Чашка упала не случайно. Я это поняла сразу, ещё до того, как фарфоровые осколки разлетелись по паркету. Валентина Петровна не споткнулась. Она не задела край стола локтем. Она взяла чашку двумя руками, посмотрела на меня, и разжала пальцы.
— Ах, какая жалость, — сказала она, почти не глядя вниз. — Неустойчивая была вещица.
Я стояла у окна. За стеклом темнело, суббота заканчивалась, и в гостиной горел только торшер у дивана. Чашка лежала в трёх кусках на полу. Белый фарфор с синими незабудками по краю и тонкой золотой полоской у основания. Мама купила её на рынке в девяносто четвёртом, когда мы ездили с ней в соседний город. Она тогда долго выбирала, переставляла с места на место, и в итоге взяла именно эту. Сказала: «Незабудки не выцветают». Мама умерла восемь лет назад. Чашка оставалась.
Евгений сидел в кресле у стены и смотрел в пол.
— Я уберу, — сказал он тихо.
— Не надо, — ответила я. И сама удивилась своему голосу. Ровному. Почти безразличному.
Валентина Петровна опустилась на диван с той величавостью, которую она несла в себе всегда, все двадцать семь лет нашего знакомства. Она была высокой женщиной, хотя годы немного согнули её. Семьдесят девять лет, бывшая учительница музыки, всю жизнь прямая спина и поджатые губы. В молодости, наверное, красивая. Сейчас у неё было лицо человека, который привык, что ему уступают.
— Я приехала не для того, чтобы слушать тишину, — произнесла она. — Нам нужно поговорить о деньгах.
Вот оно. Я ждала этого разговора. Точнее, я знала, что он придёт. Не знала только, в какой именно субботний вечер.
— Слушаю тебя, — сказала я и осталась стоять у окна.
— Я пенсионер. Моя пенсия не покрывает ничего. Цены выросли. Коммунальные платежи за прошлый месяц съели треть. Мне нужно к врачу, а там платный приём. Санаторий, который мне рекомендовали, стоит денег. Пальто у меня ещё с позапрошлой зимы. Я хочу, чтобы вы наконец взяли на себя ответственность.
Евгений поднял голову.
— Мама, мы каждый месяц переводим тебе...
— Помолчи, — оборвала она его так привычно, как обрывала всегда. Он осёкся. Двадцать лет в браке, и я до сих пор не привыкла к тому, как он замолкает от одного её слова. — Я разговариваю не с тобой. Я разговариваю с ней.
«Ней». Двадцать семь лет, и я так и не стала никем, кроме «неё». Не Таня, не Наташа, не Лена. Просто «она».
— Хорошо, — сказала я. — Говори.
— Сто тысяч в месяц. Я посчитала. Продукты, лекарства, бытовые расходы, на себя немного. Плюс коммунальные платите отдельно, напрямую. Санаторий дважды в год, я уже присмотрела место, там хорошие процедуры для суставов. И пальто. Нормальное, не с рынка.
Я помолчала. Осколки лежали на полу. Незабудки смотрели в потолок.
— Это всё? — спросила я.
— Пока всё.
Семейная психология, говорят, это про баланс. Про умение слышать друг друга. Про то, что конфликт поколений можно решить разговором. Я раньше в это верила. По-настоящему верила. Ходила однажды к консультанту, в первые годы брака, когда Валентина Петровна методично вычёркивала меня из любого семейного решения. Консультант сказала: «Установите границы». Легко сказать.
— Евгений, — позвала я. — Встань, пожалуйста. Принеси с кухни папку. Она лежит на холодильнике.
Он посмотрел на меня с тем выражением, которое я видела на его лице всё реже последние полгода. Что-то среднее между беспокойством и предчувствием.
— Какую папку?
— Синюю. Ты её не видел раньше. Принеси.
Валентина Петровна наблюдала за мной с лёгким прищуром. Это её лицо я знала хорошо. Так она смотрела, когда думала, что перехитрила собеседника заранее.
Евгений вышел. Я подошла к журнальному столику и достала из ящика маленькую флешку. Положила рядом с вазой.
— Что это? — спросила Валентина Петровна.
— Подожди.
Она не привыкла ждать. Но что-то в моём тоне её удержало.
Евгений вернулся с папкой. Протянул мне. Я взяла, но не открыла.
— Сядь рядом с мамой, — сказала я.
— Зачем...
— Пожалуйста.
