На третий день кровавой бойни под Воронежем нам прислали подкрепление. Это были уроженцы Средней Азии, в основном узбеки — молодые парни, почти мальчишки, с широкими скулами и тёмными глазами, в непривычной для них полевой солдатской форме. Среди них — сплошь новобранцы, прошедшие лишь краткие курсы обучения. Им едва успели показать, как заряжать винтовку, — и сразу бросили в самое пекло, туда, где земля содрогалась от взрывов, а воздух был пропитан смертью.
Они оказались не готовы к войне ни физически, ни морально, ни интеллектуально, потому, что мир, в котором они выросли, жил по иным законам. Для них родство, община, долг перед своим — были не просто словами, а самой сутью жизни. Стоило одному из них получить ранение или пасть на поле боя, как остальные, забыв об опасности, сбегались к нему. Они склонялись над раненым или убитым, обнимали его, что‑то тихо пели на своём языке — древние песни утешения и прощания. Их голоса, непривычные для нашего уха, звучали над полем боя, словно зов далёкой восточной родины.
Мы пытались объяснить им, что так делать нельзя, что это делает их лёгкой мишенью для немецких пулемётчиков. Мы жестами показывали, кричали, пытались оттащить их в укрытие. Но слова терялись в грохоте боя, а язык жестов не мог передать всей срочности момента. Многие из них почти не знали русского — они понимали лишь отдельные команды, но не могли уловить всей картины хаоса, в который попали.
Немцы быстро заметили эту особенность. Их снайперы и пулемётчики целенаправленно выбирали цель, а затем хладнокровно расстреливали собравшихся вокруг товарищей. В итоге всё наше подкрепление было уничтожено меньше чем за два дня. Я до сих пор помню лица этих восточных парней — их искренность, их растерянность, их отчаянную верность друг другу.
Эти кровавые бои в составе группировки танкового корпуса А. И. Лизюкова, ударившей фашистам во фланг, длились для меня ровно неделю. За семь беспощадных дней три дивизии нашей группировки понесли колоссальные потери.
Особенно пострадала 193‑я стрелковая дивизия: она потеряла в боях за Воронеж 7 500 советских воинов и была почти полностью уничтожена затем в окружении у села Лебяжье — так же, как и 340‑я дивизия. Наша 167‑я дивизия, хотя и понесла большие потери — почти 2 000 человек (из них 800 убитыми и 1 715 ранеными), — до конца не была сломлена и целиком в окружение не попала. Эти цифры позволяют судить о масштабах той трагедии и о той цене, которую заплатил советский народ, чтобы удержать врага.
К восьмому дню все наши миномётные батареи были уничтожены — бойцы погибли, стрелять было нечем и не из чего. Разрозненные остатки миномётчиков и пехоты объединялись и продолжали держать оборону и пытаться наступать несмотря ни на что. А к концу восьмого дня стали особенно ощутимы потери среди офицерского корпуса: фашисты ликвидировали командиров в первую очередь. В результате я оказался старшим по званию в объединённой группе из уцелевших солдат и миномётчиков — и мне пришлось её возглавить, став командиром пехотинцев.
Я помню тот день в конце июля, двадцать первого числа, — будто это было вчера. Воздух ещё хранил зной полуденного солнца, но вместо тишины над воронежской землёй стоял неумолчный грохот: рвались снаряды, свистели пули, крики раненых смешивались с грохотом боя в единый адский хор.
Между деревней Малые Верейки и селом Лебяжье, что раскинулось на берегу реки Большая Верейка, развернулся ожесточённый бой. Бригада наших танкистов прорвалась вперёд — тяжёлые КВ‑1 с лязгом и рёвом устремились в атаку. Нам, пехоте, был отдан приказ: любой ценой следовать за ними.
Фашисты действовали коварно: они фактически пропустили наши танки и сомкнули за ними кольцо, захлопнув ловушку, словно капкан. Заняв небольшой населённый пункт, наши машины оказались без поддержки пехоты — беспомощные, уязвимые. Их уничтожали боковым огнём один за другим: башни застывали под неестественными углами, из люков валил чёрный дым.
Нам надо было во что бы то ни стало прорваться к ним. Для этого требовалось под плотным, тяжелейшим автоматным и пулемётным огнём, под свинцовым дождём, пересечь широкое поле спелой ржи и ворваться в рощу, где намертво засели и окопались фашисты. Только так оставался хоть какой‑то шанс спасти кого‑то из наших танкистов и развить наступление.
