, как осколки тонкого стекла рассыпанные по мохнатому ковру. Звуки цикали и цокали, иногда дребезжали, я казался себе весенним лесом и мой лес был забит стаями суматошных пичужек с острыми клювами — стеклянными-оловянными-деревянными. Сквозь гомон, где-то вдали, журчала вода: ворчала сырая цепь, скрипела уключина, плескало весло.

  Я начал различать голоса — глухие, как сквозь ватную стену, невнятный бубнёж, когда угадываешь только интонации. Слов было не разобрать. Там могли говорить хоть по-китайски.

  Вернулась боль. Болело сразу всё. Палитра боли была изысканной: от нестерпимого жжения до тупой ломоты; такое впечатление, что тебя в состоянии жесточайшего похмелья долго били ногами, потом возили лицом по ковру, а после кубарем спустили с длинной каменной лестницы.

  Первым словом, которое мне удалось расслышать, было имя Лоэнгрин. Его произнёс женский голос. С усмешкой голос добавил — какие родители с фамилией Литвак могут назвать сына Лоэнгрин?

— Лоэнгрин Литвак — каково?

  Этот Литвак владел частной юридической конторой. Он был знакомым отца, я видела его пару раз у нас дома — гладкий и скучный, как яйцо вкрутую, и такой же бледный, точнее, бесцветный — почти альбинос. Было лето, я только что закончила школу, родители решили, что мне будет полезно где-нибудь поработать, пока я не выберу колледж. Меня особо не интересовало ничто. Полезно поработать — да ради бога.

  Мать привезла меня на интервью, сама осталась в машине.

  Само интервью я не помню, контора была тесной, в прихожей, заставленной стульями, за столом сидела секретарша, ветхая, как больная птица. В кабинете Литвака пахло фальшивым яблоком с корицей, такую же свечку зажигала мать на кухне, после того, как жарила там рыбу. «Работа достаточно скучная» — Литвак усадил меня в огромное кресло, которое почти проглотило меня. «А мне нравится скучное» — неожиданно для себя ответила я. Мне показалось, что он обиделся. Пыльный луч лежал на ковре с восточным орнаментом и было заметно, что ковёр старый и грязный. В тени ковёр выглядел старинным и чуть ли не антикварным. Восточный узор сложился в страшную рожу с кабаньими клыками. Литвак что-то бубнил, изредка подкашливал, прочищая горло.

  Работа действительно оказалась скучной.

  Я перепечатывала заявления и подшивала справки в картонные папки. К полудню на меня наваливалось беспросветное уныние. Яблочный воздух густел, от корицы чесались глаза, я с трудом передвигалась. Литвака это раздражало, он хлопал в ладоши перед моим носом: «Ну-ка проснись!». Я что-то блеяла в ответ и продолжала смиренно погружаться в трясину.

  Клиентов нам, очевидно, поставляла кунсткамера. Ни одного более или менее стандартного человека, ни одного. Старик с жутким шрамом через всё лицо пытался засудить соседа и его собаку, «чёртов кобель тявкает и тявкает, мать его, всю ночь!» — он даже приносил магнитофонную запись, на которой, впрочем, ничего кроме треска и шипения, не было слышно.

  Толстая дама с замысловатой причёской цвета яичного желтка, конструкция напоминала свадебный торт, сооружение поддерживали яркие ленты и шпильки, украшенные маленькими розами. Она требовала денежной компенсации с авиакомпании за утерянный багаж.

  Приходил настоящий карлик в непомерно высокой шляпе. Он говорил сочным баритоном телеведущего.

  Был каскадёр без левого уха. Наголо обритый череп казался резиновым, из такого материала штампуют розовых голышей, которые тонко пищат, если им надавить на живот. У каскадёра вместо уха темнела дыра. Я боялась туда смотреть, мне казалось, что там, в глубине, можно разглядеть сероватый мозг. Каскадёр судил киностудию, режиссёра и ещё какого-то Карла Кунца.

  Работа оказалась не просто скучной, от такой работы впору было удавиться. По большей части я пребывала в каком-то трансе, как люди, которых гипнотизируют в цирке. «Эй! Очнись!» — Литвак хлопал в ладоши перед моим носом и совал мне справку, которую я перепечатывала утром, — «Что это за слово, я тебя спрашиваю? А это? А вот?».

  Ошибок было много. К тому же некоторые документы подшивались в неправильные папки. Литвак уже орал на меня при клиентах. «Ты что — нарочно?» — он краснел лицом и комкал бумагу.

  Я могла хлопнуть дверью и уйти. Он мог меня уволить. Но этого не происходило: каждое утро я появлялась в конторе и всё начиналось сначала. Иногда Литвак, обычно под вечер, вызывал меня к себе, усаживал в кресло и начинал говорить тихо и ласково. Было странно, что он тратит на меня время, но внимание взрослого человека льстило, к тому же он называл меня «сильной, но сложной и противоречивой личностью». Такого мне никто и никогда не говорил.

  Была пятница, около пяти, я уже собиралась уходить. Литвак распахнул свою дверь и гаркнул: «Иди сюда!» Я вошла, он грохнул дверью. «Что это?» Он ткнул пальцем в какую-то бумажку на его столе. Я подошла, то была копия медицинской справки каскадёра, которую я печатала утром.

  «Что это?» — заорал он.

  Я пожала плечом.

  «Что это, я спрашиваю?

  «Справка».

  «Справка? А ну читай! Читай!»

  Я наклонилась. Начала читать. Неожиданно Литвак схватил меня сзади за шею и ткнул лицом в справку. Я ударилась подбородком о стол.

