— Валя, открывай. Знаю, что дома сидишь.
Она стояла в коридоре и смотрела на дверь. Голос был тот самый, немного хрипловатый, с этой давно знакомой ноткой раздражения, которую он никогда не мог как следует спрятать. Валентина Сергеевна Громова, пятьдесят семь лет, бухгалтер с тридцатилетним стажем, мать одного взрослого сына, бывшая жена, не сдвинулась с места.
— Валя. Я слышу, как ты там топчешься.
Она и правда только что пришла с рынка, поставила сумку на пол, не успела даже разуться. Стояла в осенних ботинках на плитке, держала в одной руке ключи, в другой пакет с луком и морковкой. За окном было серое октябрьское утро, где-то во дворе визжала детская карусель.
— Геннадий, — сказала она наконец, не повышая голоса, — у тебя ключа нет. Ты его сдал при разводе. Помнишь?
— Открой, нам надо поговорить.
— Мы уже поговорили. В суде. Четыре года назад.
Пауза. Потом кулаком по двери, несильно, но с весом.
— Не строй из себя. Открывай, не заставляй соседей смотреть.
Вот это было смешно. Геннадий Павлович Громов, шестьдесят два года, бывший инженер-технолог, ныне никто в особенности, вдруг озаботился мнением соседей. Тем самых соседей, которые прекрасно слышали через стену, как он четыре года подряд выяснял с ней отношения. Тех, кто приходил за солью и оставался поинтересоваться, всё ли нормально. Соседи знали всё.
Валентина Сергеевна поставила пакет с овощами на полку, повесила ключи на крючок, который сама же вкрутила в стену в девяносто восьмом году, и открыла дверь.
Он стоял в коридоре пятого этажа и выглядел, как всегда выглядел Геннадий Громов, то есть немного более прилично, чем следовало бы ожидать от человека с его обстоятельствами. Куртка новая, не его вкус, слишком молодежная, серая с какими-то строчками на рукаве. Ботинки тоже незнакомые. Волосы зачесаны назад. Она отметила всё это спокойно, как бухгалтер отмечает несоответствие в ведомости.
— Заходи, — сказала она. — Только ненадолго.
Он зашел. Огляделся, будто проверял, на месте ли вещи. Вещи были на месте, только его вещей больше не было никаких. Она убрала всё в первый же месяц после того, как он съехал, не выбросила, упаковала в коробки и отдала его матери через сестру. Мать, Зинаида Артемьевна, восемьдесят три года, женщина тяжелая и убежденная в своей правоте с рождения, коробки взяла молча.
— Чай будешь? — спросила Валентина Сергеевна.
— Не надо чаю. Я по делу.
— По делу, — повторила она и прошла на кухню. Чайник включила. Не потому что хотела пить, просто руки должны быть чем-то заняты. Это она давно поняла про себя. Когда руки заняты, голова работает спокойнее.
Геннадий встал в дверях кухни. Большой, плечистый, с этими руками, которые умели делать всё что угодно и не делали ничего полезного добрых лет пятнадцать. Он смотрел на нее, и она видела, что он готовился. Готовил слова, репетировал дорогой, может, даже записал тезисы. Геннадий, при всей своей внешней небрежности, любил подготовиться.
— Мне нужна квартира, Валя.
Она повернулась к нему.
— Квартира, — сказала она. — Эта?
— Ну а какая. Ты же здесь одна. Комнаты пустые. Сашка твой в Екатеринбурге, ты сама говорила.
— Саша живет в Екатеринбурге, да. Это его выбор.
— Ну вот. Зачем тебе три комнаты одной? Мы могли бы договориться. По-человечески.
Чайник закипел. Она налила себе кружку, добавила пакетик чая, поставила кружку на стол. Села.
— Договориться, — сказала она. — Это как?
Геннадий пришел в движение. Он всегда так делал, когда начинал чувствовать почву под ногами. Прошел к столу, сел напротив, положил руки на клеенку.
— Ты могла бы переехать к матери своей. Или к Сашке. Квартиру сдать, деньги делить. Пополам.
