Кому принадлежит ребёнок: почему государство, считающее вас дитятей, убивает рождаемость
Завязка: не младенец, а дитя с паспортом
В начале 2025 года российские новостные ленты обошла история: в одном из спальных районов «мужчина жестоко избил ребёнка». Подробности, как водится, всплыли позже. «Ребёнку» оказалось восемнадцать лет, при нём был паспорт, а конфликт, по словам очевидцев, начался с отборной брани в адрес мужчины и плевка ему в лицо. Но заголовок остался прежним: «избил ребёнка». И публика, как предсказуемо и бывает, отреагировала на это в регистре священного ужаса — примерно как на избиение младенцев, которого в Вифлееме, по данным историков, не было, но чей образ прочно вшит в культурный код. Любое физическое воздействие на «дитя» — будь то воспитательная оплеуха или полноценный удар кулаком — подаётся как одно и то же: варварство, требующее полицейской кары.
Этот медийный случай — не курьёз, а симптом. Он обнажает скрытую логику, по которой выстроены отношения между государством, обществом и взрослеющим человеком в странах, унаследовавших европейскую модель монополии на легитимное насилие. Логика эта проста и разрушительна: пока индивид не достиг совершеннолетия (а иногда и после), он — «дитя», выведенное из-под неформальной юрисдикции общества и переданное под исключительную опеку государства-ментора. С четырнадцати лет у него есть паспорт, он может работать и нести уголовную ответственность, но в публичном дискурсе он остаётся «ребёнком», любое несанкционированное воздействие на которого — преступление. Родители при этом — единственные легитимные воспитатели, но и они находятся под надзором: их право корректировать поведение собственного отпрыска всё больше сужается юридически и общественно.
Возникает вопрос, который редко задают прямо: не является ли именно это — неразумное удержание статуса «дитяти» вплоть до взрослости и запрет общества на участие в социализации — одной из главных причин низкой рождаемости? Ведь если растить ребёнка — значит на восемнадцать лет (а то и дольше) остаться с ним один на один, без права на помощь соседа в коррекции его поведения, но под постоянной угрозой государственной карательной машины, то родительство превращается в изматывающий индивидуальный проект с отрицательной рентабельностью. Государство же, монополизировавшее насилие и воспитание, оказывается неразумным опекуном: оно не останавливает хама вовремя, зато бьёт кулаком, когда уже поздно. И общество, лишённое субъектности, плачет «муром», наблюдая за этим из своих изолированных ячеек.
Чтобы проверить эту гипотезу, посмотрим на два полюса: общество, где воспитание до сих пор распределено между общиной и семьёй, и общество, где его полностью монополизировало государство-ментор.
1. Саудовская Аравия: община с «прутком» при государстве-патроне
Когда говорят о Саудовской Аравии, обычно вспоминают авторитаризм, ограничение прав женщин, жестокие наказания. Всё это правда. Но демографически это общество, где рождаемость долгое время была очень высокой и до сих пор остаётся выше, чем в любой развитой стране (около 2,4 ребёнка на женщину). Причина не только в нефтяных доходах и религии. Причина в том, какое здесь государство и как оно относится к воспитанию.
Саудовское государство — это не веберовское государство европейского типа, где монополия на легитимное насилие безраздельно принадлежит центру. Это патриархальная монархия, встроенная в племенную и клановую структуру. Власть не столько управляет обществом сверху, сколько инкорпорирует его традиционные элиты. Государство здесь — инфраструктурный патрон и гарант, но не ментор и не полицейский в вопросах семьи. Оно финансирует больницы и школы, даёт пособия, но не лезет с проверками холодильников. Эта функция — контроль за воспитанием, включая право физического наказания — остаётся за семьёй, родом, соседской общиной.
