Продолжаю цикл рассказов о жизни городов Российской империи. На очереди Кострома. Считается, что Кострома основана Юрием Долгоруким в 1152 году. В результате реформ Петра I Кострома в 1708 году стала провинциальным городом Московской губернии, в 1744 году учреждена Костромская епархия. В 1767 году Екатерина II утвердила герб Костромы с изображением галеры «Тверь», на которой она прибыла в Кострому. После пожара 1773 года были значительно перестроены кремль и близлежащие кварталы, построен новый гостиный двор. К концу века была закончена соборная колокольня, которая стала архитектурной доминантой. С 1778 года Кострома стала центром Костромского наместничества. В 1781 году Екатерина II утвердила генеральный план застройки Костромы, по которому были засыпаны оборонительные рвы, срыты земляные валы, началась застройка города торговыми рядами и гражданскими зданиями. В 1796 году появилась Костромская губерния.
В 1835 году город посетил Николай I. После его визита площадь Екатеринославскую площадь переименовали в Сусанинскую. В 1838 году появилось первое городское периодическое издание – еженедельная газета «Костромские губернские ведомости». В 1858 году в Кострому приезжает император Александр II и императрица Мария Александровна, а летом 1881 года – император Александр III с императрицей Марией Фёдоровной и наследником Николаем. В 1870 году в Костроме построен первый водопровод, в 1880 почтово-телеграфная контора, в 1891 году открылся музей древностей.
Как ни странно, воспоминаний о жизни Кострому в дореволюционные времена дошло не так уж много, особенно по меркам губернского города. Но кое-что нашлось.
Из «Путевых заметок» Погодина (1841): «Тысячи судов по обеим сторонам моста, с распущенными флагами, стоят так плотно, что воды не видать между ними; какой-то город чудесный вырос вдруг из воды. А эти мачты, на коих висят миллионы верёвок и составляют одну прозрачную сеть, колеблемую ветром. Суда пришли из Оки и Волги, Камы и Шексны, из Сибири и с Низу, с Севера и Юга, с железом, хлебом, пенькою, солью… И какой народ чудной живет на этих судах: свободный, расторопный, остроумный, искрений, веселый; нет нашей униженности, нет нашей скрытности, осторожности и прочих порочных добродетелей стареющего общества. Все живо и радостно. Какмило обходятся хозяева с приказчиками, приказчики с помощниками! Рабочие вытаскивают цибики на берег, и складывают их в поленницы». Далее, описывая разгрузку судов, принесших «железо из недр Уральских гор по водам Чусовой, Камы, Волги», автор отмечает: «Мордвины в шитых рубашках, Татары и Русские бурлаки, в поте лица, перетаскивают и на спинах, согнувшись под тяжестью. Тяжело достается денежка бедному народу! Приказчики сидят спесиво за своими опрятными прилавками, под фирмами Яковлевых, Всеволожских, Голицыных, и прочих славных имен горного производства»
Из воспоминаний Л. А. Колгушкина о Костроме начала 20 века: «Зимой и летом мы очень много гуляли с няней по Набережной. Против нашего дома, на горке, стоял целый ряд деревянных торговых полков со всевозможными продовольственными товарами. Тут продавались различные сладости, фрукты, красивые шоколадные бомбы и разные шоколадные фигурки, монпансье в металлических коробочках, копчёная вобла, колбасы, сыры, селёдки, сдобные булочки, баранки, бутерброды и пр. Особенно привлекателен был запах смеси фруктов, копчёностей и ещё чего-то, страшно аппетитного… Мы очень любили гулять по самому берегу Волги, заходить на пристани и любоваться пароходами, которых в то время было очень много, и все они отличались чрезвычайно громкими свистками, по которым можно было определить даже название парохода. По берегу стояло не менее восьми пристаней, причём каждая из них отличалась от другой цветом своей окраски, в соответствующий цвет были окрашены и пароходы. Так, об-ва "По Волге" были белые, самолётские — розовые, об-ва "Русь" — оливковые и т.д.