Он сел. Валентина Петровна чуть отодвинулась в сторону, как будто ей нужно было больше места.
Я села напротив них. В кресло, которое Евгений освободил раньше. Папку положила на колени.
Прежде чем начать, я посмотрела в окно. Там, за стеклом, горели окна соседнего дома. В одном из них мелькал синий свет телевизора. Обычная субботняя ночь в нашем городе. Люди смотрят кино. Едят что-то вкусное. Никто не знает, что здесь, в этой гостиной, сейчас что-то закончится.
Полгода назад я разбирала гараж. Николай Иванович, свёкор, умер пятнадцать лет назад. Он был тихим человеком, любил порядок и не выбрасывал ничего. Гараж после него стоял закрытым долго. Евгений всё собирался заняться, но так и не собрался. В итоге занялась я. В один из майских выходных взяла перчатки, мешки для мусора и поехала туда одна.
В дальнем углу, за стеллажом с инструментами, под старым брезентом стоял металлический ящик. Небольшой, с замком. Я подумала, что там инструменты или документы на машину. Замок поддался не сразу, пришлось искать ключ среди остального хлама. Нашла в жестяной банке из-под леденцов, на самой нижней полке.
Внутри лежали письма. Тетрадные листы, сложенные вчетверо. Сверху, отдельно, в целлофановом пакете, была аудиокассета из тех, что были в ходу в девяностые. На коробке, карандашом, написано: «В. для В.П.».
Я присела прямо на пол гаража и начала читать. Первое письмо было коротким. Второе длиннее. Третье я перечитала дважды.
Вера. Так её звали. Сиделка, которую нанимали к Николаю Ивановичу в последние три месяца его жизни. Он болел сердцем давно, и однажды врачи сказали, что ему нужна постоянная помощь. Вера пришла по объявлению, жила в соседнем доме. Молодая тогда ещё женщина.
В письмах она описывала то, что видела. Подробно. Слишком подробно для того, чтобы это было выдумкой.
Николай Иванович незадолго до приступа собирался переписать часть своего бизнеса. У него была небольшая компания, производили стройматериалы. Хороший бизнес по меркам тех лет. И была дочь от первого брака, Ольга. Он ей ничего не оставлял долго, считал, что она справится сама. Но в последние месяцы изменил мнение. Хотел переписать на неё половину.
Валентина Петровна об этом знала.
В одном из писем Вера писала так, что у меня остановилось дыхание. Буквально. Я сидела в холодном гараже, читала рукописные строки, и не могла выдохнуть.
Она описывала вечер, когда Николаю Ивановичу стало плохо. Как Валентина Петровна достала таблетки из его тумбочки и заменила. Нитроглицерин убрала, а в коробочку положила другое. Что именно, Вера не знала, но видела своими глазами. И слышала, как свекровь тихо сказала ей в тот вечер: «Не беспокойся. Он не проснётся». Вера испугалась. Не знала, что делать. Потом поняла, что стала свидетелем того, о чём лучше молчать. Но молчать совсем не смогла. Потому и писала письма. Держала их как страховку.
Шантажировала. Много лет. Именно поэтому письма оказались в ящике у свёкра, точнее в гараже, среди его вещей. Видимо, Валентина Петровна передавала что-то в ответ. Или думала, что письма у неё. Но Вера, судя по всему, оставила копию. Или просто отдала оригиналы когда-то, когда договорилась о своём.
На кассете была запись. Голос. Разговор. Я не сразу нашла, на чём её прослушать. Потом нашла старую технику у знакомого. Оцифровала. Запись была плохого качества, с шумами, но слова различались.
Женский голос говорил: «Вы сами сказали, что так лучше для всех. Я только сделала то, что надо».
Второй голос: «Вы не имели права. Это неправильно».
Первый: «Замолчи. Тебе заплатили. Ты ничего не видела».
Голос Валентины Петровны я узнала сразу. Несмотря на шумы. Несмотря на годы.
Два месяца я не знала, что с этим делать. Просто жила. Ходила на работу, открывала свои кондитерские, разговаривала с персоналом, делала закупки, подписывала бумаги. «Сладкий дом» работал, три точки в нашем городе, всё шло своим чередом. Но по ночам я думала об этом ящике.
Потом приняла решение. Не из-за злости. Не сразу. Просто однажды поняла, что не могу больше нести это одна.
Оригиналы писем и кассету я положила в банковскую ячейку. Оформила её на сестру, Татьяну. Она живёт в другом городе, в трёхстах километрах отсюда. Ячейка на её имя, ключ у меня. Копии писем сделала. Запись скопировала на несколько флешек.