Иными словами, работает модель «соседа с прутком». За бранное слово мальчишка получит по ушам от дяди или старшего соседа, и родители не побегут жаловаться, а ещё и добавят, потому что стыдно перед своими. Воспитание — распределённая ответственность, подкреплённая правом на принуждение. Это несвобода: личный выбор подавлен, девочка ограничена в правах, мальчик загнан в рамки. Но эта несвобода — горизонтальная, взаимная и встроенная в живую сеть заботы. Завтра дядя, наказавший чужого ребёнка, приведёт в свой дом роженицу и будет делить с её мужем расходы на новорождённого. Община признаёт за собой ответственность и за успехи, и за провалы. Ребёнок — ценность рода, а не обуза для бюджета.
Роддом в такой модели — не «услуга», а символ. Он существует не потому, что рентабелен, а потому, что племя и государство ожидают детей. И государство-патрон не говорит обществу: «Я всё за вас решу, а вы мне — благодарность». Оно говорит: «Я дам инфраструктуру, а воспитание — ваше общее дело, но и спрошу с вас по-старому». В результате рождение троих-четверых детей не воспринимается как героический подвиг одиночек, потому что нагрузка разделена.
2. Европейская модель: государство-ментор с монополией на насилие (вместо России — Южная Корея)
Здесь напрашивается российский пример. Закрытые роддома в Тверской области, комиссии по делам несовершеннолетних, изъятия детей за пустой холодильник — всё это знакомо и больно. Но стоит нам погрузиться в этот материал, как разговор рискует скатиться в критику конкретного политического режима. Нам же важно увидеть за деревьями лес: российский случай — не уникальная аномалия, а одно из проявлений общей модели, распространённой далеко за пределами РФ. Поэтому на время отложим российскую действительность и перенесёмся в страну с совершенно иной политической историей, иным экономическим уровнем, иным культурным кодом — но с тем же типом государственного устройства в отношении семьи. Это поможет понять, что проблема не в «путинском режиме», а в определённой социальной архитектуре.
Возьмём Южную Корею. Она идеально подходит как пример модернизированного общества, построенного на веберовской монополии государства на легитимное насилие. Никаких племенных ополчений, никаких родовых судов — вся власть, включая воспитательную, сконцентрирована в институтах. И при этом Корея — демократия, технологический гигант, общество с высоким уровнем жизни. Если и там рождаемость упадёт до исторического дна, значит, дело не в деньгах и не в форме правления.
В 2024 году суммарный коэффициент рождаемости в Южной Корее достиг 0,72 — это самый низкий показатель в мире. Для простого воспроизводства населения нужно примерно 2,1. Корейское правительство ежегодно тратит миллиарды долларов на программы стимулирования рождаемости: денежные выплаты, жилищные субсидии, расширение отпусков по уходу за ребёнком. Однако результат обратный. Почему?
Потому что в Корее мы видим всё ту же модель государства-ментора, которое не просто помогает, но и оценивает, контролирует и карает. После Корейской войны страна сознательно ломала традиционные клановые структуры и выстраивала вертикаль государственного управления. Сегодня это общество, где образование — жестокая гонка с младенчества, успех ребёнка целиком лежит на плечах родителей, а само государство выступает в роли главного воспитателя и судьи. Министерство образования устанавливает стандарты, которым обязаны соответствовать даже дошкольные учреждения. Социальные службы мониторят семьи на предмет «надлежащего ухода», и формулировки достаточно широки, чтобы под угрозу проверки попала практически любая семья, где ребёнок, по мнению чиновников, «предоставлен сам себе» или испытывает «эмоциональное пренебрежение».
При этом горизонтальные связи в Корее разрушены. Коллективистская по культурному коду нация превратилась в совокупность изолированных ячеек, где каждый ребёнок — частный проект родителей. Сосед, который сделает замечание чужому ребёнку, рискует нарваться на скандал или обвинение в нарушении личных границ. Расширенная семья, исторически игравшая огромную роль, ослаблена урбанизацией. Вся нагрузка — финансовая, эмоциональная, временная — сконцентрирована на нуклеарной паре, за которой при этом пристально следит государство-ментор.