Больше всего нас, детей, интересовали, так называемые, американские пароходы об-ва "Зевеке". Эти были большие, белые, с деревянным корпусом пароходы, с двумя высокими трубами и огромным задним колесом. Помню некоторые их названия, как-то: "Амазонка", "Миссисипи", "Алабама", "Миссури". Несколько позднее появились уже более усовершенствованные, с одной трубой, но также с задним колесом. Названия их соответствовали драгоценным камням: "Алмаз", "Изумруд", "Топаз", "Бирюза" и пр. Все эти пароходы отличались тем, что были самые тихоходные и самые дешёвые. Они были товаро-пассажирские. Груз помещался в трюмах, а на нижней палубе возили скот. Это-то нас, детей, и влекло к ним. Мы любовались огромными быками, коровами, телятами, овцами и особенно лошадьми. Рогатый скот в основном возили для убоя, а лошадей — для продажи на конных ярмарках.
Затихала летняя суета на Волге. Пристани уводились в затон реки Костромы, пароходы уходили куда-то вниз по Волге — вероятно в Нижний Новгород, — издавая печальные, продолжительные прощальные свистки, торговые полки закрывались, за исключением двух-трёх. Река покрывалась прочным ледяным покровом. Все скрывалось под белым снежным пологом.
Первые годы настоящего столетия отличались очень суровыми зимами. Морозы временами доходили до 40-45° по Реомюру. Нередки были случаи, когда птицы мёрзли на лету.
Мы и зимой находили себе развлечения: катались на санках с берега прямо на лёд, во дворе делали снежных баб и крепости…
Перед большими праздниками город оживлялся за неделю и даже раньше. Магазины заполнялись праздничными товарами, часы торговли увеличивались. Перед Рождеством оконные витрины красиво оформлялись разнаряженными елками, Дедами Морозами, Снегурочками, масками и различными украшениями. Этим выделялись аптекарские, галантерейные, игрушечные и парфюмерные магазины. Все лучшие мануфактурные и обувные магазины выставляли последний «крик моды». Колониально-гастрономические рекламировали на окнах и прилавках десятки сортов колбас, сыров, окороков ветчины, балыков рыб, икру и всевозможные консервы. Булочные и кондитерские украшали окна большими сахарными баранками, ромовыми бабами, баумкухенами, тортами, пирожными и красивым фигурным шоколадом. Спускаясь к мясному ряду, можно было видеть в рыбном ряду горы мороженой рыбы, которую сваливали на брезент прямо у дверей магазинов…
После занятий в школе у меня было много свободного времени, которое мы с братом и соседями-сверстниками проводили на воздухе, играя во дворе, а чаще всего — на Муравьёвке. В то время Муравьёвка была совсем не такая, как в настоящее время. Во-первых, аллея была в два раза уже, во-вторых, Муравьевка на углу Гимназического переулка (ул. Лермонтова) наискось рассекалась проездом к Нижней Дебре, делясь на "большую" и "маленькую". К проезду с той и другой спускались лестницы. На большой Муравьевке выдавались вперед к Волге три больших площадки, которые назывались бастионами. На них, на деревянных бревенчатых стойках, стояли пушки времен Бориса Годунова. Всего их там было не менее двадцати. Мы всегда играли на этих бастионах и, сидя верхом на пушках, воображали себя всадниками.
На маленькой Муравьевке, по инициативе губернатора Леонтьева, в конце XIX века была открыта детская площадка с игротекой, где всем детям, приходящим туда со взрослыми, совершенно бесплатно давали поиграть всевозможные игрушки: мячи, кегли, крокеты, деревянные обручи для катания, кубики, деревянные чашечки для песка и даже детские велосипеды и деревянных красивых коней. Туда мы ходили только с мамой или няней, а на большую Муравьевку бегали самостоятельно. Как весело и привольно было организовывать подвижные игры на зеленых нижних площадках, кувыркаться по горам и прятаться от солнца под густыми кронами тополей.
Из воспоминаний Е. Е. Голубинского (1834 – 1912) о местной семинарии:
«Семинария в наше время находилась в соборном доме, стоящем на углу к бульвару. Переведена она сюда из Богоявленского монастыря после пожара в 1847 году, происшедшего во время поджогов, бывших в Костроме.