  «Читай! Громче читай! Читай!»

  Я стала читать громче. Литвак размахнулся и ударил меня ладонью по заду. Потом ещё раз. И ещё. Он бил наотмашь, с душой. Толстая ткань юбки смягчала удары, мне вдруг стало смешно. Я начала смеяться, смех из-за шлепков получался скачущий, как лай. Теперь Литвак бил молча, он только громко сопел, будто изо всех сил грёб на лодке. Не знаю как, смех перешёл в слёзы. Наверное, это и называется истерикой. Я уже рыдала вовсю, когда Литвак остановился. Теперь его ладонь лежала на моём затылке. Я продолжала всхлипывать. Необъяснимо сладостная усталость, какой-то томный восторг поднимался откуда-то снизу, из живота, и, упруго пульсируя, толчками растекался по всему телу.

  «Ну-ну, всё будет хорошо» — Литвак гладил мою голову. — «Надо просто перепечатать без ошибок».

  Именно так я и поступила. Вернулась за свой стол и заново напечатала медицинскую справку. Незаметно опустила руку и тронула трусы, ткань промокла насквозь и была испачканы чем-то липким и горячим.

  «Вот видишь. Всё будет хорошо. Нужно только стараться» — Литвак приоткрыл ящик моего стола и просунул туда сложенную пополам купюру.

  Дальнейшее гадко и удивительно.

  Я старалась, я очень старалась. Недели две прошли идеально и без единой ошибки. Литвак улыбался, дважды я находила в своём столе плитку молочного шоколада с орехами. Потом я специально пропустила слово. Литвак простил. На следующий день я сделала сразу пять орфографических ошибок в одном документе. Я ждала окончания рабочего дня. Секретарша ушла, Литвак вызвал меня в кабинет. Но порки не последовало. Литвак заставил меня наклониться над столом, где лежал документ. Он заставил меня повторять снова и снова «Я тупица и дура». Он не тронул меня пальцем. Я вернулась домой, заперлась в ванной и открыла воду. Вода гремела, я воображала, как Литвак пыхтит, как он лупит меня. Такой глухой звук, будто колотят по матрасу. Тогда мне удалось кончить два раза подряд.

  Омерзение стало частью меня, чувство липкое и томное; было ощущение, что всё вокруг измазано клейкой смолой — так бывает, когда прольёшь мёд — пальцы, стол, юбка — всё, всё было липким и грязным.

  Безусловно, я была и дурой, и тупицей. Но даже моих куриных мозгов хватило, чтобы понять, в какой трясине я вязну. Да, именно медленное погружение — именно такое ощущение было. Иногда он хлестал меня, иногда просто издевался. Грязь липла и тянула вниз, каждое новое наказание множило бремя.

  Последний раз я сделала орфографическую ошибку. Литвак не стал бить меня. Он приказал задрать юбку, спустить колготки и встать на четвереньки. Тогда я действительно испугалась. Я опустилась на колени и оглянулась. Звякнула пряжка ремня, Литвак расстёгивал брюки. Его лица я не видела, видела розовые ноги, без волос, почти бабьи. Он презрительно сказал: «Ты боишься, что я тебя буду насиловать? Не бойся. Ты — тупица. Ты меня не интересуешь».

  В моей голове мелькнула мысль — ты можешь уйти. Прямо сейчас, встать и уйти.

  Но я продолжала стоять на карачках, я слышала, как Литвак начал громко сопеть, как прерывалось, как дёргалось его дыханье, как он застонал и как тёплая гадость тяжёлыми каплями стала падать мне на ягодицы и на ковёр.

6

  Голос прервался. Женщина замолчала. Я слышала, как она шмыгает носом — должно быть, плачет. Хотел спросить, что случилось потом, но вдруг осознал, что не могу этого сделать. Физически не в состоянии произнести даже слово. Я мог думать, мыслительные процессы функционировали, запросто мог в уме составить сложную фразу. Память тоже вернулась. Более или менее достоверно мне удалось восстановить все события, даже мелочи. Всё, вплоть до выстрела. После выстрела наступала темнота.

  Справедливо было предположить, что меня спасли. Похоже на чудо, я понимаю, — выстрел в голову, выстрел практически в упор. Но на то оно чудо.

  Теперь о скорбном. Да, очевидно, следует признать — рана страшная. Зрение потеряно абсолютно. Способность говорить тоже. Судя по всему — это паралич. Крохотная надежда была, что я нахожусь в коме, но на этот счёт моих знаний явно не хватало, чтобы прийти хоть к какому-то убедительному заключению.

  Женщина тем временем начала говорить снова. Тем же слабым и монотонным голосом. Он — её голос — мне нравился, в интонациях слышалась ирония, рассказ подкупал откровенностью, в нём не было желания выставить себя в выгодном свете. Столь честно человек редко говорит даже сам с собой. Может, только перед самой смертью.

  Странно, но мысль о смерти не испугала и совсем не расстроила меня. Я даже представил нашу палату, сумрачную, без окон; две койки на расстоянии вытянутой руки. Серые стены, таким цветом красят военные корабли. Палата смертников. Тут не нужны капельницы, ни к чему мониторы пульса и кровяного давления. Пол — серый цемент. Даже без линолеума. Звуки не долетают сюда — мы в подвале. Соседняя дверь — дверь в морг.

— Литвака я больше не видела, — женщина сделала паузу, потом добавила, — двадцать восемь лет прошло.

  Я попытался вообразить как она выглядит. Двадцать восемь плюс, предположим, восемнадцать, то есть ей под полтинник. Не девочка, однако. Впрочем, зрелые дамы тоже бывают вполне ничего себе…

— Двадцать семь, — повторила она. — Мне тогда семнадцать было.