— Моей маме восемьдесят один год, — сказала Валентина Сергеевна. — Она живет в однокомнатной квартире в Серпухове. Ты прекрасно это знаешь, ты там был на её семидесятипятилетии. Ел её пироги.
— Ну, к Сашке тогда.
— Саша живет в однушке с женой и маленьким ребенком. Им там и без меня тесно.
— Тогда сдавай, тебе же говорю. Деньги лишними не бывают.
Она посмотрела на него. Долго. Он выдержал взгляд, но в углах рта появилось то выражение, которое она знала. Нетерпеливое. Он всегда злился, когда она смотрела вот так, без слов, потому что не знал, что она думает. Это было единственное, чего он не умел прочитать в ней за тридцать два года совместной жизни.
— Гена, — сказала она. — Зачем тебе эта квартира?
Он немного помолчал.
— Ну, обстоятельства изменились.
— Обстоятельства. Ясно.
— У меня есть человек.
— Молодой человек или молодая?
— Не остри.
— Я не острю. Я уточняю.
— Девушка, — сказал он, и в этом слове было что-то жалобное и одновременно торжествующее, смесь, от которой Валентине Сергеевне стало почти интересно. — Ей негде жить, снимает комнату у черта на куличках.
— Сочувствую, — сказала она.
— Валя.
— Что Валя?
— Ну что ты так. Мы же взрослые люди.
Она встала, взяла свою кружку, сделала глоток.
— Взрослые люди, — повторила она. — Хорошо. Тогда поговорим как взрослые. Эта квартира куплена в девяносто третьем году на деньги, которые я копила три года, работая на полторы ставки. Ты в девяносто третьем году как раз уволился с завода и полгода занимался тем, что искал себя. Помнишь?
— Помню.
— Ремонт в девяносто восьмом году я оплатила из своей премии. Премии, которую мне выдали за то, что я закрыла квартал без ошибок. Ты в девяносто восьмом году занимался торговлей со своим другом Борисом. Борис потом уехал в Краснодар, а ты вернулся с долгом в семь тысяч долларов.
— Это давно было.
— Долг я тоже закрыла. Не сразу, но закрыла. Пластиковые окна в две тысячи шестом году, сантехника в две тысячи одиннадцатом, кухня в две тысячи четырнадцатом. Ты работал?
— Я работал.
— Охранником в торговом центре три года. Спасибо, Гена. Это покрыло коммунальные услуги примерно за восемнадцать месяцев из тридцати шести.
Он встал. Это был плохой знак. Когда он вставал в середине разговора, следовало ожидать повышения тона.
— Ты всегда считала деньги, — сказал он. — Всегда. Тридцать лет только и слышал про деньги.
— Нет, — сказала она спокойно. — Тридцать лет ты слышал про последствия. Это разные вещи.
— Тебе не жалко было? Я же не чужой.
— Жалко, — сказала она просто. — Очень. Двадцать из этих тридцати лет я тебя жалела так, что не хватало слов. Потом устала жалеть. Это бывает.
Геннадий прошел по кухне туда-обратно. Это тоже была знакомая фигура. Двигаться, думать на ходу, создавать ощущение действия. Она помнила, как раньше этот ритм её пугал. Теперь просто наблюдала.
— Значит, не договоримся, — сказал он.
— Не договоримся.
— Я мог бы через суд.
— Через суд, — повторила она. — Хорошо. Какое у тебя основание? Мы разведены, раздел имущества оформлен, у тебя нет доли в этой квартире. Документы у меня в порядке.
Он остановился.
— Я был прописан здесь.
— Был. Не прописан уже три года.
— Я вносил деньги в хозяйство.
— Квитанции есть?
— Какие квитанции, Валя, мы же семья были.
— Семья. Да. Но суд семьей не занимается, суд занимается документами. А документы у меня, как я уже сказала, в порядке.