Одна из них сейчас лежала на журнальном столике.
— Что в папке? — спросил Евгений. Голос у него был странный. Как будто он уже чувствовал что-то.
— Письма, — сказала я. — Прочитай.
— Чьи письма?
— Сиделки вашего отца. Её звали Вера. Она работала у него в последние три месяца перед тем, как его не стало.
Тишина в комнате стала другой. Не просто отсутствие звука, а что-то плотное, почти физическое.
Валентина Петровна не пошевелилась. Только пальцы у неё чуть сжались на сумочке, которую она держала на коленях.
Я открыла папку и протянула Евгению первый лист.
— Читай вслух, — сказала я.
— Зачем вслух...
— Читай. Пожалуйста.
Он взял лист. Нашёл глазами начало. Начал читать. Голос у него был ровным первые две строчки. Потом стал тише. Потом почти остановился на одном месте. Он прочитал его снова, про себя. Потом поднял на меня глаза.
— Это что такое?
— Читай дальше.
— Женя, — сказала Валентина Петровна. Спокойно. Почти лениво. — Не читай эту чепуху. Это фантазии какой-то сумасшедшей женщины.
— Дай ему дочитать, — сказала я.
Женя читал долго. Я наблюдала за его лицом. Он был похож на отца внешне, та же мягкость черт, та же привычка немного наклонять голову, когда думает. Евгений пятьдесят восемь лет. Архитектор. Хороший, между прочим. Тихий человек, как и все тихие люди, который умеет видеть детали в чужих проектах, но не умеет защищать себя в жизни.
Когда он дочитал, он долго молчал. Потом взял второй лист сам, без моей просьбы.
— Этого не было, — произнесла Валентина Петровна. Твёрже.
— Мама. — Евгений не поднял на неё взгляда.
— Это ложь. Эта женщина была ненормальной. Она жила у нас три месяца и постоянно придумывала истории. Я её уволила за воровство.
— Там ещё флешка, — сказала я. — На ней запись. Если хочешь, сейчас включим.
Пауза.
— Женя, — снова сказала Валентина Петровна, и в этот раз в её голосе появилось что-то, чего я раньше не слышала. Что-то похожее на просьбу. — Не надо этого слушать. Это всё неправда.
— Мама. — Он наконец посмотрел на неё. — Откуда она знает про Ольгу?
Ольга. Дочь свёкра от первого брака. В письмах Вера упоминала её по имени. Писала, что Николай Иванович говорил о ней незадолго до конца. Что хотел позвонить.
Валентина Петровна открыла рот. Закрыла. Открыла снова.
— Это не важно. Она могла узнать от кого угодно. У людей длинные языки.
— В письмах написано, что именно ты сказала, — произнёс Евгений медленно. — «Он не проснётся». Ты сказала это ей. Почему она это написала, если это неправда?
— Потому что она была...
— Не надо, — перебила я. Тихо, но Валентина Петровна замолчала. — Женя, послушай запись. Сам.
Я взяла ноутбук с дивана, подключила флешку. Нашла файл. Включила.
Запись длилась семь минут. Голоса в ней плыли, шумели, иногда пропадали. Но те слова, которые нужно было услышать, слышались.
Евгений слушал, глядя в стол. Я наблюдала за Валентиной Петровной. Она смотрела в окно. Лицо у неё было неподвижным, как у человека, который принял решение ни на что не реагировать. Но в какой-то момент она закрыла глаза. Просто закрыла и держала их закрытыми несколько секунд. Это было больше, чем любые слова.
Когда запись кончилась, никто не говорил.
Потом Евгений встал. Неловко, почти опрокинув папку. Прошёл к окну. Встал рядом со мной, но не рядом, а чуть в стороне. Смотрел в темноту.
— Папа знал? — спросил он. Вопрос был странный, ни к кому конкретно.
— Нет, — ответила я. — Он не знал. Он просто не проснулся.
— Не говори так, — сказал он. Резко, впервые за вечер резко.
Я замолчала. Это его право. Это его отец.
Женская мудрость, думаю, это не про то, чтобы всегда знать, что сказать. Иногда это про то, чтобы не говорить ничего.
Валентина Петровна открыла глаза. Посмотрела на меня.
— Чего ты хочешь? — спросила она. Голос у неё снизился. Что-то в нём изменилось. Не сломалось ещё, но начало.