  Сорок пять, ясно. Моё воображение нарисовало крепкую брюнетку с короткой стрижкой, сильными икрами и маленькой грудью греческой рабыни.

— В юности жизнь кажется тебе сплошной трагедией. А к старости ты понимаешь, что это был сплошной фарс. Комедия.

  Нет, скорее, блондинка. Я срочно перекрасил её, добавил рост и бюст. Да, скорее, так.

— Психотерапия — вот где комедия! Групповая или индивидуальная. Прогрессивная мышечная релаксация Джекобсона и аутогенная тренировка Шульца. В клинике Дюбуа женщина-врач заставляла меня мастурбировать в её присутствии, таким образом я должна была разрушить транзактную зависимость и выйти из эго-состояния жертвы. Разумеется, никто не произносил слова «мазохизм». Но именно оно подразумевалось.

  Она замолчала. Мои примитивные познания в психологии не давали возможности судить о правомочности такого диагноза.

— Нет, я не из тех, кто отвергает эффективность психоанализа. Просто я моём случае момент был давно упущен. Это как трещина в фундаменте. Если вовремя не отремонтировать…

  Она запнулась.

— Унижение — вот откуда пошла трещина. Дело было в унижении. В том, что я была недостаточна привлекательна для него. И он сам об этом сказал — ты меня не интересуешь. Именно такими словами. Ты меня не интересуешь. Если бы он изнасиловал меня, хотя бы попытался. Но ему это было неинтересно. Я была недостаточно интересным объектом даже для изнасилования.

  Уйдя от него, я надеялась вырваться. Поучилось наоборот. Он теперь незримо присутствовал со мной повсюду. Вожделение, липкая похоть пополам со злобой накатывала на меня каждый раз, когда я вспоминала о нём. Иногда он снился мне. Мы блуждали по каким-то сумрачным комнатам, он вёл меня за собой лестницами, мы поднимались, потом спускались, шли долго и бесцельно, но всегда в конце случалось одно и то же. Иногда оргазм настигал меня во сне, чаще я просыпалась и додрачивала; задыхаясь, теребила клейкими пальцами жаркую и потную манду. Я ненавидела себя, ненавидела его, мне было омерзительно моё тело. Тело, непривлекательное даже для изнасилования.

  Она задумалась и замолчала на несколько секунд.

— Весь дом нужно сносить — вместе с фундаментом. И строить заново.

7

  Она снова плакала. Потом притихла. Потом я услышал другой голос — мужской. Звучал он приглушённо, интонации были плавными и успокаивающими — покровительственными. Доктор, решил я, расслышав что-то про снижение дозы иммунодепрессантов.

— «Можно утверждать, угроза отторжения миновала», — эта фраза прозвучала ясно и отчётливо.

8

  Вести диалог с самим собой вполне нормальная практика психически здорового человека. Слышать в голове чужие голоса всегда считалось отклонением: в Средневековье за такое сжигали, нынешние нравы помягче и костра можно избежать, но зато угодить в психушку. А вот быть самому этим самым голосом, да к тому же в абсолютно незнакомой голове — про такое, скажу честно, я никогда не слыхивал.

  Хозяйку головы звали Нина. Та самая дама, которая рассказывала про Литвака. Я выразил осторожное мнение, что ей тогда следовало пойти в полицию или хотя бы сообщить родителям про извращенца.

— С ума сошёл? — взорвалась Нина, — я бы скорей с моста прыгнула, чем кому-то поведала о… обо всей этой… мерзости. Ты понятия не имеешь, что значит быть семнадцатилетней девчонкой.

— У нас в школе, Ленка была Коробченко, так она в девятом классе — и это в пятнадцать лет — минет за…

— Замолчи, ради бога!

  Я замолкал. Портить отношения с хозяйкой головы, в которой ты всего лишь голос, явно не стоило. В целом, мы неплохо ладили, если не считать обоюдного потрясения в самом начале. Впрочем, её смятение было смехотворным по сравнению с тем шоком, который мне довелось пережить: Нина обнаружила внутри себя голос, обладающий интеллектом и хорошими манерами.

  Я же со своей стороны был оглоушен невероятным фактом, что от меня остались лишь гениталии. Да, дорогие мои, — пенис, фаллос, мужской половой орган. Который был пришит к женскому телу по имени Нина, телу, накаченному мужскими гормонами, антибиотиками и прочей химической дрянью. Оцените иронию: операция по трансплантации меня в Нину проходила в медицинском центре академика Архангородского — да-да, нашего соседа по кличке Бах, того самого, с девятого этажа. Сам академик давно переехал на Ваганьковское кладбище, но, очевидно, успел подготовить смену мастаков-хирургов. Операция, судя по-всему, была успешной. Реабилитационный период шёл без сюрпризов. Анализы врачей радовали. Нина благополучно превращалась в мужчину.

— Слушай, — осторожно спросила она меня как-то, — а это в принципе нормально?

— Что?

— Ну для мужчин… вот это…

— Что?

— Ну что он имеет своё мнение? Он же просто…

— Хер? Елдак! Шишка! — вспылил я. Мог грубее, но решил приберечь мат для особых случаев. — Ты это хочешь сказать?

  Так, вот тут нужно ступать осторожно — на цыпочках, как по яичным скорлупкам. Ответ может радикально изменить характер наших отношений; есть точное выражение для такого случая — изменить в корне.