Итог закономерен. Роддома в Корее есть — они часть высокотехнологичной медицины. Но они пустуют. Потому что рождение ребёнка воспринимается не как естественная часть жизни, обеспеченная распределённой заботой, а как сверхрискованный индивидуальный проект, за который тебя в любой момент могут призвать к ответу. Государство здесь не «патрон», а именно «полицейский» — не столько помогающий, сколько надзирающий. Пособия и льготы приходят в комплекте с ощущением, что ты теперь должник, обязан демонстрировать лояльность и правильное родительство. Малейшее отклонение от негласного стандарта — и ты уже не благополучная семья, а объект для разбирательства.
И здесь мы видим ту же механику несвободы, но без всякой привязки к конкретной политике. Это не «путинская» модель, а институциональная: государство, монополизировавшее легитимное насилие, распространяет эту монополию на сферу воспитания, замещая живые связи формальным контролем. Результат — демографический коллапс, который не могут остановить никакие финансовые вливания.
Российский акцент: когда государство выжигает остатки
Южная Корея — случай, где община тихо исчезла под давлением модернизации. В России же, где ещё теплились остатки традиционных структур, государство действует жёстче: оно не только закрывает родильные отделения, но и сознательно добивает любые неформальные альтернативы. Бабки-повитухи, веками принимавшие роды в деревнях, сегодня вне закона. Их деятельность приравнивается к незаконной медицинской практике, вплоть до уголовного преследования. Это ключевой штрих к портрету государства-ментора: мало того, что оно само уходит из сферы поддержки, — оно ещё и запрещает обществу заполнять этот вакуум своими силами.
В Корее такой запрет не нужен: традиционные связи перемолоты урбанизацией, повитуха исчезла сама собой. Но российский случай показывает, что происходит, когда государство сталкивается с остатками общинной жизни: оно не ассимилирует их, как саудовский патрон, а криминализует. Роддом закрывается, потому что нерентабелен; повитуха преследуется, потому что нелицензирована. Между этими двумя фактами — зияющая пустота, в которую проваливается не просто роженица, а сама идея общей заботы о будущем.
Государство говорит: либо вы пользуетесь нашей (исчезающей) инфраструктурой и нашими (менторскими) правилами, либо никак. Третьего не дано. Не можете вовремя доехать до межрайонного роддома? Ваша проблема. Хотите рожать с помощью опытной женщины из своей же деревни? Преступление. В такой системе свобода дважды ущемлена: вам не оставляют ни государственного сервиса, ни права на общинную самопомощь. Остаётся только «мур» — пассивное отчаяние наблюдателей, которым велели молчать и надеяться, что чиновник смилостивится.
3. Оговорка, без которой модель не дышит
Было бы ошибкой утверждать, что рождаемость определяется исключительно тем, сохранило ли общество право на неформальную социализацию. Экономика модернизации — упрямая вещь. Когда люди массово переезжают в города, женщины получают образование и выходят на рынок труда, а дети превращаются из «рабочих рук в хозяйстве» в «очень дорогой долгосрочный проект», — давление на рождаемость возникает само собой, даже в обществах с сильной общиной. Саудовская Аравия тому примером: по мере урбанизации рождаемость там тоже падает, хотя и остаётся выше уровня воспроизводства. Община смягчает удар — распределяет нагрузку, снижает страх одиночества, — но не убирает его полностью.
В современных атомизированных обществах — Россия, Корея, Япония, значительная часть Европы — проблема усугубляется тем, что социальный капитал уже разрушен. Его трудно восстановить росчерком пера или даже щедрыми государственными программами. Государство-ментор здесь не единственный виновник; урбанизация, телевизор с интернетом, рынок труда и культура индивидуализма сделали своё дело задолго до того, как чиновник начал проверять холодильники. Но именно государство-ментор довершает процесс: оно не просто не восстанавливает горизонтальные связи, оно их активно запрещает или стигматизирует — и тем самым лишает общество последних остатков субъектности.