Он посмотрел на нее с тем особенным выражением, с которым смотрел, когда что-то не шло так, как он рассчитывал. Немного обиженно, немного угрожающе, с этим детским налетом, который она замечала в нем с первого года их жизни и который никуда не делся за все тридцать два года.
— Ты меня выгоняешь.
— Ты сам пришел. Я тебя не звала.
— Ты могла бы по-человечески.
— Я говорю совершенно по-человечески. Можешь записать, если хочешь.
Он взял куртку с вешалки. Потоптался в прихожей.
— У тебя тут замок другой, — сказал он вдруг.
— Да, — сказала она.
— Когда успела?
— В сентябре. Хороший замок, немецкий. Мастер сказал, надежный.
— Намекаешь?
— Не намекаю. Просто информирую.
Он открыл дверь, вышел, обернулся.
— Ты всегда была упрямая, Валя.
— Наверное, — согласилась она.
Дверь закрылась. Она постояла секунду, потом вернулась на кухню, допила чай, который уже почти остыл, и принялась разбирать сумку с рынка. Лук, морковь, пучок петрушки. За окном карусель всё ещё визжала.
Квартира была её. Была её в тот день, когда она впервые вошла сюда с ключами и подумала, что вот это и есть её место в мире. Тогда ей было двадцать шесть лет, Генке двадцать девять, Сашки ещё не было, был только живот и усталость, и эти голые стены, которые она красила сама, в старых джинсах, с кистью в руке, пока Геннадий ездил куда-то по делу, по какому именно делу, она уже не помнила.
Не помнила многого. Помнила другое. Помнила, как первый раз попросила его о помощи с ремонтом в девяносто восьмом и как он сказал, что устал. Как в две тысячи третьем заболел Саша, и она неделю не спала, а Геннадий ночевал у приятеля, потому что ему нужен был отдых. Как в две тысячи десятом она получила повышение и пришла домой с тортом, а он уже спал, и торт она доела сама, в темноте, на кухне, запивая холодным чаем. Такие вещи не забываются.
Она нарезала лук, поставила на огонь сковороду. Луковый запах ударил в нос, слёзы выступили сами по себе, как всегда от лука, не от чего другого. Это было странно удобно. Можно было плакать от лука, и никто не мог ни о чём спросить.
Через несколько дней ей позвонила Лариса, подруга со школы, единственный человек, который знал про неё всё и никогда не давал советов, просто слушал.
— Он приходил? — спросила Лариса.
— Приходил.
— И?
— И ушел ни с чем.
— Ты молодец.
— Я просто разговаривала.
— Валь, ты понимаешь, что не каждый человек может вот так разговаривать?
Валентина Сергеевна подумала об этом. Она сидела у окна, за которым шел дождь, мелкий, октябрьский, такой, от которого не прячутся, потому что он не мочит, а просто висит в воздухе. Во дворе кто-то вёл собаку, маленькую рыжую, которая останавливалась у каждой лужи и нюхала воду.
— Я просто устала бояться, — сказала она Ларисе. — Наверное, это оно и есть.
— Страх ушел?
— Почти. Не весь. Но большая часть.
Лариса помолчала.
— А про девушку его что-нибудь знаешь?
— Ничего. Зачем мне знать?
— Ну, интересно же.
— Нет. Не интересно. Это его история, Лар. Не моя.
Но история, как это бывает, пришла сама. Через три недели ей написала Света, жена Борькиного племянника, дальняя, шапочная знакомая, из тех людей, которые появляются раз в год на праздниках и всегда знают чуть больше, чем нужно.
Света написала коротко. Написала, что слышала от Борьки, который слышал от кого-то ещё, что Геннадий теперь живет у матери. Снова. Зинаида Артемьевна, восемьдесят три года, трёхкомнатная квартира в старом доме на другом конце города, взяла сына обратно. Девушка Геннадия, та самая, тридцатилетняя, которой нужна была жилплощадь, по слухам, предпочла другие обстоятельства.
Валентина Сергеевна прочитала это, отложила телефон и некоторое время смотрела в стену. Потом написала Свете вежливое «спасибо, буду знать» и убрала телефон в карман.