— Видишь ли, Нина, — я мысленно сделал куртуазный реверанс, — насколько я понимаю и при этом, заметь, ни в коей мере не желая обидеть, опыт твоего общения с противоположным полом замыкался в основном на круге мужчин с девиациями в области сексуальных отношений — так?

  Из её рассказов выходило, что после истории с Литваком, она до двадцати двух лет обходила мужчин стороной — в университете её считали чокнутой целкой-старообрядкой, последующие отношения с мужским полом носили случайный характер и были непродолжительны по времени. Одни пугались её, от других она сама убегала в страхе. Несколько месяцев, кажется три, Нина встречалась с кондуктором электрички, который с воодушевлением выполнял все её требования: привязывал к батарее, хлестал ремнём, изображал глухонемого насильника (одна из её фантазий). Энтузиазм работника транспорта рос, его фантазия оказалась неожиданно затейливой: кондуктор выискивал какие-то заброшенные железнодорожные ветки — была ранняя осень — он верёвками приматывал раздетую Нину к рельсам, а после под видом обходчика путей натыкался на обнажённую. Обходчик, разумеется, был глухонемым. Он был груб — дерзко хватал её, пачкал мазутом, насиловал, они катались, хрустя остывающим паровозным шлаком, жертва сперва сопротивлялась, но постепенно вожделение охватывало и её; пахло шпалами, ржавым железом, тёплым сентябрьским лесом — ну и так далее.

  Знакомство их случилось банально: Нина вечером добиралась из Зандзее и была задержана за безбилетный проезд; кондуктор накричал на неё, а после тащил через весь состав по пьяным вагонам, через гремящие оглушительным железом тамбуры; поздние пассажиры упивались унижением девушки, но им было невдомёк, что Нина уже была на грани оргазма. В районе Совиного Острова, считай, на самом подъезде к Северному вокзалу, она впихнула кондуктора в служебный туалет и там в смраде и лязге тесного вагонного гальюна, фактически сама овладела им.

— Боль я тоже люблю, — говорила мне Нина. — Но боль не главное. Главное — унижение, беспомощность — понимаешь. Психология.

  Кондуктору, напротив, пришлась по вкусу физическая сторона процесса. Ему нравилось крепко, до боли, связывать ей руки, лупить по щекам, щипать и мять тело. «Сладенького мяска дай!» — он, задыхаясь, хлестать ремнём по ляжкам, по спине, — «Сладенького!»

  Когда в ход пошла бритва, Нина действительно испугалась. Она сбежала. Нина никогда не приглашала кавалеров к себе домой, кондуктор не стал исключением.

9

  Мне было безумно жаль её. Мне хотелось помочь. Хотелось быть откровенным, честным — до конца. Не мог же я в самом деле признаться ей, что вся квинтэссенция, всё существо, всё, что принято называть человеческой личностью, всё это сконцентрировалось в небольшом органе — не в мозге и не в сердце — нет — в самой паскудной, в самой презираемой части тела, вслух назвать которую при дамах и детях просто неприлично. Будем честными и скажем прямо: фаллос является персоной нон-грата в современном обществе. Если вялый пенис ещё кое-как терпят ревнители моральных устоев, то малейший намёк на эрекцию становится нравственным преступлением.

  Осмелься Микеланджело изваять Давида в момент эрекции, то величайшее произведение искусства тут же перешло в разряд порнографии и было бы замуровано навеки в каком-нибудь Флорентийском подвале. Гордый фаллос стал изгоем. Человечество научилось игнорировать факт эрекции. Вожделение стало смертным грехом. Какое ханжество, какое фарисейство! Анатомическое явление без которого невозможно продолжение человеческого рода объявили вне закона, на половой акт приклеили ярлык первородного греха — повторяю по словам: самого первого греха!

  И вот же какой казус — не с убийства и не с кражи началось наше грехопадение, не глупость, не враньё и даже не обжорство стали трамплином для прыжка в адскую бездну порока — нет, главным грехом стали влечение, пылкая страсть, жажда разделить наслаждение, принести дар высшего экстаза. Самое мощное и загадочное чувство, то самое зерно из которого произрастает великое и загадочное чувство — чувство любви.

  Да, кстати, о чувствах: последним из пяти чувств вернулось зрение.

  Зрение возвращалось постепенно: сперва мне чудились чёрно-белые панорамы с мутными призрачными образами. Скучные картины напоминали размытые акварели, пятна клубились и перетекали друг в друга, подобно тучам на грозовом небе.

  Потом появился цвет: робкий намёк на ультрамарин, охристые всполохи, внезапно розовый наливался пунцовым и превращался в густой красный кадмий. Лимонные зигзаги вспыхивали и таяли. Иногда картины получались весьма эффектными.

  Под конец, кто-то по-иезуитски педантичный, начал неспешно налаживать фокус. Пятна начали обретать очертания и превращаться в предметы.

  Возвращение зрения должно быть ознаменовало вполне успешное и окончательное вживление меня в Нину. Я не очень понимаю как работает преобразование электромагнитного излучения в конкретный образ, скорее всего, я получал уже сигнал уже переработанный в картинку из её мозга. Судя по-всему, наше слияние завершилось.

— Научи меня стать мужчиной, — умоляла она. — Объясни! Расскажи! Что это значит — быть мужчиной?

  Милая моя Нина, ну как такое объяснить? К тому же и сам я никогда не был достойным образцом мужского естества, даже когда обладал всеми конечностями и головой.

— В чём главное отличие от женщины? — в сто первый раз спрашивала она. — Объясни просто, в двух словах!