— Я хочу объяснить тебе, как теперь будет.
— Как «будет»? — она слегка вздёрнула подбородок.
— Оригиналы писем и записи лежат в банковской ячейке. Ячейка оформлена на мою сестру Татьяну. Ключ у меня. Если что-то случится со мной или со мной просто что-то не так, Таня откроет ячейку. Она знает, что там и куда нести.
— Ты меня пугаешь?
— Нет. Я тебя информирую. Это разные вещи.
Евгений повернулся от окна. Смотрел то на мать, то на меня.
— Ты всё это время знала, — сказал он. — Полгода.
— Да.
— Почему не сказала сразу?
Потому что мне нужно было время. Потому что я несколько недель просыпалась в три ночи и лежала в темноте, думая о том, что правильно, а что нет. Потому что это история из жизни, которую ни на один чужой опыт не наложишь, никакого совета не спросишь. Потому что я боялась. Не её. Себя. Того, что сделаю что-то, о чём потом пожалею.
— Мне нужно было решить, что я буду делать с этим, — ответила я просто.
— И что ты будешь?
— То, что я сейчас скажу.
Я снова повернулась к Валентине Петровне. Она сидела прямо, сумочка на коленях. Высокомерие ещё держалось в осанке, но уже не в глазах.
— Ты больше не приходишь в этот дом, — сказала я.
— Что?
— Никогда. Это не твой дом. Я не хочу тебя здесь видеть. Женя сам будет решать, как часто видеть тебя вне этих стен, это его право. Но сюда ты не приходишь.
— Евгений, — позвала она. Уже по-другому.
— Позволь мне закончить, — сказала я, и он не ответил матери. — Один раз в месяц ты звонишь Жене. Пять минут. Не больше. Это его выбор, отвечать или нет. Ты не давишь, не требуешь, не угрожаешь. Просто звонишь.
— Это смешно.
— Не перебивай. Каждый месяц на твой счёт приходят двадцать тысяч рублей. Автоматический перевод. Этого хватит на продукты и лекарства. Если есть что-то срочное по здоровью, звони Жене, он решит. Никаких ста тысяч. Никаких санаториев за наш счёт. Никакого пальто.
Валентина Петровна смотрела на меня долго. Потом усмехнулась. Тонко так, одними губами.
— Ты думаешь, ты можешь мне диктовать условия?
— Да.
— На каком основании?
— На том основании, что у меня есть то, что я тебе показала. И ещё кое-что. Я разговаривала с Ольгой.
Это было правдой. Я нашла её через две недели после гаража. Не сразу решилась позвонить. Ольге сейчас пятьдесят два, живёт в столице, давно никак не связана с нашим городом. Отца не видела с детства. Когда я позвонила и представилась, она сначала молчала. Потом сказала: «Я не ожидала этого звонка».
Мы говорили час. Она не знала ничего. Только что отец хотел что-то переписать на неё, что были какие-то разговоры, что потом он внезапно ушёл и больше разговоров не было. Я ничего ей не рассказала про содержимое ящика. Просто познакомилась. Взяла её телефон. Она взяла мой.
Этого Валентине Петровне было достаточно знать.
Что-то в лице свекрови изменилось. Смешок пропал.
— Ты не посмеешь, — сказала она. Уже без твёрдости. Скорее как вопрос.
— Если ты придёшь сюда ещё раз, — произнесла я ровно, — если позвонишь и начнёшь требовать больше, если сделаешь хоть что-то, что я посчитаю угрозой, документы уйдут туда, куда им следует уйти. И Ольга узнает всё.
Это была та точка, о которой я думала полгода. Та граница, которую нельзя отодвигать. Как справиться с давлением, которое копится годами. Не криком, не слезами. Точкой. Чёткой, без дрожи.
Евгений стоял у окна. Он не вмешался ни разу за всё это время. Я не просила его вмешиваться. Это был мой разговор. Но я видела, как он стоит. Как его плечи медленно опускаются. Как что-то в нём обвисает, будто кто-то вытащил стержень.
Валентина Петровна долго не вставала. Смотрела на флешку на столике. На папку в моих руках. На осколки чашки на полу. Потом встала. Медленно. Одёрнула пальто.
— Ты разрушила семью, — сказала она мне.
— Нет, — ответила я. — Я сохранила то, что от неё осталось.
Она прошла мимо меня к прихожей. Я слышала, как она одевается. Шарканье, пауза, снова шарканье. Потом звук закрывающейся двери. Не хлопок. Просто щелчок замка.