Было что-то в этом сообщении, от чего она не знала, что чувствовать. Не торжество, это точно. Не жалость. Что-то среднее. Усталое такое, знакомое ощущение, как после долгой дороги, когда уже приехал, а ноги ещё идут.
Она думала иногда о Геннадии и его матери. Зинаида Артемьевна была тяжелым человеком, Валентина Сергеевна знала это по собственному опыту лучше, чем хотела бы. Маленькая женщина с острыми глазами и абсолютной убежденностью в том, что её сын замечательный, а все его проблемы исходят от обстоятельств и окружающих людей. Тридцать два года она смотрела на Валентину с некоторым прищуром, как смотрят на должника, который что-то не доплатил.
Теперь Геннадий опять у неё. Опять пьет её чай на её кухне, смотрит её телевизор, слушает её рассуждения о том, что жизнь не задалась из-за обстоятельств. Валентина Сергеевна не завидовала ни тому ни другой. Это была их история. У неё была своя.
Ноябрь пришел быстро, как всегда. В этом городе, в этом спальном районе с панельными девятиэтажками и тополями вдоль дороги, ноябрь всегда приходил раньше, чем ждешь. Небо садилось низко, окна запотевали изнутри, батареи начинали стучать. Это был её ноябрь, её батареи, её запотевшие стекла, на которых она рисовала пальцем кружки с детства, ещё когда жила у мамы.
Она взяла отпуск. Первый раз за три года взяла полный отпуск, не три дня, не неделю, а настоящий, две недели. Коллеги удивились, Мария Ивановна, начальница отдела, сказала, что Валентина наконец-то поняла, как надо жить. Валентина согласилась, хотя это было не совсем точно.
Первые дни она просто убирала. Не потому что было грязно, а потому что хотелось. Перебрала шкафы, вытащила всё, что стояло и лежало годами без движения. Старые журналы, которые она не читала с нулевых. Вазу с трещиной, которую Геннадий однажды уронил и склеил, и она стояла с этой склейкой как напоминание. Коробку с проводами от техники, которой уже не было. Чьи-то зимние перчатки, одна без пары.
Выбрасывала без особых раздумий. Не всё сразу, не со злостью, просто брала, смотрела, решала. Этому она научилась у одной книжки, которую читала давно, ещё при Геннадии, и которую он высмеял, сказав, что интеллигентские игры. Может, и игры. Но сейчас было хорошо.
Средняя комната, которая восемь лет стояла как склад, потому что Геннадий всё собирался сделать там кабинет, но так и не собрался, постепенно освобождалась. Она вынесла последние коробки, помыла окно, постелила на пол маленький коврик, который купила когда-то на ярмарке и не знала, куда деть. Поставила кресло. Поставила торшер.
Получилась комната. Просто комната, без названия и назначения. Можно было читать. Можно было сидеть и смотреть в окно на тополя. Можно было ничего не делать.
Однажды вечером она позвонила Саше.
— Мам, привет. Всё нормально?
— Нормально. Ты как?
— Хорошо. Алинка просила передать привет. Антошка сегодня сам поел ложкой первый раз.
— Да ты что? — сказала она, и что-то в груди потеплело. — Большой уже.
— Девять месяцев, мам.
— Я помню. Я помню, когда он родился, Сашка.
Они поговорили минут двадцать. Про Антошку, про Алину, которая вышла с декрета, про Сашкину работу, которая шла хорошо. Про то, что к Новому году они, может быть, приедут. Валентина слушала голос сына и думала, что это, наверное, и есть то, ради чего всё было. Не квартира, не ремонт, не правота в каком-то споре. Вот этот голос, этот живой человек на другом конце провода, который вырос и работает и любит свою жену и учит сына есть ложкой.
— Мам, а ты чего звонишь? Случилось что-то?
— Нет. Просто соскучилась.
— Ну, хорошо. Ты звони чаще тогда.
— Буду, — пообещала она.