  Ничего себе — в двух словах! Собственно, на эту тему написаны практически все книги на планете, там триллионы слов, да и писали их литераторы похлеще меня. Но даже из всей мировой библиотеки я не смог бы выбрать одну книжку, которая бы давала вразумительный ответ на её вопрос.

— Видишь ли, дорогая Нина, — туманно начинал я. — Если подходить с практической стороны, если обобщить и упростить до примитива, то…

  И тут меня озарило.

— Действие! Мужчина — это действие! Это — поступок! Суть мужчины в активном воздействии на окружающий мир. Женщина реагирует чувствами, эмоциями, страстями. Мужчина отвечает действием. Вот!

  Я высокомерно замолчал. Я был безмерно горд собой. Я ожидал овации. Нина, однако, не разделяла моего ликования, она скептично обронила:

— Женщина тоже действует…

— О да! — спесиво воскликнул я. — Много ты надействовала? Твоя жизнь превратилась в бесконечный кошмар, в трагедию, в сумасшедший дом — господи ты боже мой — по вине одного жалкого ублюдка. Горемычный дрочило заставил тебя страдать тридцать лет…

— Двадцать восемь…

— Да какая разница! — уже орал я. — Ты спряталась в скорлупку, исчезла из жизни! Ты придушила себя, обрекла муку, ты простила презренному мерзавцу…

— Я не простила! Нет-нет-нет!

— Интересно! — саркастично выкрикнул я. — Она не простила! И в чём это выразилось? В том, что ты пыталась всю жизнь наказать себя — не того подонка, а себя! Ты же практически убила себя — понимаешь? Ты перестала существовать — вот здесь, в этой чёртовой клинике тебе зашили манду и приделали мой елдак! Тебя больше нет!

  Уже заканчивая фразу, я пожалел обо всём сказанном. Возникла пауза. Нина молчала, мне в голову не пришло ничего лучше, чем ляпнуть:

— Гипотетически рассуждая…

— Ты считаешь, — она резко перебила, — ты думаешь… я должна отомстить? Да?

  Я молчал. Она настойчиво повторила:

— Отомстить? — и добавила ехидно, — гипотетически рассуждая…

10

  Кончался сентябрь. Всю ночь бушевал ливень, а утро получилось ясное — чистое и звонкое, как песня юного ангела. Солнце било сбоку, вот оно протиснулось между башнями костёла и застряло там. Мир был мокрым, точно его покрыли свежим лаком. Осколки луж пускали шустрых зайчиков, на камнях мостовой лежали длинные тени, похожие на чёрные гробовые ленты. Где-то плакал ребёнок. Канал, тёмный и мёртвый, вода канала казалась пыльной, по ней полз сизый туман. На чугунном парапете изнывал от скуки силуэт вороны. Дома на той стороне сияли как на фламандском пейзаже — чёткие, тихие, на аккуратных острых крышах можно было пересчитать черепицу.

  Плана у нас не было, но зато был адрес.

  Литвак сменил нарядное имя Лоэнгрин на бесхитростного Ларса. Из провинциального адвоката он превратился в заметную фигуру правого крыла либерально-христианской партии. Мы опоздали к началу его речи, зал оперного театра, где проходил конгресс был почти полон. Мы прокрались и тихо сели в проходе между задних рядов. Литвак стоял на сцене с микрофоном в руке, огромный экран за его спиной светился партийными цветами — синим, алым и белым. Голос, уверенный баритон с неторопливыми адвокатскими интонациями, благостно тёк из динамиков. Нина сжала кулаки до белых костяшек. В зале было душно, густой воздух отдавал мастикой и солдатским одеколоном. Нина сложила ладони и зажала их между коленок.

— Ничего не получится, — произнесла она. — Не смогу. Просто не смогу…

— Всё получится, — слишком поспешно ответил я.

  На экране появились радостные пейзажи, по голубым небесам поплыли вздорно взбитые облака, на отчаянно зелёной траве дети играли с резвой собакой, добрые старики ухмылялись в седые усища, крепкие блондинки ловко накрывали стол под цветущей вишней — расставляли румяные хлеба и глиняные кувшины.

  Литвак говорил о традиционных семейных ценностях.

— Что за акцент у него? — спросил я.

— Не акцент. Это брабантский говор, южный. Консервативная часть страны, их избиратели.

  Судя по восходящим интонациям и паузам для аплодисментов, речь подходила к концу. На экране снова возник флаг с логотипом партии — крест и дубовый лист, Литвак подошёл к краю сцены и выставил руку с микрофоном в зал, в зале загалдели и захлопали, Литвак засмеялся и тут камера дала крупный план — хохочущая рожа во весь экран.

  Толком разглядеть лицо я не успел, Нина нырнула головой вниз и зажмурилась.

11

— Тот фрагмент памяти застрял, как кость в горле — невозможно проглотить, нельзя выплюнуть. Несколько минут унижения прокручивались снова и снова в моей голове, как запись — в цвете, со звуком и запахами. Как короткое замыкание, как сбой в системе — понимаешь? Все эти годы… Каждый день. Каждый…

— Замолчи! — перебил я. — Звучит как монолог из дрянного сериала.

  Полуголый клён стоял в рыжем круге опавших листьев. Утренние обещания не оправдались, небо погасло, посерело и стало плоским. Начинало моросить. Либеральные христиане покидали здание оперы, оживлённо переговариваясь и смеясь. Конгресс, очевидно, удался. В окружении почитательниц — полдюжины дам — вышел Литвак, он сиял медной лысиной и напоминал сатрапа мелкого царства.

— Не получится, — прошептала Нина. — Не смогу я…

— Ты не сможешь, я смогу! — и добавил мягче, — ты просто не мешай, ладно?