Евгений не пошёл её провожать.
Мы стояли в тишине несколько минут. Потом он медленно осел. Не сразу на пол, сначала скользнул вдоль стены, потом оказался сидящим прямо на паркете, спиной к окну. Вытянул ноги. Голову опустил.
Я подошла. Села рядом с ним прямо на пол, хотя паркет был холодным и твёрдым. Обняла его за плечи.
Он не плакал сразу. Сначала просто сидел. Потом всё-таки заплакал. Не громко, почти беззвучно. Так плачут мужчины, которые давно разучились это делать.
Я не говорила ничего. Просто держала его.
Я думала о том, что завтра ему будет хуже. Что сегодняшнее он осмыслит не сейчас, а потом, через несколько дней. Что вопросы, которые сейчас теснятся у него в голове, никуда не денутся. Знала ли он что-то подсознательно. Закрывал ли на что-то глаза. Мог ли что-то остановить, если бы смотрел иначе.
Это не мои ответы давать. Это его работа, с собой.
Осколки чашки лежали в трёх метрах от нас. Незабудки, которые не выцветают. Мама была права, они не выцветают, даже сломанные. Я смотрела на них и думала, что не стану склеивать. Не потому что не могу. Потому что не хочу. Пусть лежат до утра. Потом уберу. Или не уберу. Ещё не решила.
Это тоже моё право.
Полгода я жила с этой тайной и думала: вот когда скажу, станет легче. Вот когда это выйдет наружу, что-то сдвинется внутри. Отпустит.
Не отпустило. Просто стало по-другому. Не легче и не тяжелее. Иначе. Как будто раньше я несла что-то в руках, а теперь поставила на стол. Оно никуда не делось, просто теперь стоит, а не давит на ладони.
Это история из жизни, которую не придумаешь. В неё не верят сразу. Вот и Евгений, наверное, завтра скажет, что не верит до конца. Или скажет, что верит, но просит меня не делать ничего дальше. Он попросит о чём-то таком, я уже знаю.
Мы двадцать лет вместе. Я знаю его лучше, чем он думает.
Ключ от ячейки был у меня на шее, на тонкой цепочке. Маленький, холодный. Я привыкла к нему за эти месяцы, почти перестала замечать. Но сейчас почувствовала его снова. Просто так.
Это конфликт поколений, скажет кто-то. Это свекровь и невестка, скажет кто-то ещё. Это семейная психология, это отношения со свекровью, это то, что испокон веков происходит в семьях. Может, и так. Только я не знаю другой семьи, где это зашло бы туда, куда зашло у нас.
Евгений перестал плакать. Просто сидел, прислонившись ко мне. Дышал.
— Что теперь? — спросил он наконец.
— Не знаю, — ответила я честно.
— Ты не боялась?
Я подумала прежде чем ответить. Боялась ли. Конечно боялась. Не её, не того, что она что-то сделает. Боялась себя. Того, что, когда дойдёт до дела, дрогну. Что начну думать: а вдруг письма это фантазия, а вдруг запись можно трактовать иначе, а вдруг я ошиблась. Что найду способ объяснить и не делать.
Не нашла.
— Боялась, — сказала я.
— Почему всё-таки не сказала мне раньше?
Я снова подумала.
— Потому что я не знала, как ты отреагируешь. Потому что боялась, что ты скажешь: это твоя мать, давай не будем. Потому что если бы ты так сказал, мне пришлось бы уйти. А я не хотела уходить.
Он долго молчал.
— Я бы не сказал этого, — произнёс он.
— Откуда ты знаешь.
— Я знаю.
Может, и знает. Может, и нет. Это один из тех вопросов, на которые отвечаешь только когда он уже случился. Задним числом.
Я подняла глаза к потолку. Потолок в нашей гостиной высокий, мы специально выбирали квартиру с высокими потолками. Евгений говорил, что в помещении с высоким потолком думается лучше. Он архитектор, ему виднее.
Как поступить в такой ситуации. Я сама себе задавала этот вопрос много раз. Когда говорят: надо простить. Надо понять. Она пожилая. Она несчастная. Она одинокая. Всё это, может, и правда. Но правда не одна. Правда в семье бывает многослойной. Один слой не отменяет другой.
Я не считаю, что поступила правильно. Я не считаю, что поступила неправильно. Я поступила так, как могла поступить именно я в этой точке своей жизни. В пятьдесят четыре года, с двадцатью годами этого брака за плечами, с тремя кондитерскими и маминой разбитой чашкой на полу.