Когда в стране голод и смертность растёт, сильная община действительно лучше справляется с выживанием и восстановлением — она мобилизует ресурсы, делит риски, заставляет власть отвечать. Но в богатых или относительно богатых странах главная проблема не голод, а высокий порог входа в родительство и низкий социальный оптимизм. Здесь пособия, жилищные программы и прочие «драйверы» работают слабо именно потому, что некому превратить их в живую заботу. Государство пытается деньгами и контролем компенсировать то, что раньше делала живая ткань общества, — и проваливается.
Отсюда главный тезис: архитектура отношений «общество — государство» — фундаментальный фактор. Если общество слабое и атомизированное, оно не может ни надавить на власть, чтобы та не торговала будущим в убыток, ни взять на себя часть воспитательной нагрузки. А без этого — мы возвращаемся к образу, который выходит далеко за пределы демографии. Кто скажет президенту или правительству, что нельзя годами продавать рыбу за границу по цене ниже себестоимости, в то время как собственные холодильники пустеют? Здоровое общество сказало бы — через кооперативы, союзы, местное самоуправление, через тот самый «мур», переставший быть безгласным. Но обществу, разжалованному в зрителей и лишённому права вмешиваться даже в воспитание соседского мальчишки, неоткуда взять силы, чтобы вмешаться в экономическую политику. Оно будет молча смотреть, как ресурсы утекают, а затем так же молча отказываться заводить детей — потому что не видит будущего, в котором оно хоть что-то решает.
4. Два полюса несвободы: прут и полицейский
Теперь у нас есть два чистых экстремума.
Полюс первый — общинный (Саудовская Аравия). Здесь государство — патрон, но не ментор. Легитимное насилие частично распределено между родовыми структурами. Воспитание — общее дело, со взаимным контролем и взаимной поддержкой. Несвобода — традиционная, физическая, гендерная. Но она:
- не отчуждает семью от общества;
- предполагает разделение бремени;
- делает рождение детей рациональным выбором, потому что нагрузка распределена, а ответственность коллективна.
Рождаемость высокая, потому что главный страх — одиночество перед лицом воспитания — отсутствует.
Полюс второй — институциональный (Южная Корея и с особой жёсткостью Россия). Здесь государство обладает полной монополией на легитимное насилие и распространяет её на сферу воспитания, становясь единственным легитимным субъектом вмешательства помимо родителей. Горизонтальные связи разорваны или даже криминализованы, неформальное участие стигматизировано. Несвобода — бюрократическая, унизительная, лишённая взаимности. Она:
- изолирует семью и возлагает всю вину на неё;
- превращает поддержку в одолжение, требующее благодарности;
- убивает демографическое ожидание, потому что рождение ребёнка означает вступление в зависимость от непогрешимого ментора, который не спасает от одиночества, а лишь оценивает результат.
Рождаемость падает до нуля, потому что страх перед системой и тотальная индивидуальная ответственность перевешивают любые пособия.
5. Заключение: оплеуха, кулак и общество, которое не готово
Итак, мы имеем два полюса, две несвободы. Возникает естественный вопрос: можно ли в обществе, уже прошедшем через модернизацию и атомизацию, что-то поправить? Теоретически да. Практически — общество скорее всего не готово, а государство не осознаёт самой проблемы.
Представим, что завтра некий указ возвращает «бабок-повитух» в легальное поле и разрешает сельским общинам содержать родильные избы. Предположим даже, что снимается негласный запрет на неформальное участие взрослых в воспитании чужих детей. Сработает ли это? Нет. Потому что культура распределённой ответственности не восстанавливается росчерком пера. Она требует того, чего у нас больше нет: ежедневной практики взаимного доверия, признания права соседа на замечание, готовности родителей принять критику, а не бежать в полицию. Мы слишком долго жили при государстве-менторе, чтобы вот так просто вернуть себе общинную субъектность.