  Она кивнула. Литвак отделался от свиты, ещё раз обернулся и кому-то благосклонно махнул рукой, после зашагал в сторону стоянки машин.

— Пошли! — скомандовал я.

12

  Из Нины получился вполне достойный мужик. Разумеется, не без моей помощи — в прямом и переносном смысле. Нина оказалась покладистой, мне льстило (понимаю, звучит глупо), но она полностью доверяла мне в вопросах одежды, причёски, манеры держаться и говорить.

  Я научил её скупости жестов и краткости фраз.

  В людном баре она никогда больше не окликала бармена и не щёлкала пальцами, чтобы привлечь его внимание; она пробиралась к стойке и, поймав взгляд бармена, говорила, глядя в глаза: Бурбон, лёд, корка лимона — спасибо.

  Кожаная куртка должна быть чёрной, рубашка белой, а джинсы тёмно-синими.

  Никаких белых кроссовок! Белые кроссовки носят японские школьницы, графические дизайнеры и Джерри из комедии «Сайнфилд».

  Бриться — каждый день. Никаких вонючих одеколонов, крем после бритья может быть ментоловым и только ментоловым.

  Рубаха навыпуск для пенсионеров и гавайских музыкантов. Рубашка должна быть заправлена в штаны, в штанах ремень — кожа под цвет ботинок. Коричневые ботинки только с джинсами.

  Изображения любых животных на свитере исключаются абсолютно.

  Никаких перстней, браслетов и цепочек. Серьга в ухо — только если ты записался на пиратский корабль. Часы — да, в стальном корпусе с чёрным циферблатом.

  Никогда не доверяй человеку, если он через пять минут после знакомства говорит какой университет он закончил.

  Если человек употребил слово «прикольно» постарайся больше с ним не общаться.

  Караоке — никогда! Танец — только с дамой.

  Если ты готовишь блюдо с вином, то это вино должно быть достойным употребления самостоятельно.

  Избегай людей, которые рассказывают, как они маринуют шашлык.

  Никогда не играй в карты с человеком в бейсбольной кепке.

  Если незнакомец спрашивает тебя о профессии, ответь кратко: архитектор и постарайся поскорее отделаться от него.

  Когда тебе хочется надеть что-то яркое, надень бирюзовые носки.

  Майка может быть только белой или чёрной. Впрочем, нет — только белой.

  И главное — не прячь глаза, когда говоришь, всегда смотри в лицо собеседнику.

13

  Литвака я догнал у машины. Разумеется, новый «ягуар» чёрного цвета.

— Отличная речь! — сказал я, улыбаясь. — Поздравляю!

— Спасибо, — он уже распахнул дверь, но остановился. — Вы наш член?

  Мне с трудом удалось не рассмеяться.

— Не просто член — донор. Контрибьютор, точнее.

— Мы должны быть знакомы, — Литвак явно пытался пристроить моё лицо в одну из ячеек его памяти.

— Нет. Мне пришлось пару лет провести за границей. К тому же я предпочитаю делать пожертвования анонимно.

— Чтобы левая рука не ведала, что делает правая, — обрадовался Литвак и мелко перекрестился. — Как завещал наш небесный учитель.

  В этот момент с юга донёсся раскат грома. Мы одновременно посмотрели вверх. Со стороны Таннен-Лу, цепляясь мохнатым подбрюшьем за шпили церквей, выползала густая чёрная туча. Надвигалась гроза.

— Как завещал небесный учитель, — повторил я и протянул руку. — Беккер.

— Очень приятно, господин Беккер, — он пожал руку. — А чем вы занимаетесь… если это не военная тайна?

— Архитектор.

  Крупные капли торопливо застучали по крыше машины. Тротуар начал быстро покрываться тёмными точками. Их становилось всё больше и больше. Через минуту тротуар из светло серого стал чёрным. Мы уже сидели в машине. В салоне чуть пахло цитрусовой дрянью.

— Вы где остановились, господин Беккер? — Литвак включил зажигание, мотор утробно заворчал, панель зажглась таинственным ультрамарином.

— Убедительно, — я одобрительно провёл рукой по пластику торпеды. — Движок — восьмёрка?

— Ага. Пять литров. Пятьсот лошадей! Шестьдесят километров делает с нуля за четыре секунды, — Литвак старался не хвастаться, но у него не получалось. — Так где вы, господин Беккер, остановились?

  До гостиницы было минут десять пешком — мы ехали почти сорок. На Лейден попали в пробку, кое-как выбрались, но тут же попали в другую. Дождь превратился в тропический ливень, потом в водопад. По тротуарам неслись бурлящие реки. Стало темно, уличные фонари боязливо моргнули пару раз, после зажглись.

  Грохот ливня мешал говорить, мы перебрасывались фразами, лишь по интонации догадываясь о чём идёт речь. Громыхало прямо над головой. От вспышек молний город застывал на миг, холодный свет останавливал потоки воды, выхватывал рваный силуэт крыш и башен.

  Ослепительный зигзаг порвал чёрное небо и вонзился в купол храма Всех Скорбящих. Если наш небесный учитель действительно существует, то ему прямо сейчас предоставлялась великолепная возможность одним точечным ударом молнии осуществить правосудие. Я не очень верил в такую возможность, но на всякий случай отодвинулся от Литвака.

  Он затормозил напротив гостиницы, прямо под знаком. Пробка на мосту рассосалась и машины неслись мимо, обдавая нас веером брызг. Гроза уползала на север в сторону порта.

  Литвак повернулся и кивнул, давая понять, что моё время подошло к концу.