В семинарию мы поступили вслед за тем, как в ней истреблены были последние следы бурсацкого рыцарства: пьянство и дебоши. Пьянство и дебоши, по рассказам очевидцев, бывали грандиозные: разбивали будто бы трактиры, кабаки; для усмирения буянов приглашали, как говорили, солдат, которые и угощали семинаров прикладами. Исправление нашей семинарии произвел ректор Агафангел (Соловьев), умерший Волынским архиепископом. Будучи ректором Харьковской семинарии, он был послан ревизором в Костромскую семинарию и сделал о ней отзыв нехороший. Его и послали исправлять нашу семинарию. Он действовал свирепо и без милосердия исключал из всех классов, даже из богословия, и несмотря ни на какое место в списке. Ко времени нашего поступления ему удалось усмирить семинарию, и при нас все было тихо и смирно…
В семинарии в наше время не секли. Но был случай, что Агафангел один раз передрал половину богословского класса… Тот же Агафангел переодел семинарию, что было на моих глазах, когда я учился в реторике. Помню, он пришел в класс и осматривал наши тулупы; на тех тулупах, которые он забраковывал, он ставил мелом крест. Тулупы наши были покрыты нанкой; ректор потребовал, чтобы были сшиты шинели, а если кто не имеет средств, чтобы покрыли тулупы сукном. Потребовал также, чтобы халаты заменены были сюртуками. И все это с угрозой исключения в случае неисполнения приказа. Переодев семинарию, ректор демонстрировал ее городу, посылал нас из соборного дома, где мы учились, молиться в Богоявленский монастырь, где на месте прежней семинарии возобновлена была церковь, в которой мы молились, по крайней мере избранные, лучше одетые. Устанавливали нас парами (пар двадцать пять), и мы должны были проходить чрез центральную торговую часть города, по которой лежала дорога от собора в Богоявленский монастырь.
Так как бурса сгорела, то все семинаристы, не исключая казенно-коштных, жили на квартирах. Пьянства в наше время открытого не было. Но в трактир большая часть из нас бегали для питья чая, которого на квартирах большинство не пило. Кроме чая требовали себе, если позволяли средства, подовые пироги и трубку Жукова табаку (чубуки у этих трубок были длинные, почти саженные).
Было у нас в большом ходу обыкновение для добывания денег закладывать одежду, вещи и книги – исключительно казенную Библию издания Библейского общества. Были специальные закладчики, принимавшие семинарские вещи и дравшие жидовские проценты помесячно, а между семинаристами были комиссионеры, которые тоже брали за комиссию деньги или угощение…
На квартирах одни семинаристы жили на всем хозяйском, уплачивая рублей 11 или несколько побольше. Но это немногие: большинству такой способ содержания был не по средствам… Но большинство семинаристов нанимали только квартиру, и хозяйка принимала на себя обязательство готовить кушанье из их материала. Кажется, она должна была доставлять для стола лишь свою капусту. Стол вообще был не роскошен: щи и каша, щи и каша, а иногда и одни щи. В скоромные дни для щей покупалась говядина, но, конечно, семинарская…
За квартирами надзирали четыре помощника инспектора, под которыми были главные старшие по одному у каждого, а под ними старшие, те и другие из богословов. Я был главным старшим – обходил, впрочем, очень редко (реже, чем раз в месяц) и расписывался в журнале, что был и все нашел благополучно. Вообще эта должность не доставляла никаких хлопот и авторитета никакого не давала».
Из статьи В.В. Розанова «Кострома и костромичи» (1909): «В Костроме теперь большой праздник; она открывает у себя Романовский музей, где будут храниться говорящие камни старины, и уже похожие на камень какие-нибудь харатейные (пергаменные) свитки и всякие письменные и печатные драгоценности.
Это хорошо. Желательно, чтобы богачи-магнаты, каких, кажется, в Костроме нет, а по России их много, приняли участие средствами в этом Романовском музее. Впрочем, сорок лет назад в Костроме, уже за городом, были богатые фабрики Шилова, Мухина и, кажется, Зотова. Живы ли они теперь? Они стояли за городом. В их черных трубах, неизмеримо огромных корпусах, а особенно в страшно сильных кулаках «фабричных» костромичи видели что-то пугающее, страшное, неодолимое. Я сам помню, как меня, мальчиком, стал колотить подросток с фабрики, — без всякой причины, встретив на улице. Я наклонил голову и спину: «Только бы не по лицу, — остальное не важно. И только бы не убил». О сопротивлении не было и мысли.