После звонка она сидела в новом кресле, в средней комнате, с торшером, который давал тёплый желтый свет. Было тихо. За стеной у соседки Нины Федоровны работал телевизор, негромко. Снаружи изредка проходили машины. Батарея стучала ровно, через равные промежутки, привычно, как часы.
Она подумала о замке. О том, как в сентябре позвонила мастеру по объявлению, молодой парень, пришел с инструментами, поставил замок за сорок минут, взял деньги, ушел. Сказал, что замок хороший, финский, пять ключей в комплекте. Пять ключей. Четыре она положила в конверт в ящик стола. Один оставила на связке.
Она не знала тогда, что Геннадий придет. Не знала и не думала. Просто пришла осень, и показалось, что надо сменить замок. Давно надо было, ещё с тех пор как он уехал, но она откладывала. Не потому что боялась, а потому что казалось лишним. Потом перестало казаться лишним.
Мастер уходя сказал, что старый замок она правильно сменила, и что для женщины одной оно спокойнее. Она тогда подумала, что спокойствие это странное слово. Очень широкое. Включает слишком много всего.
Сейчас она понимала его точнее. Спокойствие это когда сидишь в кресле и слышишь, как стучит батарея, и тебе этого достаточно. Когда не ждешь ничего плохого и не торопишь ничего хорошего. Когда весь твой вечер это желтый торшер, чай, который ты заварила ровно так, как нравится тебе, и тополя за окном, которые уже потеряли почти все листья.
В декабре выпал первый снег. Она шла с работы, смотрела, как он лежит на тополиных ветках и на козырьке подъезда, ровный и свежий. У подъезда стояла соседка Нина Федоровна с внучкой, маленькой, лет четырёх, в красном комбинезоне.
— Смотри, тётя Валя идет, — сказала Нина Федоровна.
Девочка посмотрела на неё серьезными глазами.
— Тётя Валя, снег будешь?
— Буду, — сказала Валентина Сергеевна и взяла протянутый комочек снега. Снег был холодный, рассыпчатый, таял на ладони.
— Вкусный? — спросила девочка.
— Очень, — согласилась Валентина Сергеевна.
Нина Федоровна посмотрела на неё с какой-то осторожной теплотой, с какой смотрят на людей, которые, кажется, пережили что-то трудное и вышли из этого нормальными.
— Хорошо выглядишь, Валь. Отдохнула что ли?
— Отпуск взяла.
— Вот и правильно. А то всё работа, работа.
Она поднялась домой, разделась, поставила чайник. Посмотрела на свою кухню, на светлые стены, которые перекрасила в прошлом году из бежевого в тот цвет, который называется «белое облако» и который Геннадий когда-то назвал кладбищенским. Белое облако ей нравилось. Чистое, просторное, свое.
Прошло ещё несколько недель. Лариса позвонила снова, уже в январе.
— Слышала новость?
— Какую?
— Громов-то твой. Зинаида Артемьевна его выгнала.
Валентина остановилась посреди комнаты.
— Как выгнала?
— Ну, говорят, они там поругались. Он на неё кричал, она на него. Соседи слышали. В итоге она сказала, что не потерпит. И дала ему срок до конца месяца.
— Восемьдесят три года, а характер, — сказала Валентина Сергеевна. И в этих словах не было ни злорадства, ни особой жалости. Просто факт. Зинаида Артемьевна с характером, это было известно всем.
— Где он теперь?
— Не знаю. Борька не знает тоже. Может, к приятелям. Его в последнее время Дима Степанчук привечал, у него дача.
— Зимой на даче.
— Ну, Дима странноватый человек.
Она не стала думать об этом долго. Положила телефон, пошла на кухню, поставила суп, который собиралась сварить ещё с утра. Нарезала картошку, морковь, открыла консервную банку с фасолью. Запах был хороший, домашний. Соседка сверху ходила по комнатам, слышно было каждый шаг, привычное, почти успокоительное.
Она думала иногда, что жизнь после шестидесяти это очень странная вещь. Со стороны выглядит как сужение. Дети выросли, уехали. Родители старые, или уже нет. Коллеги меняются, молодые приходят с другими словами и другими привычками. Кажется, что всё меньше, всё тише.