  Нина, прилежно молчавшая всё это время, трусливо шепнула: «Уходи! Пожалуйста, уходи!». Мне вспомнилась финальная сцена убийства из «Лолиты», сцена нелепая и больше похожая на фарс именно потому, что сам автор не был способен убить человека. Будь у меня в кармане тот револьвер, смог бы я достать его и нажать курок? Выстрелить в упор в это румяное довольное лицо? Но тут начинался Достоевский, в его рекомендациях я точно не нуждался.

— Вы ведь начинали как юрист? — спросил я.

— Да. У меня была адвокатская контора, — Литвак поднял руку, посмотрел на часы и кратко добавил. — Не в столице, в провинции.

— Ну да. Маленький городок, скучные делишки. Пацаны в сад залезли, соседская собака гавкает…

— Извините, Беккер, — он показал на часы. — Время.

— Конечно. Один вопрос.

— Слушаю, — он сердито одёрнул манжет рубашки. — Говорите!

— Нину помните? Она у вас несколько месяцев…

— У меня много кто работал, — перебил Литвак. — Когда это было?

— Двадцать семь лет назад.

— Вы смеётесь? — Литвак выкрикнул гневно. — Двадцать семь лет! Какая Нина к чертям собачьим! Нина! Никакой Нины я не помню!

  В конце фразы он сорвался на фальцет. Дождь кончился. Во внезапной тишине голос Литвака звучал резко, по-бабьи. Щётки дворников со скрипом сновали по сухому стеклу.

— Странно это, — мирным тоном произнёс я. — Странно, что не помните — вы же юрист. Как у вас такое называется? Принуждение к действиям сексуального характера субъекта, не достигшего совершеннолетия…

— Что вы несёте? — заорал Литвак. — Вы кто — шантажист? Журналюга? Аферист?

— Кончай орать, — перебил его я. — И дворники выруби…

  Он осёкся, замолчал и послушно выключил щётки.

— Нине было семнадцать… — попытался продолжить я.

— Никакой Нины не было…

— Тихо! Прекрати истерику.

  Литвак замер, точно рептилия, быстро облизнул губы. Неожиданно спокойно, почти равнодушно заговорил:

— Ничего у вас не выйдет, господин архитектор, — усмехнулся. — Срок давности!

  Он щёлкнул пальцами у меня перед носом.

— Да, и ещё такой нюанс: в следующий раз, когда соберётесь кого-нибудь шантажировать, советую тщательней наводить справки. Информацию собирать надо тщательно и кропотливо! Скрупулёзно!

  Литвак стукнул кулаком по рулю. И, ухмыляясь, добавил:

— Не Нина — Лора звали её. Лора! И мне вовсе не требовалось её принуждать, зассыха сама с радостью легла под меня. Ага! Про это она вам не говорила? На вид — маргаритка нецелованная, а на деле матёрую шлюху за пояс заткнёт в два счёта. Такие изобретательные, такие лапочки… И в самом соку…

  Он шумно вдохнул.

— У них в этом возрасте, — продолжил с торопливым азартом, — в этом возрасте особая тяга к зрелому мужчине. Особая тяга… И не воспользоваться таким моментом просто… просто глупо. К тому же, я возьму её ласково и нежно — со знанием дела, научу сладким хитростям, всяким затейливым уловкам. Какой смысл противиться природе? Ведь если она не ляжет под меня, то непременно даст какому-нибудь прыщавому сверстнику, который отдолбит её как дятел за три минуты и смоется, не сказав ни спасибо, ни до свидания. К тому же непременно обрюхатит, заразит триппером или ещё какой-то…

  Литвак оборвал себя на полуслове. Ладонью вытер губы.

— А теперь — он посмотрел мне в глаза. — Пошёл вон. Архитектор. Пока я тебя самого не посадил за шантаж. Вон — я сказал!

  Дальнейшее произошло быстро и стало полной неожиданностью для меня самого. Я расстегнул молнию на куртке и сунул руку во внутренний карман. Литвак настороженно следил за мной.

— Шантаж? — переспросил я тихо. — Нет. Таких как ты нужно отстреливать. Пулями из свинца и желательно прямо в лоб.

  Я смотрел ему в глаза. В них мелькнуло удивление, после страх, потом ужас. Литвак открыл рот, но не произнёс ни звука. Он завороженно следил за моей рукой. Мой внутренний карман был пуст, если не считать мелкого мусора, который неясным образом материализуется на дне мужских карманов. Мои пальцы нащупали какую-то бумажку, я зажал её в кулак и начал медленно вытаскивать руку.

  В животном мире реакция на страх выражается в трёх действиях: драться, застыть или бежать. Инстинкт самосохранения подсказывает нам, какое из действий в данной ситуации является оптимальным. Литвак выбрал третье. Он резко распахнул дверь и выскочил из машины. Его неуклюжая фигура силуэтом застыла на миг в проёме. Оглушительный визг тормозов и зычный вой клаксона слились в один адский звук. Гулкий удар, лязг и скрежет металла — тут нужно не тире, а знак молнии: не то что понять, я не успел даже увидеть, что произошло. Грохочущий болид, красный и сверкающий, пронёсся мимо. Он смёл Литвака вместе с дверью.

  В пустом проёме сияла лужами мокрая улица, перед входом в отель стояла тележка с пирамидой чемоданов, девица начала закрывать ярко жёлтый зонт, но так и застыла. Фигуры прохожих замерли, их головы были повёрнуты в одну сторону. Мне очень не хотелось, но я тоже посмотрел туда. Впереди, метрах в двадцати, моргал задними фонарями двухэтажный туристский автобус. Меня поразило беззвучие. Я разжал кулак, на ладони лежал фантик от шоколадки. В отелях средней руки горничные после уборки комнаты кладут такие шоколадки на подушку. Вроде мелочь, а гостю приятно.