С самого начала сражения мне пришлось быть впереди — и как командиру, отдающему приказы, и как бойцу, разделяющему с товарищами любую опасность. Я двигался от окопа к окопу, подбадривал уставших, помогал раненым, личным примером увлекая бойцов вперёд. Пыль, копоть и пот заливали лицо, но я старался показать спокойствие и решимость. Я знал: даже те, кто дрогнул в первые минуты боя, должны собраться с духом, видя, как политрук невозмутимо ведёт их в атаку.
Один из пехотинцев, которых я возглавил, — сержант, крепкий мужчина с суровым, измождённым лицом — шептал, пригибаясь к земле:
— Товарищ политрук, немцы наседают! Пулемёты косят наших, как траву!
У меня не было другого выхода. Я ответил коротко, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо:
— Не отступать! Мы должны дойти до рощи любой ценой!
Бойцы, измождённые, с серыми лицами, сжимали винтовки. Земля под ногами дрожала от взрывов. Окопы и подступы к ним были завалены телами наших убитых товарищей. Раненые стонали, но старались не показывать свою боль.
Военный медик, весь в грязи и крови, перевязывал очередного бойца, не обращая внимания на свистящие над головой пули. Он похлопал солдата по плечу и хрипло, но ободряюще бросил:
— Держись, родной! Сейчас перевяжу, и снова в строй!
Но настоящее испытание нас ждало, когда на наши боевые порядки обрушился массированный авианалёт. Небо почернело от вражеских самолётов — они шли волнами, методично сбрасывая бомбы на позиции наших, и без того почти разбитых, войск. Земля содрогалась от взрывов, осколки разлетались, как смертоносный град. Солдаты падали, сраженные смертельным ураганом, кровь растекалась по выжженной земле. Подбитые авиаударами танки дымились, превращаясь в смертельные ловушки, из которых уже никто не мог выбраться.
Самолёты кружили над полем боя, словно хищные птицы, выискивая новые цели. Их пулемёты строчили без остановки, выкашивая ряды бойцов. Паника, словно заразная болезнь, начала распространяться среди солдат. Люди, забыв о приказе, бросались в разные стороны в поисках спасения. Некоторые, обезумев от ужаса, кричали:
— Бежим! Нас всех тут перебьют!
— Не могу больше!
Я увидел, как ряды моих бойцов рассыпаются, как карточный домик. В груди всё сжалось — нельзя терять ни секунды. Собрав всю волю в кулак, я, как политрук, рванулся вперёд, подняв руку с пистолетом:
— Стой! Слушать меня! Приказ – ни шагу назад! Наступление продолжается!
Голос прозвучал неожиданно для меня самого — чёткий, твёрдый, будто отлитый из стали. Я посмотрел на бойцов — в их глазах читались страх и растерянность, но где‑то глубоко ещё теплилось понимание всей меры ответственности. Я верил в них, и эта вера передалась им.
Сержант, потрясённый моей решимостью, подхватил:
— А ну, кто не хочет пулю в лоб от меня же? Вперёд!
Эти слова, словно заклинание, вернули бойцов к реальности. Они остановились, переглянулись — и в их взглядах зажегся огонь решимости. Я быстро распределил людей, восстановил строй, проверил, всё ли готово для продолжения атаки. В тот момент мы удержали позиции и выполнили приказ. Атака продолжилась.
Пекло боя добавляла июльская жара. Под смертельным огнём, словно не обращая на него внимания, колосилась рожь. Я и сейчас вижу её высокие стебли, покачивающиеся на ветру, — они так и стоят у меня перед глазами, как будто всё это было вчера. Именно эта высокая рожь, эти хлеба стали нашим спасением: они скрывали нас, позволяя ползком пересечь поле под сплошным немецким пулемётным огнём и выйти к роще. Они качались, клонились, расступались под ползущими телами, а потом снова смыкались за спинами бойцов, словно природа сама пыталась стереть следы нашего продвижения. Золотистые ости колосьев блестели на солнце, но в дыму и пыли боя они казались тускло‑ржавыми.
Посреди хаоса и смерти поле ржи выглядело неправдоподобно мирным. Тяжёлые, налитые зёрна колосья уже требовали жатвы, их золотистая бахрома мерцала в солнечных лучах. Ветер пробегал по полю, и оно вздыхало — волна за волной, от края до края. Но каждый шелест стеблей перекрывал грохот взрывов, а золотистая пыльца, сорванная с колосьев, смешивалась с пороховой гарью. Контраст был разительным: жизнь, налитая силой и урожаем, — и смерть, рвущая землю в клочья.