А изнутри это совсем не так. Изнутри это что-то другое. Пространство, может быть. Не радость, не спокойствие в простом смысле, а именно пространство. Как в комнате, из которой вынесли лишние вещи. Можно двигаться. Можно видеть стены.
Она иногда доставала старые фотографии. Не для того чтобы вспоминать, а просто. Была одна, где ей двадцать девять, она стоит у этой же квартиры, у ещё не покрашенной двери, с ключами в руке. Улыбается так, как в те годы улыбалась, широко, немного смущённо. За кадром, наверное, Геннадий с фотоаппаратом, хотя она уже не была уверена, кто снимал.
Молодая. Совсем молодая. И при этом уже такая, как сейчас, если присмотреться. Те же глаза, тот же прищур, та же линия рта. Что-то в человеке не меняется за тридцать лет никуда. Что-то остаётся и ждёт, пока всё остальное уляжется.
В феврале Саша написал, что они приедут на майские. Что Антошка уже ходит, хотя и падает каждые три шага. Что Алина нашла хорошую работу. Что у них всё хорошо, правда хорошо.
Она ответила, что ждёт, что к маю точно станет теплее, что можно будет выйти во двор, что Антошка понравится карусель. Та самая, которая визжит под окном. Написала, что покрасит дверь перед их приездом, давно собиралась. Выбрала цвет, синий, не яркий, спокойный, который в магазине назывался «балтийский».
Этот цвет она выбирала долго, минут двадцать стояла в строительном с веером карточек. Продавец, совсем молодой парень, ждал терпеливо.
— Вот этот, — сказала она наконец.
— Хороший выбор, — сказал он.
— Это твоё мнение или так говорят?
— Честно? Моё. Он как будто немного от моря.
Она посмотрела на карточку. Немного от моря. Да, пожалуй.
Краску она купила, поставила в прихожей. До мая было ещё время. Никуда не спешила.
Жизнь в спальном районе течет ровно. Маршрутки, магазины, тополя, которые зимой стоят голые и черные, а весной взрываются пухом. Соседи, которых видишь каждый день у лифта и знаешь по именам, но не знаешь толком ничего. Нина Федоровна с внучкой. Дядя Витя с третьего этажа, который ходит за хлебом в одно и то же время. Девочки из бухгалтерии, которые зовут её Валентиной Сергеевной и приходят с вопросами, и с которыми она пьёт чай в обед.
Это и есть жизнь. Она никогда не думала об этом как о большом или маленьком. Просто жила. Просто продолжала.
Однажды в марте она проснулась рано, часов в шесть, ещё до будильника. Лежала и смотрела в потолок, где в углу был маленький неровный пятнышко от старой протечки, давно заштукатуренное, но заметное при утреннем свете. Она его помнила столько лет, что перестала замечать. А тут вдруг заметила.
Встала, сварила кофе. Стояла у окна с кружкой, смотрела на двор. Снег уже сходил, земля была серая и мокрая, тополя стояли в воде по щиколотку. Небо светлело с востока, постепенно, без спешки. Во дворе никого не было, только чья-то кошка шла по краю газона, очень серьёзная, куда-то по своему делу.
Она думала о том, что квартира будет её ещё долго. Может быть, всегда. Что замок хороший, финский. Что ключей четыре в конверте. Что синяя краска стоит в прихожей и ждёт мая. Что Антошка уже ходит и скоро будет здесь, в этом дворе, у этой карусели. Что мама в Серпухове звонит по воскресеньям и рассказывает про соседку Клаву, которая завела кота. Что у Ларисы скоро день рождения и надо придумать подарок.
Она думала обо всём этом спокойно, без особой последовательности, одно за другим, как думают ранним утром, когда голова ещё не включилась на рабочий лад, а просто существует.
Потом кошка дошла до конца газона, остановилась, обернулась и посмотрела прямо в её окно. Долго смотрела, секунды три или четыре. Потом ушла за угол дома.