14

  Полицейский участок напоминал сонную контору. Чистую и скучную, вроде бухгалтерии. Никто не орал в телефон, не ругался, не было ни живописных проституток в розовых перьях и сетчатых чулках, ни угрюмых бандитов в наручниках. Никто не предложил даже дрянного кофе в бумажном стаканчике.

  Дежурный констебль, судя по трём жёлтым полоскам на чёрном шевроне, выглядел подростком лет пятнадцати, он был девицей с длинной польской фамилией, состоящей из одних согласных. Девица задавала вопросы и одновременно с нечеловеческим проворством тюкала по клавиатуре ноутбука. Мы сидели в пустой комнате, на вопросы отвечала Нина, я помалкивал.

  Девица развернула компьютер, мы посмотрели видео происшествия, снятое камерой наружного наблюдения отеля. Скверное чёрно-белое качество и отсутствие звука придавали записи ощущение ирреальности, какого-то полубреда, когда твоё сознание додумывает то, что ты не в состоянии разглядеть. Такое ощущение жути у меня возникает от первых, ещё немых, фильмов Фрица Ланге. Мутные картины, точно снятые под водой, похожи на обрывки сновидений сумасшедшего, где ужас возникает не от увиденного, а от того, что не вошло в кадр.

  Водитель автобуса скорость не превышал, он затормозил сразу, тормозной путь по мокрому асфальту составляет тридцать-сорок метров, что было подтверждено экспертами на месте происшествия.

— Вы были знакомы раньше? — констебль развернула компьютер к себе, — с потерпевшим?

— Да. Он был приятелем родителей и бывал у нас дома.

— Давно это было?

— Двадцать семь лет назад. Когда мы жили в Триберген. Литвак владел юридической конторой.

— Триберген? — констебль остановилась, подняла глаза.

— Да.

— Но Литвак из Эйнтховена…

— Нет. Триберген. Его тогда звали иначе — Лоэнгрин. Лоэнгрин Литвак.

— Лоэнгрин? — девица хмыкнула и снова бойко затюкала по клавишам.

  С минуту она тарахтела клавиатурой, иногда останавливалась, хмыкала и снова продолжала тарахтеть. Её пальцы сновали по клавишам с какой-то нечеловеческой скоростью. По коридору кто-то громко протопал, потом гулко хлопнула дверь.

— Ваш Литвак, — девица произнесла чётко, — умер семь лет назад.

  Она сделала паузу, после, глядя в экран, прочла:

— Лоэнгрин Литвак отбывал наказание в тюрьме Цвайгерлаан, статья двести сорок девять-бис, сексуальные или развратные действия действия в отношении лица, не достигшего совершеннолетия, где и скончался в результате инфекционного перитонита, вызванного ущемлением грыжи.

15

  На город тихо опускалась ночь. Становилось зябко. Попахивало мокрой сажей, горьковато, как из старой печки. Мы шли вдоль канала. Нина молчала, я тоже. Фонари, расставленные через каждые тридцать шагов, вели нас всё дальше и дальше. Там, в темноте, цепочка жёлтых огней напоминала бисер на нитке. Покинув полицейский участок, мы не перекинулись и словом, я понятия не имел, что она чувствует или о чём думает. Сизый обмылок луны упал в чёрную воду, казалось, канал до краёв заполнен смолой. Чёрной застывшей смолой. Я хотел сказать об этом, но почему-то промолчал. Хотел спросить, куда мы идём, но тоже не спросил. Просто считал шаги и молчал. В конце концов — кто я такой, чтоб задавать вопросы. Червяк и только.

  Неожиданно Нина остановилась, подошла к самому краю канала. Заглянула вниз — в непроглядную черноту. Там запросто могла быть пропасть или адская бездна.

— Ты знаешь, — спросила, — почему в Амстердаме у каналов нет ограждений?

  Я хотел сострить, но на всякий случай воздержался. Послушно спросил:

— Почему?

— Каждый человек отвечает за свои поступки сам. Сам.

  Сентенция показалась мне вполне банальной, но я и тут промолчал. Из канала тянуло влажным холодом, где-то вдали громыхнула мокрая цепь.

— Там, в полиции, был момент, когда мне по-настоящему стало страшно…

— Какой момент?

— Когда она сказала, что… тот умер в тюрьме.

  Нина запнулась, но быстро продолжила.

— Мне стало страшно, от той радости, что я испытала, услышав о его смерти. Даже не радость — восторг. Экстаз! Какое-то сумасшедшее упоение…

— Вроде оргазма?

— Получше, — Нина засмеялась. — Как сто оргазмов. Половина в сердце, половина в мозгу.

— Жаль мне ничего не перепало.

  Нина пропустила моё замечание.

— Но ты был прав, — сказала она, — месть всегда занимательней в теории.

  Такого я ей никогда не говорил, но спорить не стал.

— Впрочем… — Нина смачно, по-мужски, плюнула в канал. — Впрочем, и в реальности…

  Она засмеялась, звонко хлопнула в ладоши.

  Я тоже засмеялся:

— Не так уж плохо, а?

— Совсем неплохо, господин Беккер! Думаю, самое время слетать в Москву и нанести визит вашей супруге гражданке Спиридоновой. Как ты считаешь, милый?

— Отличная идея! Только не супруге — вдове.

Вермонт, 2023 г.

Бочков Валерий. Четыре рассказа