Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
«Знаю. Храню. Шепчу»

Одна

Глава седьмая
Та вылазка за клюквой случилась спонтанно. Сентябрь стоял тёплый, сухой, но на болотах уже тянуло сыростью. Лариса не смогла — у неё хозяйство закрутилось: свекровь прихворнула, поросята разбежались, — и Надежда с Александром поехали вдвоём. Мотоцикл урчал по просёлку, корзины лежали в коляске.
Ехали за клюквой. Место знали — дальнее болото, за лесом, где ягода красная, крупная, как

Глава седьмая

Та вылазка за клюквой случилась спонтанно. Сентябрь стоял тёплый, сухой, но на болотах уже тянуло сыростью. Лариса не смогла — у неё хозяйство закрутилось: свекровь прихворнула, поросята разбежались, — и Надежда с Александром поехали вдвоём. Мотоцикл урчал по просёлку, корзины лежали в коляске.

Ехали за клюквой. Место знали — дальнее болото, за лесом, где ягода красная, крупная, как бусы. Надежда сидела сзади, держась за Сашину куртку, и думала: «Как хорошо. Как тихо. Только бы не спугнуть». Ветер трепал её волосы, выбившиеся из-под платка, и она улыбалась — невидяще, счастливо.

На болоте разбрелись. Сначала шли по кочкам, осторожно. Александр — в своих длинных сапогах, Надежда — в кирзовых, старых, ещё Серёгиных. Клюквы было много, красный ковёр стелился по мху. Корзины наполнились быстро. Надежда увлеклась, шагнула не туда — и провалилась. Не глубоко, но вода хлынула через голенища — холодная, ледяная, болотная. Она ахнуть не успела, как уже стояла по колено в жиже, сапоги хлюпали, ноги обожгло.

— Чёрт! — выругалась она негромко.

Александр обернулся на звук, бросил корзину, подскочил. Вытащил её за руку, вывел на кочку. Посмотрел на её мокрые ноги, на то, как она трясётся — не столько от холода, сколько от досады.

— Надо выбираться, — сказал он твёрдо. — На сухое место. Здесь не разденемся.

Повёл её, придерживая за талию. Болото осталось позади, начался сосняк. Нашли поляну — сухую, с мягким мхом, с валежником. Солнце пробивалось сквозь кроны.

— Садись, — скомандовал Саша. — Снимай сапоги, носки. Я сейчас костёр разведу.

Он наломал сухих веток, достал из рюкзака спички, и через пять минут костёр уже весело трещал, бросая жёлтые блики на стволы сосен.

Надежда сидела на корточках у огня, стянув сапоги и мокрые носки. Ноги были белые, посиневшие от холода, пальцы не слушались. Она растирала их ладонями, смотрела на Александра — он суетился, поправлял ветки, протягивал к огню её носки на длинной палке. В какой-то момент он снял с себя толстый вязаный свитер (остался в одной тонкой водолазке) и, не спрашивая, накрыл им Надины босые ступни и голени, закутал.

Налил горячего чая из термоса.

— Сиди, грейся, — сказал.

Она сидела, завернув ноги в его свитер, пахнущий потом, лесом и чем-то ещё родным — может быть, домашним мылом. Грелась. Смотрела на него. И внутри у неё что-то щёлкало, как стрелка на часах с батарейкой без хода вперед, только дерганье.

— Саша, — позвала тихо.

Он поднял голову. Очки чуть запотели от костра. Лицо — сосредоточенное, заботливое. И такое близкое, что Надежда вдруг потянулась к нему сама — не раздумывая, не боясь. Обхватила его лицо ладонями (руки ещё холодные, пальцы шершавые), притянула к себе и поцеловала. Сама. Первая.

У неё дрожали губы. Не от холода. Она целовала его неумело, почти по-девичьи, потому что пять лет — долгий срок. Забыла, как это — прикасаться к мужским губам, чувствовать чужое дыхание. Он ответил — нежно, осторожно, словно боялся сломать. Одной рукой гладил её по щеке, другой — по мокрым волосам, выбившимся из платка.

— Надя, — прошептал он между поцелуями. — Надюша.

Она не помнила, как оказалась на мху — мягком, тёплом от костра. Как он расстегнул пуговицы на её кофте — не торопясь, спрашивая глазами разрешения. Она так же взглядом давала свое согласие . Всё, что было дальше, происходило как в тумане — жарком, сладком, долгожданном.

Саша был ласков и осторожен. Каждое его движение словно спрашивало: можно? не больно? хорошо ли тебе? Надежда ловила его взгляд, тонула в нём и чувствовала, как оттаивает что-то внутри, что мёрзло пять долгих зим. В самый пик, когда страсть накрыла с головой и захотелось кричать — от боли, от радости, от освобождения, — она прикусила себе нижнюю губу. Сильно. До крови. Солёный вкус заполнил рот, и это помогло не заорать на всю опушку. Не потому, что кто-то услышит — рядом ни души. А потому, что за пять лет одиночества она разучилась быть громкой. Привыкла терпеть.

Александр заметил кровь, остановился, испуганно заглянул в лицо.

— Ты чего? Больно?