Более того, общество боится. Боится, что «сосед с прутком» вернётся именно в виде прутка — того самого архаического насилия, от которого мы уходили сто лет. Мы разучились отличать воспитательную оплеуху от карательного кулака. А государство старательно стирает эту грань, объявляя любое физическое воздействие преступлением. Оплеуха, конечно, тоже нехороша — идеальный мир не нуждается в рукоприкладстве вовсе. Но проблема глубже: государство вообще проходит мимо существа дела. Оно считает, что отрок набрался плохих слов от родителей или ещё где-то, а само государство тут совсем ни при чём. Это уродливо влияет на всё общество, лишая его субъектности.
Вот молодчик, хамящий в транспорте или во дворе. Сто лет назад он получил бы затрещину от любого взрослого, родители добавили бы — и порядок восстанавливался без протоколов. Сегодня никто не вмешивается: не имеют права, боятся последствий. Молодчик наглеет. Его поведение переходит в хроническую фазу, обрастает более серьёзными выходками. И только когда он переступает уголовную черту, является государство — и бьёт уже кулаком: тюрьма, срок, судимость. Полицейский режим упускает момент воспитательной оплеухи и компенсирует это репрессивным кулаком. И получается худшая из возможных систем: вседозволенность на ранних стадиях и жестокость — на поздних. Ни воспитания, ни безопасности, ни свободы.
Государство-ментор не останавливает хама вовремя — потому что остановить хама может только общество, а обществу запретили это делать. Государство же включается лишь тогда, когда нужно наказывать, а не воспитывать. Оно охотно имитирует кулак, но боится делегировать оплеуху. Более того, оно самоустраняется из воспитательной логики: если ребёнок вырос дерзким, виновата семья, среда, улица — кто угодно, только не институты, которые уничтожили саму возможность мягкой общественной коррекции. Такая позиция лишает общество субъектности, превращая его в пассивного зрителя, который может лишь жаловаться на нравы, но не имеет права влиять на них.
И вот мы возвращаемся к вопросу, заданному в начале. Не является ли именно это — неразумное удержание статуса «дитяти» вплоть до взрослости, запрет общества на участие в социализации и монополизация насилия государством-ментором — одной из главных причин низкой рождаемости? Ответ, который напрашивается из всего анализа: да, является. Не в том смысле, что экономика и урбанизация не важны, а в том, что они лишь фон. Главный же механизм — архитектурный. Пока общество лишено права на мягкую коррекцию поведения, пока любое физическое воздействие на «ребёнка» с паспортом приравнивается к избиению младенцев, пока родители остаются один на один с этой безумной ответственностью под надзором ментора, а общество не в силах сказать власти даже о рыбе по цене ниже себестоимости — до тех пор рождение детей будет восприниматься как непозволительный риск.
Демографический кризис глубже экономики. Это кризис нашей неспособности быть друг другу теми самыми соседями, которые без жестокости, но с авторитетом могут сказать: «Так не делают». Это кризис государства, которое не признаёт ни своей ответственности за воспитательную среду, ни права общества на участие в ней. Пока мы не вернём себе это право — и не научимся отличать оплеуху от кулака, помощь от надзора, а взрослого человека от дитяти — рождаемость будет падать. Потому что в мире, где хама воспитывает только тюрьма, где роженицу ждёт либо пустующий роддом, либо уголовная статья за повитуху, а за любое замечание чужим детям вызывают полицию, — в таком мире дети перестают быть общим будущим. Они становятся чьим-то личным риском, на который мало кто готов пойти.
И вот уже после того, как государство смиренно признает себя всего лишь общественным институтом, валютные выручки от продажи рыбы за границу для него менее приоритетны , чем наполнение ею холодильников всех, особенно неимущих, у которых, как раз, и стремится отнимать детей под предлогом плохого питания - тогда уже можно начинать долгое шебуршание на на всех уровнях , - общество, вернувшее себе субъектность, само напомнит что для него важнее