Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
«Знаю. Храню. Шепчу»

Бригадирша

Глава первая
Деревня Поручки лежала на семи ветрах, а точнее — на семи болотах. Озера кругом стояли темные, торфяные, словно пролитый чай, а лес подступал к околице такой стеной, что по утрам солнце пробивалось сквозь нее с трудом, лениво, будто нехотя бралось за свою дневную работу.
Колхоз имени «Красной Зари» был большим, но Поручки считались в нем самым дальним околотком. Ферма на сотню коров

Глава первая

Деревня Поручки лежала на семи ветрах, а точнее — на семи болотах. Озера кругом стояли темные, торфяные, словно пролитый чай, а лес подступал к околице такой стеной, что по утрам солнце пробивалось сквозь нее с трудом, лениво, будто нехотя бралось за свою дневную работу.

Колхоз имени «Красной Зари» был большим, но Поручки считались в нем самым дальним околотком. Ферма на сотню коров — вот и всё богатство. Зато молоко здесь давали такое жирное, что ложка стояла.

Изба Степаниды Кузьминичны стояла на пригорке, единственная в деревне с железной крышей — остальные-то крылись шифером, а то и дранкой. В избе этой всего было вдоволь: и тепла, и хлеба, и крику, и молчания. Муж её, Николай, мужик малого росту, с вечно потупленными глазами, словно всю жизнь свою прожил в чужой тени. А тень эта была велика — сама Степанида. Властная, широкая в плечах, с руками, которые умели и доить, и подзатыльник отвесить, и бумагу у председателя подписать. Баба — кремень, только искры летят.

Главной приметой поручковской жизни был телефон. Один на всю деревню. И висел он, по великой колхозной милости, в переднем углу степанидиного дома, рядом с иконами. С шести утра аппарат принимался разрываться бабьим голосом — это председатель Игнат Степанович созывал летучку.

— Степанида! — орала трубка сипло. — Отелилась твоя Зорька? Докладывай!

— В четыре утра приняла, бычка, — гремела в ответ Степанида, прижимая трубку плечом и уже наливая тесто для шанег. — А Гришка Тюрин вчера с получки надрался, коровам на пастбище воды не привёз. Прими меры.

— Какие меры? — вздыхал председатель.

— А такие — вычти из трудодней. Нехай неповадно будет.

Так и шло. Кто отелился, кто опоился, кому вакуум чинить, кому сено ворошить. Вся деревня проходила через эту трубку, и вся деревня знала: без Степаниды Поручки не Поручки, а так — болота одни.

Но саму суть поручковских будней составляло не это. Суть была в той густой, тягучей тишине, которая наваливалась меж звонками.

Летом, в страду, деревня просыпалась в четыре. Степанида уже стояла на крыльце — в кирзовых сапогах, фуфайке нараспашку. На ферме мычали коровы. Молокопровод, проржавевший еще при царе Горохе, пыхтел и кашлял, как чахоточный дед. Бабы в телогрейках бегали по навозной жиже, брызгаясь известковым молоком.

— Шевелись, родимые! — голос Степаниды перекрывал и мычание, и плеск, и хриплый мат доярок. — Пока председатель не позвонил — чтобы всё блестело

И блестело. И мычало. И текло в бидоны белое, парное, с пеной выше края.

В обеденный перерыв мужики собирались у колодца. Там обсуждали главное: у кого порвался ремень на комбайне, кому надо подковать лошадь (лошадей осталось три, но без них на сенокосе — никуда), и когда приедет автолавка. Автолавка привозила хлеб, тушенку, масло растительное, песок сахарный и, самое главное, новости.

Вести из большого мира доходили до Поручков выдохшимися, как парное молоко без холодильника. Что там случилось в Москве — знал только председатель, да и тот врал. Куда важнее были вести о своих: кто из поручковских сыновей прислал перевод, у кого поросенок околел, кто дальнюю родню схоронил.

Вечерами, когда солнце увязало в торфяных озерах, в деревне воцарялась особенная, болотная тишина. Слышно было, как с комариным писком поднимается туман с низин. Лягушки в заводях начинали свою бесконечную службу. А в окнах зажигался свет — тусклый, сквозь желтые занавески.

По субботам топили баню. Дым коромыслом стоял над деревней — от каждого двора. И тогда, в предбаннике, среди веников и шайок, случалось то, что не случалось при телефоне: обыкновенное, человеческое. Соседка Фекла жаловалась на радикулит, старик Егор рассказывал, как в молодости на картошке с бабами гулял, а молодая Наталья, Пашкина жена, украдкой спрашивала Степаниду:

— Мам, а как вы с папой живете? Он ведь молчун, а вы командир. И никогда не слышала что вы ссоритесь?

Степанида, парящая веником на полке, отвечала не сразу. Отвечала глухо, из облака жара:

— Ссориться — дело легкое. А ты попробуй столько лет рядом с молчальником прожить. Каждая пауза — как признание. Он, может, больше тебя своими глазами говорит, чем твой Паша языком треплет.

Баня выстывала к полуночи. Расходились по домам. Собаки в Поручках не лаяли — спали чутко, как хозяева. И только комары гудели над болотами, да где-то в ивняке выпила кричала — так горестно, словно оплакивала всю эту дальнюю, забытую, но живую землю.

А утром, ровно в шесть, телефон взрывался снова. И Степанида, уже натянувшая сапоги, брала трубку. И круг повторялся: отел, опой, сепаратор, сено.

Поручки стояли — и будут стоять. Потому что кто-то должен жить в самом конце дороги, там, где цивилизация кончается, а Россия начинается по-настоящему: с болот, коровьего духа и железного женского слова.

А у самой Степаниды за спиной, за этой её железной жизнью, стояли пятеро. Четверо сыновей и дочка Алла. Двое старших, Иван да Петр, укатили на Север еще в в семидесятых — там и осели, обзавелись своими домами, своими заботами. Третий, Михаил, приткнулся под Москвой, в бетонной коробке. Четвертый, Пашка, жил напротив, через дорогу, окнами в окна. Женат на Наталье, техником осеменатором на ферме работает. А дочка Алла — та уехала в самый Питер, и теперь присылала открытки с золотыми куполами да сфинксами на набережной.

Николай всё это время молчал. Он всегда молчал, когда Степанида говорила. Сидел на лавке у печи, чинил валенки или удилища вязал — и молчал. Только изредка вздыхал, и вздох этот был длиннее, чем всё сказанное супругой за день.

Но в этом молчании, в этих потупленных глазах таилась своя, особая история. История человека, который всю жизнь прожил в тени чужой силы — и научился видеть то, что сильные не замечают.

Вот и сейчас: телефонная трубка легла на рычаги, наступила короткая тишина. Летучка кончилась. Степанида вытерла руки о фартук и поглядела в окно — на дом Пашки, напротив.

— Ну что ж, — сказала она не то себе, не то мужу. — Пора уж про всех вспомнить, и садилась за стол писать письма тем кто разлетелись из-под её крыла.

И тут, впервые за утро, Николай поднял глаза. В них был не вопрос — скорее, давно назревшее, выстраданное согласие.

— Пиши, — тихо вымолвил он.

(продолжение следует)