Костромичи народ тихий и мокрый от постоянных дождей. Есть поговорка, сложенная ими о себе:
Кострома
Такая-то сторона.
Вместо «такая-то» вставлено другое слово, не очень печатное. Как я узнал уже взрослым, «Кострома» есть имя языческого божества, должно быть женского или бабьего, которое перешло в название города. Но, конечно, сами костромичи об этом не знают; это им должны теперь внушить археологи.
Сам город представляет собою смесь огромных и красивых, все новых, казенных зданий и небогатых обывательских домов, которые к окраине переходят в рухлядь. Я жил в рухляди. Как за уголок завернуть, выходила улица в поле; и немножко еще пойти — открывались мельницы, с их огромными фантастическими крыльями. А там и леса, с грибами. Тут, на всполье, стояла старая-старая береза, уже без листьев, помнится. Верно, теперь ее срубили «для благоустройства». По березе этой узнавалось, что «уже близко дом». А «дом» — это было царство небесное для усталого до последнего изнеможения собирателя грибов. В страшный лес я, конечно, ходил с большими. У больших большой шаг: за ними бежишь, бежишь, и никак они не остановятся. Не обращают никакого внимания.
Леса еловые. Сосен я не помню, должно быть, оттого, что на сосну надо поднимать голову кверху, а ель вся перед глазами, и ее невозможно не заметить, даже маленькому. Грибов было множество. Однако полные верхом корзины несли только какие-то «знающие места бабы», должно быть колдуньи. Они были старые и всегда серьезные, уходили в лес с рассветом. А когда мы шли в лес, часов в семь утра, они уже возвращались назад. Мы собирали корзины до половины. Грибы — боровики. Ягод не помню, кроме нашей домашней «садовой малины», кислых яблок и как «объеденья» — вишен и крыжовника.
Костромичи все «акают». Говор их прелестен по мягкости, благозвучию и некоторой гортанности. Говорят «бываат», а не «бывает».
Из лесу приезжали к нам угольщики продавать на базар уголь, так как мы жили около «Сенной площади», со всяким громоздким товаром. Приезжали с вечера и ночевали, а рано утром везли уголь на базар. Когда они садились «хлебать» (ужинать), всегда я сидел перед ними и смотрел им в рты. Очень вкусно казалось, оттого, должно быть, что они ели с аппетитом. Руки и лица их были черные от угля (от налета), а души, должно быть, белые. За ужином неумолкаемо шел говор, смех и прибаутки. Такого веселого народа я потом не видал: горожане много угрюмее, печальнее. «Ну, чадо мое, гороховое»… так это и звучит в ухе. Особенные же весельчаки были старики. Молодежь была серьезнее.
После грибов самое большое удовольствие была ловля раков. Для этого отправлялись «в ночное» на реку Кострому, сливающуюся тут же с Волгою. Река Кострома несравненно глубже Волги: так глубже, что уже за 2 сажени от берега имеет сажени две глубины, и дальше — многосаженная глубина. Зависит, конечно, от крутых берегов, падающих прямо вниз в этом месте: мне же от глубины ее, а может быть, и оттого, что Волгу я знал только «теоретически», Кострома казалась уважительнее и грознее Волги. «Чуть оступился с плота и упал в воду — спасенья нет». В Волге же смерть не была так близка и неизбежна. Ловили сетками из мочала, сплетенными крест-накрест на обруче от испорченной кадки, кладя на нее камень (груз) и приманку. Раки были черные и огромные или красные небольшие. Наслаждение видеть, как 2-3, иногда 4 рака расползаются от приманки в сторону, к краям сетки, но еще не доползли до края, и вот быстрым движением выхватываешь сетку из воды и хватаешь раков! Это наслаждение ни с чем не сравнимо. Из воспоминаний о классической гимназии ловля раков единственно отрадное в моей памяти.
Ночью зажигали костер и пекли раков поменьше. Побольше берегли домой. Холодно. Пронизывающая сырость. Чуть-чуть дремота, не могущая перейти в сон. Но вот толчок в бок старшего: показалась утренняя зорька. Торопливо спускаемся вниз, перешагиваем (осторожно) с плота на плот и подымаем с вечера закинутые сетки: первый улов всегда хороший.