Бойцы двигались с остервенением, не взирая на свист пуль над головами, осознавая, что от их стойкости зависит исход боя. Наш пулемётчик, с перекошенным от напряжения лицом, оставался в окопе и строчил без остановки, пока не заклинило ствол. С проклятием отбросив оружие, он схватил винтовку и пополз по полю ржи за нами. Военный медик, перевязывая очередного раненого, сам получил лёгкое ранение в руку, но, стиснув зубы, продолжал работать.
Вражеские самолёты всё ещё кружили над полем ржи, скрывавшим нас, словно шапка‑невидимка, но их атаки становились всё менее координированными. Когда стрельба временно утихла, и пыль осела, стало ясно: этот день стал последним для многих. Поле боя напоминало ад — изуродованная земля, исковерканная техника, тела павших товарищей. Но наша группировка в этот раз выстояла.
Передышка оказалась недолгой. Немцы буквально через час снова возобновили стрельбу, не жалея патронов. Мы, продолжили пробираться во ржи и почти достигли нашей цели — рощи. Но цена нашего продвижения была велика. Я видел, как падали товарищи, как земля от пуль взлетала комьями рядом с моим лицом. Но надо было ползти вперёд — отступать некуда. Я сжал рукоятку пистолета.
Поле ржи заканчивалось, и передо мной открывалось небольшое открытое пространство дороги, которое надо было пересечь. Впереди уже маячила наша цель — роща с засевшими в ней фашистами. Немцы простреливали каждый миллиметр, не останавливая огонь ни на секунду. Страха не было. Я понимал, что вся тяжесть ответственности за мою уже небольшую штурмовую группу и за исход атаки целиком лежит на мне.
— Ура! — закричал я и кинулся через дорогу в сторону рощи.
И вдруг — резкая боль в правом плече, потом в руке, в бедре. Немецкая автоматная очередь настигла меня в самый разгар атаки. Я упал, но ещё слышал крики: «Вперёд!», «За Родину!». Мир на мгновение потемнел, а потом я почувствовал, как чьи‑то руки тащат меня в укрытие.
Через день после моего ранения, двадцать второго июля 1942 года, погиб и наш командир полка Симонов. Остатки наших танков, продвинувшись вперёд, наткнулись на уцелевшие подразделения нашей же дивизии. В хаосе боя, в дыму и пыли, их приняли за врага и открыли огонь по своим. Симонов выскочил с пистолетом, начал кричать, пытаясь остановить смертоносную ошибку. Он матерился, размахивал оружием, бросался навстречу машинам — и был сражен наповал пулемётной очередью из своего же танка. Грохот выстрелов заглушил его последние слова…
А ещё через день, двадцать третьего июля, у села Лебяжье, в смертельном бою, погиб и сам генерал А. И. Лизюков — в своём танке КВ‑1.
Еле державшиеся на ногах остатки бойцов не могли противостоять свежим силам противника. Они смогли лишь дать последний достойный бой — бой, в котором пали все до единого, включая генерала.
Смерть Лизюкова породила множество споров и оставалась загадочной: тело его так и не было обнаружено. Ходили неподтверждённые версии, что он попал в плен. На фоне этого, а также из‑за предательства Власова, совершённого примерно в то же время, Сталин долгое время молчал о подвиге генерала. Его семья оказалась почти в опале. Не найденное тело дало повод обвинить Александра Ильича в неумении руководить войсками и даже исключить его из списка кандидатов на посмертное награждение орденом Красного Знамени.
Но историческая справедливость восторжествовала. События того трагического дня были детально восстановлены — по свидетельствам очевидцев. Со слов выжившего танкиста, механика-водителя Мамаева, стало известно: танк КВ-1 генерала Лизюкова был подбит на территории врага при продвижении вслед за своими танковыми бригадами в сторону Медвежьего после переправы через Большую Верейку. Комиссар танкового корпуса, Ассоров, погиб при попытке выбраться из горящей машины — его тело так и осталось висеть наполовину из люка башни, очерченное чёрным силуэтом на фоне пламени.
Сам же А.И. Лизюков был обезглавлен немцами. Его тело забрали с поля боя — фашисты использовали его как доказательство для получения наград и отпусков.