— Нет, — прошептала она. — Всё хорошо. Не останавливайся.

Он прижался губами к её губе, слизнул капельку крови, потом поцеловал в уголок рта, в щёку, в глаз. И шептал, шептал:

— Люблю тебя. Слышишь, Надя? Люблю. Мне с тобой так хорошо, как никогда... Ты вся моя. И я твой. Всё будет хорошо.

Она не ответила. Только прижалась сильнее, вцепившись пальцами в его плечи. Слёзы текли по щекам — не от боли, от чего-то огромного, невыносимого, что помещалось только в сердце. Она не знала, любит ли. Она не умела называть это слово. Но знала: без него — пусто, с ним — полно.

Потом сидели у костра. Она — с ногами, закутанными в его свитер: сухой, тёплый, родной. Он — рядом, курил и смотрел, как огонь пожирает ветки. Молчали. Хорошо молчали.

— Саш, — сказала наконец Надежда. — Ты... это... никому. Ларисе даже. Ладно?

— Ладно, — кивнул он. — Это наше. Ничьё больше.

Она оделась, натянула подсушенные носки и сапоги. Он собрал рюкзак, затушил костёр. Поехали домой уже в сумерках. Надежда держалась за его спину, прижималась щекой к куртке и закрывала глаза. Вкус крови на губе — солёный, сладковатый — напоминал о том, что случилось. И она боялась, что это был сон.

Мотоцикл подкатил к калитке Надиного дома, Саша помог донести корзину до крыльца. Молча, только взглядом попрощались, и поехал к себе, в соседнюю деревню, рассекая фарой сентябрьскую темноту.

На следующий день, в воскресенье он не приехал к Надежде. Надя расстроилась.

Через три дня в сельмаг Лариса прибежала:

— Надя! Звонил Саша ! Сказал, что всё в порядке. Что его не будет недели две, может, чуть больше. Что ты не волновалась. И что он тебя... ну, это... целует.

Целый день ходила как во сне. А к вечеру пошла к Ларисе — картошку копать. Погода стояла сухая, самое время.

Копали вдвоём. Девчонки помогали, Ларискины пацаны таскали мелкую в мешки, с рейса вернулся Василий тоже приступил к работе, с шутками и прибаутками. Управились быстро. Вечером истопили баню. Сели париться вдвоём — как в старые добрые времена.

Лариса хлестала веником, приговаривала:

— Ты, Надька, не кисни. Приедет твой Саша. Мужик он серьёзный, не фуфло. На работу — значит на работу. Ты думаешь, легко ему в городе? Тоска, поди, зелёная. А тебя жалко. И это... — она замялась, — ты с ним... того? Было что-то? Я по глазам вижу.

Надежда покраснела — даже на верхнем полке, в жару, краску было видно.

— Было, — выдохнула. — Один раз. На болоте, когда провалилась. Сушились у костра... и... само как-то.

— Ну и слава богу, — серьёзно сказала Лариса. — Пять лет без мужика — это срок. Дай бог, чтобы не последний раз. Только ты, Надь, голову не теряй. Бабы мы с тобой умные, видали всякое. Он хороший, но и ты себя не урони. А вдруг не сложится? Тогда что? Опять одна? Нет уж. Ты и одна справишься. Помни об этом.

— Помню, — глухо ответила Надежда.

Попарились, вышли — красные, весёлые, уставшие. Поставили самовар. Коньяк — тот самый, из Васькиных запасов — сам принёс из своих заначек. Пили чай, смотрели на огонь, разговаривали.

— Девки вон растут, — говорила Лариса. — Справные. Одна — в мать, другая — в отца, царствие небесное. Серёга твой был плохой? Пил, да. А мужик был — ничего. Жалко его. И тебя жалко.

— И я себя жалею, — призналась Надежда. — Иной раз сяду вечером, гляжу на руки — они все в мозолях, в цыпках. Где моя молодость? Где мои двадцать лет? Всё в работе, в заботах. А Саша этот... как вспомню, как он на меня смотрит... страшно становится. Вдруг обманет? Вдруг не вернётся?

— Вернётся, — отрезала Лариса. — Я таких мужиков знаю. Он из тех, кто слова на ветер не бросает. Сказал «люблю» — значит любит. А ты ему поверь. И себе поверь. Ты у нас баба хоть куда — и красивая, и хозяйственная, и сердце золотое. Неужели он этого не видит? Ещё как видит.

Надежда выпила ещё коньяку, отставила стакан. Посмотрела на свои руки — красные после бани, уставшие, но всё ещё сильные. И вдруг улыбнулась.

— Знаешь, Лар, а я ведь в первый раз за пять лет... жить захотела. Не просто существовать — корова, магазин, девки, огород. А жить. Для себя. Для него.

— Вот и живи, — сказала Лариса. — А мы поможем. Бог даст, всё образуется.

За окном шумел ветер, печь потрескивала. Женщины пили чай из самовара, и в душе у Надежды поселилась тихая, робкая надежда. Не та, что обжигает и заставляет бояться. А та, что греет, как этот самый самовар — изнутри, долго, без обмана.

(продолжение следует)