Осенью, с сентября, начинались дожди. Они были ужасны: с утра моросит, вечером моросит, всегда моросит. Дождь косой, неприятный, в лицо. Стоишь на крыльце, поутру: опять дождь, безнадежный. Ни выйти, ни поиграть. Сиди дома. А дома одно удовольствие: география Корнеля со своими проклятыми островами и полуостровами, да 90-й псалом царя Давида.
Безнадежно! И я плакал.
Имя Сусанина все знают в Костроме, грамотные и неграмотные. Сусанин — слава Костромы, гордость Костромы. От Сусанина все костромичи — патриоты. Умереть за царя, уморить ляхов (имя «поляков» в низшем классе неизвестно) — мечта, кажется, с детства. Непонятна маленькая неделикатность: отчего бы раз в год не командировать московскую оперу в Кострому для представления там «Жизни за Царя» Глинки? Это так дешево, костромичи своим прекрасным духом так заслужили этого, серьезная благодарность к Сусанину, естественно, внушает эту мысль, а плоды непременно были бы так хороши. Воспитанники гимназии, семинарии, Григоровской женской гимназии и городских училищ непременно должны бы видеть в картинах и звуках величайшее событие своего города. Но наши министры просвещения, все такие «патриоты», не догадались выпросить этого простого и легкого распоряжения.
Памятник Сусанину — хорош. Он «губернский», скромный, не столичная краса: но закруглен в мысли и форме. На круглой колонне бюст Михаила Феодоровича в шапке Мономаха; у подножия колонны — молящийся Сусанин, прижав руки к груди, стоит на коленях. Все это — на кубическом постаменте, одна сторона которого покрыта барельефом, изображающим, помнится, сцену убийства в лесу Сусанина «ляхами».
Единственная политическая тема, занимавшая в то время и низы, заключалась в вопросе: «Кто выше, губернатор или архиерей». Ибо их было по одному в каждом городе. Соглашались, что «может быть, губернатор выше архиерея, но зато московский митрополит выше губернатора». Последнее почему-то составляло утешение.
Из церквей помню Козьмы и Дамиана, ближайшую; Алексея Божия человека — в сторонке; Покрова Богородицы — много подальше, но зато великолепную.
Директор гимназии Шафранов, инспектор Рогозинников, батюшка Виноградов, учитель русского языка — Мусин, французского — Морен, были прекрасные люди и педагоги. Потом были классики, но уже сухие и страшные. Из чехов. По моему дурному учению это была terra incognita, может, поэтому и страшная.
И хоть там были эти ужасные дожди, а все-таки хочется сказать, что это — благословенный край. Такой добрый, тихий и провинциальный!»
В мемуарах князя В. А. Друцкого-Соколинского, который приехал в Кострому по работе в 1907 году, город выглядит симпатичнее. «В течение всей моей службы в провинции я нигде не видел кругом себя более веселой и широкой жизни, как в Костроме…» Эта жизнь была «не только не утомительна, не скучна и не мертвяща, но, напротив того, это была действительно жизнь и, притом, интересная и разнообразная, полная впечатлений…»
Обед в местном ресторане гостиницы «Кострома» князь описывает так: ««Тут была и зернистая икра с зеленым луком, и копченая стерлядь, и налим с грибами, и раки, вареные в пиве, и грузди соленые со сметаной, и пирожки с молоками, и редька в сметане, и еще Бог ведает какие прелести. Все было чрезвычайно вкусно, в большинстве ново для меня, а главное, что меня подкупило, это какое-то гостеприимство, не ресторанная угодливость, а именно хозяйское хлебосольство, точно я был в частном доме, точно я не платил за свой завтрак». Автору очень понравился местный квас, в который добавляли хрен. Также он отмечает, что местные обыватели для застолий любили замораживать шампанское до полутвердого состояния и называли это «шампанское в иголочку». Автору очень понравился местный квас, в который добавляли хрен. Также он отмечает, что местные обыватели для застолий любили замораживать шампанское до полутвердого состояния и называли это «шампанское в иголочку».
В 1811 году в Костроме 10100 жителей, в 1825 году – 16874, в 1833 уменьшилось до 12149, в 1840 – 13490, в 1840 – 11 874. Затем численность населения снова стала расти. В 1867 году в городе было 23453 жителей, в 1897 – 41336, в 1911 году – 45286, в 1915 – 49008.