Валентина Сергеевна допила кофе, поставила кружку в раковину и пошла собираться на работу. День был обычный, и это было хорошо.
Про Геннадия она больше не слышала до самой весны. В апреле, уже когда тополя начали набухать, снова написала Света, та самая шапочная знакомая. Написала, что видела его на рынке, что выглядел нормально, был с каким-то мужчиной, что-то покупали. Больше ничего. Валентина Сергеевна ответила коротко и убрала телефон.
На рынке, с каким-то мужчиной, что-то покупал. Жизнь продолжалась и у него. Это было правильно. Это было единственное, что могло быть.
Она не думала о нём с ненавистью и не думала с нежностью. Думала как думают о большой части своей жизни, которая прошла, которая была настоящей, с которой что-то пошло не так, и непонятно чья это вина, и, наверное, не нужно разбираться. Тридцать два года это слишком много, чтобы делить на правых и виноватых. Там было всего понемногу. Там были хорошие вещи тоже, ранние, из тех времён, когда они ещё умели слышать друг друга.
Она помнила один август, это было в девяносто пятом году. Саше было три года. Они поехали на юг, на автобусе, дёшево, с пересадками, с чемоданом, перевязанным веревкой. Жили в комнате у бабушки в трёх кварталах от моря. Бабушка была сердитая, комната маленькая, из крана текла ржавая вода. Но море было настоящее, тёплое, синее. Саша боялся волн и всё равно лез в воду, потому что хотел. Геннадий носил его на плечах, заходил глубоко, Саша визжал от восторга.
Она стояла у воды по колено и смотрела на них, и это было хорошо. Просто хорошо, без оговорок.
Эти вещи тоже были. Нельзя было вычеркнуть.
Но жить там было нельзя. Нельзя жить в одном хорошем августе тридцать лет. Нельзя строить настоящее из того, чего уже нет. Она долго это понимала. Очень долго. А потом поняла и перестала строить.
В начале мая, за два дня до Сашиного приезда, она покрасила дверь. Надела старый фартук, открыла банку с балтийской краской, взяла кисть. Красила аккуратно, от верхнего угла, тонкими слоями, как написано в инструкции. Пахло краской, сушеной в прихожей. Она открыла форточку.
Первый слой лёг неровно. Она дала высохнуть, прошлась наждачной бумагой, нанесла второй. Лучше. Дверь стала другой. Не плохой и не хорошей в особом смысле, просто другой. Синей. Немного от моря.
Она отошла, посмотрела.
Нина Федоровна, возвращаясь с прогулки с внучкой, остановилась.
— О, Валь! Красиво. Это что за цвет?
— Балтийский, — сказала Валентина Сергеевна.
— Надо же. Никогда бы не подумала, а смотри-ка. Идёт.
Девочка протянула руку к двери.
— Не трогай, — сказала Нина Федоровна. — Краска не высохла.
— Завтра высохнет, — сказала Валентина Сергеевна. — Тогда можно трогать.
Они ушли. Она постояла ещё немного у своей двери, с кистью в руке, в старом фартуке, на лестничной площадке пятого этажа, в спальном районе обычного города, где тополя уже зеленели и скоро пойдёт пух.
Где-то в этом городе Геннадий жил как жил. Где-то в Серпухове мама пила чай с соседкой Клавой. Где-то в Екатеринбурге Саша везёт Антошку в коляске по весеннему тротуару и Антошка смотрит на всё этими большими серьёзными глазами, которые она видела только на фотографиях, но уже знала наизусть.
Завтра Саша приедет. Привезёт Алину и Антошку. Они войдут в эту квартиру, и Антошка увидит комнату с торшером, и, может быть, захочет дотронуться до желтого абажура. Она позволит. Потом они все вместе пойдут вниз, во двор, к карусели.
Замок блестел в полумраке площадки. Финский, надёжный, пять ключей в комплекте. Один у неё. Четыре в конверте в ящике стола.
Она закрыла крышку банки с краской и пошла мыть кисть.