Другая женщина на моём месте сделала бы иначе. Может, лучше. Может, хуже. Я не другая женщина.
Евгений пошевелился. Выпрямился. Вытер лицо ладонью.
— Мне надо подышать, — сказал он.
— Иди.
Он встал, надел куртку в прихожей. Дверь закрылась за ним мягко.
Я осталась одна в гостиной.
Тихо. Торшер горит. Осколки на полу. Папка на столике, флешка рядом.
Я не встала сразу. Сидела на полу ещё минут десять. Смотрела на незабудки. Думала о маме, которая стояла на рынке в девяносто четвёртом и выбирала чашку. Она была тогда моих нынешних лет. Пятьдесят с небольшим. Уставшая, но всегда с прямой спиной. Она бы сказала: «Ты правильно сделала». А потом добавила бы: «Но тебе всё равно будет непросто».
Обе части одинаково правда.
Я думала о том, что Валентина Петровна сейчас в лифте. Или уже на улице. Идёт к своей машине или ловит такси. Что она думает сейчас. Злится. Боится. Или просто идёт, и лицо у неё такое же прямое, как всегда, потому что она не из тех, кто позволяет себе горбиться на людях.
Я думала о Вере. Где она сейчас. Сколько ей лет. Жива ли. Я не искала. Не знаю, правильно ли это. Может, когда-нибудь. Или нет. Не знаю.
Я думала об Ольге. Которая живёт в столице и не знает, что её отец хотел ей позвонить и не успел. Она никогда этого не узнает от меня. Это её история, и я в ней чужая.
Правда в семье не всегда должна звучать вслух. Иногда её достаточно знать. Иногда её достаточно держать, как ключ на цепочке.
Я встала. Подошла к окну. Евгений стоял внизу у подъезда, я увидела его в темноте. Просто стоял, руки в карманы. Смотрел на дорогу.
Хороший человек. Слабый в каких-то местах, да. Но хороший. Это не всегда одно без другого.
Я отошла от окна. Взяла с полки веник и совок. Подошла к осколкам. Присела.
Незабудки на одном из кусков оказались целыми. Три цветка, аккуратные, с тонкими лепестками. Я подержала осколок в руке. Потом положила в совок.
Всё остальное тоже собрала. Высыпала в мусорное ведро.
Потом вернулась на диван. Взяла телефон. Написала сестре Татьяне: «Всё прошло. Ключ у меня. Спасибо, что была».
Она ответила через минуту: «Как ты?»
Я подумала.
«Не знаю ещё», — написала я.
Это был самый честный ответ, который я могла дать.
За окном наш город жил своей субботней жизнью. Где-то ехали машины. Где-то играла музыка. Кто-то смотрел кино. Кто-то поругался. Кто-то помирился. Кто-то сидел один и думал о чём-то, что никому не расскажет.
Евгений вернётся через полчаса. Или через час. Мы не будем сегодня много говорить. Наверное, лягем спать, не закрыв всё, что открылось. Это нельзя закрыть за один вечер.
Неизвестно, как он будет с этим жить дальше. Это огромное знание, и оно теперь его. Я не могу взять его обратно. Не хочу, честно говоря. Мне кажется, он имел право знать. Имел право давно. Просто до этого вечера не было момента.
Или я себя убеждаю.
Это тоже возможно.
Ключ на цепочке чуть качнулся, когда я повернулась. Холодный металл коснулся кожи.
Я не знаю, что будет с Валентиной Петровной. Живёт ли она достаточно долго, чтобы понять что-то, или нет. Позвонит ли Жене в конце месяца, или решит, что её достоинство дороже. Найдёт ли кого-то ещё, на кого можно давить.
Я не знаю, буду ли я утром смотреть на себя в зеркало так же, как смотрела вчера. Может, увижу что-то новое. Может, не понравится.
Эти вопросы не имеют ответов сегодня ночью. Может, не имеют ответов вообще.
Есть такие истории из жизни, которые не заканчиваются. Они просто переходят в следующую главу. А ты стоишь на границе между тем, что было, и тем, что будет, и не знаешь ещё, как называется то место, где стоишь.
Я сижу на диване. В гостиной тихо. Торшер горит. Мусорное ведро с осколками стоит у дивана, я не отнесла его ещё.
Евгений сейчас поднимается в лифте. Я слышу, как лифт едет.
Сейчас откроется дверь.